Старик рыбак с круглой низкой бадьей, накрытой сетью на голове, остановился и сказал сокрушенно:
– Ай мои ладожцы, ить проиграли преображенским…
– С Ладоги, что ль, старик?
– С самой я Ладоги… И очень сие мне даже досадно… Теперь плыли спокойно: впереди голубая преображенская шлюпка, за нею белая ладожская. Рита положила «руль налево», и их лодка, описав красивую дугу, вошла в Зимнюю канавку и пошла к Мойке. Полковник сзади кулаком грозил во весь рот улыбавшемуся сыну.
На Мойке, у причалов, под развесистыми вербами было темно и пахло водой и тиной. В глубине сада светились огни окон. На застекленном балконе, за чисто накрытым столом сидела, ожидая мужа и детей, Адель Фридриховна. Китайского «порцелина» прибор стоял перед ней на подносе, и в хрустальной чашке благоухало ванилью свежее красносмородиновое варенье.
– Видал такие вещи, Алексей, – сказал полковник, подавая Алеше чашку.
Алеша с обветренным лицом, – ему казалось, что пол под ним колышется, – счастливый счастьем Риты, рассматривал пестрые тонкие чашки и блюдца китайского фарфора и низкий пузатый чайник.
– Ось подивиться. Гарненько слеплено… Николи не бачив, – сказал Алеша и вызвал громкий, радостный смех Риты.
– А ныне по причине пресмыкающихся взад и вперед в течение лета наших кораблей все сие имеем. Вот как от шлюпочной нашей забавы – до чего дошли… А все он! Все Петр наш Великой!
III
Преображенский полк вышел на учение на поле против Адмиралтейства. Было тихое октябрьское утро. Туман навис над городом, золотая адмиралтейская игла скрылась, точно растворилась в нем. Резок был стук редких в этот утренний час извозчичьих двуколок по булыжной мостовой. Поле, которое весной в первый день своего приезда в Санкт-Петербург Алеша видел покрытым яркой весенней травой в белом и золотом цвету, было буро-серым, истоптанным людьми и лошадьми. Длинные и темные лужи тянулись тут и там, и лишь по краям лохматилась высокая, спутанная, как волосы на голове пьяницы, побуревшая осенняя трава. С подстриженных лип бульваров Невского проспекта последние опадали листья и ложились бронзовым узором на коричневый песок сырых пешеходных дорожек. Казалось, что и белые стены Адмиралтейства набухли сыростью. За ними не было видно кружевного такелажа судов: корабли ушли в море, навигация кончилась.
Разошедшийся по капральствам Преображенский полк малыми группами занял все поле.
Бравый сержант Ранцев, в каске с медным налобником, с помпоном наверху, в седом напудренном парике, с длинной алебардой в руке, с тростью, засунутой за подшпиленные полы мундирного кафтана, в белых холщовых штиблетах, застегнутых бронзовыми пуговицами, обходил капральство. Люди стояли «вольно». Шла поверка словесного обучения по регламенту Петра Великого. Ранцев воткнул алебарду железным наконечником в землю и, вынув трость из-за кафтана, прикасался ею к груди солдата, которому задавал вопросы. Все это были его рекруты… Впрочем, какие они были рекруты-новички? Почти год терпеливо и настойчиво обучал он их, и если бы не наряды на городские караулы и на бесчисленные строительные работы – весь Петербург наново строился, и строили его по-прежнему солдаты – как бы он их еще приготовил!..
– Микита Мяхков, доложи мне, что есть солдат?
Никита Мяхков, парень саженного роста, пожевал пухлыми, детскими губами, то приподнимая, то ставя на землю тяжелый мушкет, казавшийся в его руках тоненькой тростинкой.
– Что есть солдат? – повторил он негромко и сейчас, точно припомнив что-то радостное, быстро стал отвечать, широко улыбаясь: – А солдат есть имя знаменитое. Имя солдат содержит в себе, просто сказать, всех людей, которые в войске суть, от первеющего енерала даже до последнего мушкетера, конного али пешего.
– Ладно. – Ранцев сделал шаг вдоль шеренги и остановился против миловидного юноши с тонкими чертами чистого, бледного, породистого лица.
– Де Ласси, что полагается за смертоубийство?
Юноша, почти мальчик, вспыхнул розовым румянцем смущения и, чуть заикаясь, стал отвечать:
– Кто отца своего, мать, дитя во младенчестве, равно кто офицера наглым образом умертвит, оного надлежит колесовать.
