Ольга Петровна хотела пустить электричество.
– Мама… Не зажигай огня!.. Не разгоняй мечты! – продекламировала нежным голосом Женя.
В наступившей темноте Шура неслышными шагами подошла к Жене и взяла ее за руку.
– Женя, – чуть слышно сказала она, глазами показывая на Гурдина, – это?.. фиалки?..
Женя молча кивнула головой. В надвинувшемся сумраке Шура рассмотрела: как-то вдруг очень похорошела ее двоюродная сестра. Точно теплый ветерок ранним утром дунул на розовый бутон, брызнуло на него яркими лучами солнце – и он раскрылся в очаровательную юную розу. Нежные лепестки полураскрылись, и несказанно красиво блестит внутри капля алмазной росы. Таким алмазом вдруг заблистала набежавшая на синеву глаз Жени слеза волнения и счастья.
Последняя свечка в самом низу елки, последней ее зажгли, последней она и догорела – погасла, и в зале стало темно. Только в щели двери столовой пробивался свет. Там накрывали ужинать. В углу кто-то невидимый щелкал щипцами для орехов, и с легким звоном на блюдце падала скорлупа. Вдруг сильнее пахнуло мандаринами – Марья Петровна чистила свой за столом.
– Дядя Боря, уж пожалуйста, мы ждем, – просил Гурочка.
– Дядя Боря, – приставал Ваня.
– Папа, непременно, – раздался тоненький Нинин голосок от самой елки.
– Ну что же – vox populi – vox Dei…[2 - Глас народа?– глас Божий.] – сказал Матвей Трофимович. – Приходится, Борис Николаевич, идти молодежи на расправу.
– Только, ради бога, не сочинять, – сказал Гурочка.
– Да что же?.. Я не отказываюсь… Так вот… Было мне тогда лет двенадцать. Ту зиму я проводил в имении моих родных в Псковской губернии. Как полагается, и у нас была елка. Ну, понаехали соседи. Из города приехали гимназисты, барышни, девочки. Весело было. Мы танцевали, пели, играли в разные игры и очень что-то долго засиделись под елкой. Погасли давно огни. Стало темно, на деревне стихли голоса и лай собак, как-то взгрустнулось, и вот тогда пошли те страшные разговоры о таинственном и непонятном, о колдовстве, о вурдалаках, о колдунах, о чертях, о привидениях. Тогда у нас было много этого таинственного, хоть отбавляй, это теперь все изучено, все известно, все отрицается. Тогда мы ничего не отрицали и очень многого побаивались. Тогда у нас и привидения водились, теперь они что-то перевелись, как перевелись, скажем, белые слоны и зубры. Мы знали, что в деревенской церкви на погосте стоял покойник. И покойник этот был не совсем обыкновенный. Это был деревенский кузнец, черный и страшный мужик, про которого говорили, что он с самим нечистым водится, что он когда-то был конокрадом, занимался душегубством, – словом, покойник был такой, что молчать про него в эти часы мы не могли. Каждый из нас еще так недавно зачитывался «Вием» и «Страшной местью» Гоголя и потому, когда заговорили о том, какой страшный покойник лежит в гробу в церкви еще неотпетый, все пришли в волнение и волна страха пронеслась по темной зале, где так же, как и у нас теперь, стояла догоревшая елка. Девочки ахали и вскрикивали, молодые люди бодрились и подкручивали несуществующие усы. Был среди нас один гимназист. Лет шестнадцать, должно быть, ему было. Звали его Ерданов. Он был то, что тогда называли, – «нигилист». Ни во что не верил, огорашивал нас презрением ко всему и своим неверием и насмешкой над самой верой в Бога. И стал он смеяться над нашими страхами. «Вздор, – говорит, – и никаких испанцев!.. Какой там покойник! Пять пудов тухлого мяса – вот и весь ваш покойник. Бояться его – какая чепуха!.. Никакой чистой там или нечистой силы нет. Церковь – пустой сарай с иконами. Лампады горят. А святости или там страха никакого нет, хоть там было бы двадцать, хоть сто покойников!» Кто-то из нас возьми и скажи ему: «Так-то оно так, Ерданов, однако ты со всею своею храбростью, со всем своим неверием и пренебрежением ко всему святому и таинственному не пойдешь в нашу церковь вот сейчас». «Кто? – говорит Ерданов. – Я-то? Да почему нет?» – и засмеялся нехорошим, искусственным таким смехом. – «А вот не пойдешь?» – «Пойду»… Тут наши барышни разахались. – «Скажите, какой отчаянный». – «Да нет, это невозможно, я бы, кажется, жизни лишилась, а не пошла бы теперь в церковь»… – «Ужас какой». – «Господа, не пускайте его»… Ерданов совсем взвинтился. Надел пальто и шапку, повязал шею шерстяным шарфом. «Иду», – говорит. – «Один?» – «Ну, натурально, что без нянюшки…». – «А чем ты докажешь, что действительно ты будешь в церкви, где покойник?» – «Вы, – говорит, – мой нож знаете?» А был у него и верно всем нам известный перочинный нож о пяти лезвиях, в роговой оправе, коричневой в белых пупырышках. – Так вот, я этот мой нож в край гроба покойника и воткну, вы потом придете и проверите». Барышни опять хором: «Как это можно!.. Человек ума решился!.. Какой отчаянный». Ерданов еще раз показал нам свой нож и быстро вышел из дома. Как раз в это время часы на церковной колокольне стали бить двенадцать…
В прихожей резко и громко позвонили. В том напряжении, в каком все были, все вздрогнули. Мура вскрикнула: «Ах!».
