Мы вошли в небольшую комнату с одной кроватью, скрывавшейся, за пластиковой занавеской. Здесь было полутемно; в окна с полуопущенными жалюзи скупо проникал свет. Мы подошли к постели.
Отец лежал на спине с открытыми, устремленными в потолок глазами. Одеяло, с выглядывающей из-под него простыней, было скомкано на животе, рубаха расстегнута, открыв светлую полоску на груди, давно не знавшей загара. Он явно нас не видел.
– Эй! – прошептала Салли и склонилась над лежащим. Отец не реагировал, и она повторила громче: – Эй!
Прошло с полминуты, прежде чем ее голос дошел до сознания больного; голова его дрогнула и чуть повернулась в нашу сторону. Глаза не отрывались от потолка.
Салли нежно погладила его по волосам.
– Узнаешь? f
Теперь глаза медленно, с трудом, двинулись по потолку, пока не остановились на Салли, потом на мне.
– Здравствуй, отец! – сказал я негромко.
Он долго рассматривал меня, что-то соображая, и затем, совершенно неожиданно, произнес:
– Черт!… – и слегка улыбнулся.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил я. Отец отвечал с трудом и не сразу:
– Ничего… о'кей… вот только голова… – И вдруг болезненно застонал; лицо сморщилось в гримасе, нижняя губа вытянулась вперед, закрыв верхнюю, веки опустились.
Заглянувшая в комнату сестра заторопила нас:
– Лучше уходите! По-видимому, еще рано!
Доктора прождали около часу. Он опоздал и теперь торопился с обходом больных. На наши вопросы рассеянно отвечал:
– Ничего не могу сказать. Думаю, паралич временный. Вопрос теперь – как поведет себя сердце. Будем надеяться… – И еще что-то в этом роде.
На обратном пути Салли плакала; я утешал ее как мог.
К концу недели отец пришел в себя. Голос у него был тихий, да и весь он ослаб и теперь лежал бледный и осунувшийся. Но речью овладел. Когда Салли вышла из комнаты, он обратился ко мне:
– Теперь ты должен перейти к нам в фирму, Алекс! Ханс хороший работник, но положиться на него полностью нельзя. Мне нужен в деле свой человек! Хорошо?
Я ожидал этого, и ответ – положительный ответ – у меня был готов заранее. Вместо этого я сказал другое:
– Хорошо, только при одном условии.
– Каком? – удивился отец.
– Мы возьмем Кестлера!
Мои слова были для него неожиданностью; он так и застыл с раскрытым ртом. А я добавил твердо:
– Иначе я не могу!
Отец продолжал изумленно смотреть на меня, затем отвернулся и долго лежал, ничего не говоря. Потом, не оборачиваясь, зло и капризно буркнул:
– Бери! – И больше не проронил ни слова.
Не откладывая, я сообщил нашему шефу, что покидаю службу. Ларри выслушал молча и только под конец сказал:
– Что ж, очень жаль, но это так понятно. – И пожелал мне успеха.
Затем я рассказал о предстоящей перемене Майку. Он был искренне огорчен и долго смотрел мне в рот, словно надеясь, что мое сообщение обернется шуткой. Поняв, однако, что это всерьез, он сокрушенно вздохнул:
– Мне будет чертовски тебя не хватать, Коротыш. – А я, чтобы его утешить, отвечал:
– Ничего, Майк, как только дело разрастется, я предложу тебе пост вице-президента!
Хоть я и передал новость «под секретом», весть о моем уходе облетела за четверть часа весь отдел. Ко мне потянулись визитеры. Вид у них был таинственный и непроницаемый. Они подолгу что-то мычали и каверзно, обиняками, старались выудить у меня признание. Поначалу эта игра меня забавляла, потом надоела. Когда Джо, явно сконфуженный, что новость дошла до него не в первую очередь, вошел ко мне с таким видом, будто нес на себе бремя вселенной, я сказал:
– Это верно, Джо, я ухожу.
– Куда же вы?
– Заменю отца в нашем предприятии.
– И, конечно, того? – Он отсчитал пальцами воображаемые банкноты.
– Конечно, того!
Вообще, в эти дни я многому научился. Говорят, что друзья познаются в беде. Это верно, но только наполовину. Они познаются и в удаче, и даже полнее познаются, потому что тут-то и приоткрываются сложные тайники души. Зависть, ревность, опасения быть забытым – вот что может в корне подточить самую прочную связь, когда на долю счастливца выпадет неожиданный успех.
Я невольно задумался над этим, наблюдая поведение Майка. Он больше ко мне не забегал, как бывало, а при встречах здоровался с подчеркнутой любезностью, совсем неуместной в наших отношениях. Когда я зашел к нему, он поднялся с кресла и, театрально поклонившись, приветствовал меня:
– А, господин президент! Я не выдержал.
– Послушай, Майк, – сказал я, – не моя вина и не моя заслуга, что так получилось, понимаешь?! – И так как с лица у него все еще не сходила ироническая улыбка, я прибавил: – Ты будешь последний осел, если сию минуту не прекратишь эти обезьяньи штучки!
Майк застыл на месте, потом лицо его прояснилось, он беспомощно развел руками:
– Я думал, что ты… что ты сам теперь не захочешь! – растерянно залепетал он.
– Ничего не я, и… все остается по-старому, слышишь? – Я протянул ему руку…
Возможно, что я не преминул бы отметить в памяти и прочие интересные наблюдения, если бы меня тогда не занимало другое.
Дорис, наверное, уже знала о моем уходе, но внешне в поведении ее ничего не изменилось. Это равнодушие я переживал почти болезненно, оно заслонило собой все остальное: и болезнь отца, и мою дальнейшую карьеру, и мое участие в организации Брута. Когда он позвонил мне, чтобы сообщить о благополучном исходе второй акции, я выслушал его равнодушно, будто это меня вообще не касалось.
Вот уже дважды я заходил к Дорис, придумывая разные предлоги, но каждый раз уходил от нее обескураженный. ?
Дни стали плоскими, как листы бумаги: смотришь – как будто все как нужно, а повернешь ребром – и нет ничего.
«Что ж, – думал я, – может быть, и к лучшему; уйду и позабуду, вычеркну из памяти!» Но какой-то внутренний голос упорно нашептывал, что ничего не позабуду и не вычеркну.