– Таким образом, де Ласси?
– Император Петр Великий приравнял офицера к самым близким и дорогим человеку существам: отцу, матери и малому ребенку.
– Чем будешь заканчивать поучение подчиненным солдатам, когда будешь капралом?
– Буду говорить: Богу Единому слава!
– Точно.
В этот тихий осенний день Ранцеву хотелось, чтобы ему отвечали хорошо, и он нарочно выбирал наиболее толковых гренадер.
– Артемий Колчюга, что знаешь о знамени?
– Понеже кто знамя свое или штандарт до последнего часа своей жизни не оборонит, оный не достоин есть, чтобы имя солдата имел.
– А служить как будешь, Недоросток?
Яков Недоросток был без вершка сажень и даже на очень высокого Ранцева посмотрел сверху вниз и пробурчал густым басом в октаву:
– Служить надлежит солдату честно, чисто и неленостно, но паче ревностно.
– Ахлебаев, доскажи, что еще затверживал о службе?
– От роты и знамени никогда не отлучаться, но за оным, пока жив, непременно добровольно и верно, как мне приятна честь моя и живот мой, следовать буду.
Ранцев внимательно посмотрел на солдата. Вряд ли гигант Ахлебаев отчетливо понимал, что значит – «приятность чести и живота». Солдат, не мигая, смотрел в глаза сержанта. «Лишь бы исполнил, а там не все ли одно. Может быть, до головы и не доходит, да в душе зато крепко сидит», – подумал Ранцев и, довольный ответами капральства, отошел от шеренги, взял алебарду в руку, молодцевато пристукнул ею о землю и скомандовал:
– Слушай!
Шеренги стали «смирно», солдаты устремили глаза на юношу сержанта.
– Каблуки сомкнуты, подколенки стянуты, солдат стоит стрелкой…
Ранцев окинул взглядом свое капральство. Стрелками стояли его гренадеры.
– Де Ласси, отбей крепче колени… Ахлебаев, пузу убери… Равняйсь!.. Четвертого вижу, пятого не вижу.
В три прыжка Ранцев очутился на правом, потом на левом фланге, выравнял капральство.
– Слушай! – скомандовал он снова. – Метать артикулы. К приему!.. На пле-ечо!.. Ать… два… три!.. Шай на кра-ул!.. Ать… два!.. Звонче делай прием. Приударь по суме! Вот так!.. На пле-чо!.. Положи мушкет!.. Оправься!
Медные антабки, чуть ослабленные в кольцах, звенели с каждым приемом. Ружья легко летали в руках у гренадер, точно они и веса не имели. Ранцев дошел до своего любимого состояния командного упоения.
– Слушай! Мушкет к заряду-у! Без темпов: открой полку! Примерно: сыпь порох на полку! Закрой полку! Перенеси мушкет на левую сторону, приклад поставь на землю! Вынь патрон! Примерно: скуси патрон! Клади в дуло! Вынь шонпал, ать, два! Окрачивай к груди! Примерно: набивай мушкет! Вынь шонпал! Ать, два… Три-и-и!.. Окрачивай коло груди. Клади в ложу! Подыми мушкет на краул! Взводи курки, кладсь! Прикладывайся не к щеке, а к плечу-ю! Мушкет держи ровно, чуть нагнувся наперед… Стреляй!..
Ружейные приемы шли гладко. Ранцев дал людям оправиться. В соседнем капральстве старый, с серебряной медалью за Полтавскую баталию на шее, сержант производил учение «с богинетом». Его мрачный бас далеко несся в туманном воздухе.
– На ру-у-ку! Коли в четыре оборота.
Сильно по земле топали «на выпаде» люди. Ранцев вызвал перед фронт капрала Наерина – за «флигельмана» и скомандовал:
– Слушай! Метать артикулы по флигельману, без команды! Зачинай!
Наерин, старый, опытный капрал, моргнул и стал выбрякивать ружьем – взял «на руку», – и капральство в те же счеты, угадывая прием, взял «на руку», взял «на плечо», «на караул», «на молитву», «от дождя», «к ноге», «на погребение»…
Два раза сбились, пришлось отставлять, опять делали приемы, и уже тяжелые капли пота показались из-под пудренных мукой париков и потекли по загорелым скулам.
По полю бежали фурьеры со значками из алой китайки и с номерами рот, нашитыми на них. Капральства сводились в общий строй всего полка. Готовилось полковое учение.