– Будет тебе, Борис Николаевич, – сказала Марья Петровна.
– Это, наверно, Владимир Матвеевич вернувшись, – сказала стоявшая у дверей и слушавшая рассказ Антонского Параша и пошла отворять дверь.
– Какая досада!.. – сказал Гурий… – На самом интересном месте!
Ольга Петровна из столовой прошла в гостиную и направилась к прихожей встретить сына.
По прихожей, потом по коридору раздались твердые и быстрые шаги и громко хлопнула дверь.
– И к нам не пожелал зайти, – с тяжелым вздохом сказала Ольга Петровна.
– Тетя, я пройду к нему, – вставая, сказала Шура. – Это и точно становится невозможным. Мама, можно?..
Не дожидаясь ответа матери, Шура быстрыми и легкими шагами вышла из зала.
– Дядя, что же дальше?
– Папа, так нельзя, начал, так уже и досказывай. Что же Ерданов? У меня сердце за него бьется, – сказала Мура.
– Дальше?.. А вот слушайте, запоминайте и соображайте. Есть ли нечто, чего нам при всем нашем великом и пытливом уме не дано знать, или, как думал Ерданов, ничего нет?.. Ерданов вышел. Мы подождали минут пять. Но уже спокойно сидеть в комнате не могли. Нас потянуло за ним. Мы стали одеваться и поодиночке выходить на улицу. Церковь в ночной темноте выделялась среди низких деревенских изб. Чуть светились ее большие высокие окна с решетками. Робко, с остановками, все время прислушиваясь, мы шли к ней. Дверь была полуоткрыта. Толпой, держась друг за друга, мы подошли, и кто-то несмело окликнул: «Ерданов!» Эхо гулко отозвалось из церкви. Мы заглянули туда. На катафалке не было гроба… Покойник лежал на полу на ком-то – мы не сомневались, что на Ерданове, и точно впился в него.
– Что же случилось? – дрогнувшим голосом спросил Гурочка.
– Мы перепугались, врассыпную бросились от церкви, потом собрались и пошли к старшим, сознались во всем и сказали о том ужасе, который мы увидали в церкви. Теперь пошли с народом, со священником, с фонарями. И точно Ерданов оказался на полу. Покойник лежал на нем, по другую сторону лежал пустой гроб. В край гроба был воткнут нож, и этим ножом, как потом рассмотрели, Ерданов накрепко прихватил свой шарф. Значит, когда торопясь и в волнении Ерданов хотел уходить, – шарф его и держит. Он, вероятно, в смертельном испуге метнулся бежать, не понимая, в чем дело, и опрокинул гроб и вывалил покойника на себя.
– Что же Ерданов? – спросила Женя.
– Ерданов умер от разрыва сердца. На третий день Рождества мы его хоронили.
– Эта история напоминает мне, – сказал Гурдин, – нечто подобное, что я слышал от моего покойного отца. В одном из военных училищ умер, не помню уже кто, не то инспектор классов, не то начальник училища, генерал Ламновский, отличавшийся строгостью и имевший длинный нос. Юнкера ночью держали караул у гроба… Там также дерзкая шутка одного из часовых весьма плачевно для него окончилась…
– Расскажите!
– Непременно расскажите!
– Это было давно… Я плохо помню… Отец мне рассказывал… да чуть ли это где-то было напечатано. Это было еще когда! В восьмидесятых годах…
– В наше время, – сказал Антонский.
– Расскажите!.. Расскажите!.. Расскажите!..
– Боюсь, сумею ли? Вспомню ли все подробности?..
И, не чинясь, просто и ясно Гурдин начал рассказывать.
Х
Володя вернулся домой в необычайном волнении и возбуждении. Особенный и страшный для него этот день был. Недели две тому назад по поручению партии Володя на большом и нелегальном собрании рабочих громадного машиностроительного завода говорил о Карле Марксе, о борьбе с капиталом и о необходимости для рабочих быть готовыми к выступлениям и забастовкам. Собрание это было разогнано полицией. Как сейчас бывшую вспоминал Володя во всех подробностях эту напряженную зимнюю декабрьскую ночь. Когда он протискался через ожидавшую его толпу и неловко взобрался на площадку паровоза, стоявшего в углу мастерской, – море голов было под ним.
Сквозь большие круглые стеклянные матовые шары электрических фонарей яркий свет лился в громадный кирпичный сарай со стеклянной крышей паровозной мастерской. Подъемные краны, маховые колеса, вальки передач, широкие ремни, громадными удавами висевшие над головами, устья печей, кучи шлака, железных стружек, кусков чугуна – все громоздкое, необычное своими формами, неуютное, какое-то «апокалипсическое», прямолинейное, дерзновенное, машинное и потому не человеческое, и под всеми этими машинными гигантами люди, люди, люди, казавшиеся крошечными мурашами, ничтожной пылью. Толпа гомонила, придвигаясь к паровозу, на котором стоял Володя. Над головой сипели фонари. Вся эта необычность обстановки взвинчивала Володю, и он чувствовал, что сумеет сказать то, что нужно, и скажет с такой силой, что сами его товарищи удивятся.
Под Володей, у паровозных колес и у тендера, на скамьях уселись: председатель исполнительного комитета партии Малинин, члены – Гуммель, Балабонин и Крылатов, и у самых ног Володи сел на подножке паровозной площадки молодой Драч, рабочий, коммунист, который ввел Володю в партию.
В толпе Володя сейчас же увидел старика Далеких, члена партии с самого основания ее, разумного и крепкого человека, необычайно талантливого рабочего, мастера, который давно мог бы стать инженером, если бы не периодические запои, выбивавшие его из колеи жизни. Далеких, один из немногих партийцев носивший бороду, с умилением и какой-то покорностью смотрел на Володю. За ним стал его цех – все молодые рабочие, в примятых, сбитых на затылок картузах, с слюнявыми кручонками в зубах, с наглой усмешкой на бритых губах.
Власть слова. Сила и могущество партийного учения – все это капля за каплей наливало сердце Володи гордостью. На мгновение задумался – и голова закружилась от сладкого восторга. Кто он?.. Студент третьего курса, на плохом счету, забросивший занятия, не знающий жизни, ничего не умеющий делать «интеллигент», не понимающий назначения этих самых машин, в сущности, кроме своего Карла Маркса ничего не знающий, – он становится учителем и вождем всей этой многотысячной толпы, создавшей и построившей и эту мастерскую, и эти машины, и тот паровоз, на котором стоит Володя и на котором он чувствует себя действительным вождем. Партия!!! Теплым током наполнялись жилы Володи, когда он думал о том, что ему дала партия! Все это люди, которые по его слову пойдут на что угодно – на преступление и смерть, на измену и низость или на величайший подвиг любви к Родине и к ближнему… Смотря по тому, кто поведет.
Володя не заметил, как тишина стала в мастерской. Толпа установилась, утряслась и ждала слова.
– Начинайте, товарищ, – снизу негромко сказал Малинин.
Володя охватил обеими руками паровозные поручни, нагнулся вперед и громко и с задором кинул в толпу:
– Товарищи!..
Гулкое эхо прокатилось по дальним углам мастерской и затихло. Толпа еще раз колыхнулась и подалась ближе к паровозу. Кое-кто впереди снял шапку.
Вихревая мысль пронеслась в голове Володи: «Какое это чудное, магнетизирующее слово – “товарищи!”»… Волна гордости пронеслась к сердцу Володи и затопила его. Вся эта масса людей – его товарищи? Слово спаяло Володю с ними. Он с ними, и они с ним.
Слова пошли сами собой. Мысль работала четко и ясно.
– Вы… большинство из вас, родились и воспитались в православной религии. Вас нарочно воспитывали, чтобы сделать из вас…