И тем не менее… Что-то светилось в глазах Джен, какой-то огонек мерцал, что-то непроизнесенное оставалось в ее словах… Так мне казалось.
В оговоренный для супервизии день я особенно тщательно брился и приводил себя в полный ажур. Не шел – летел по коридору в ее кабинет, утешая себя мыслью, что и Джен тоже с нетерпением ждет моего появления.
Глава 3
– Это несправедливо, Джен. Вы знаете обо мне уже немало: из какой я семьи, какого роду-племени. Знаете, что когда-то я окончил в Москве институт, что два года назад развелся. А вот о себе вы ничего мне не рассказываете. Получается игра в одни ворота, – однажды возмутился я.
Доля правды в этих словах была. Джен явно испытывала ко мне интерес: на наших супервизиях все больше времени мы уделяли темам, к психиатрии не относящимся.
Но она по-прежнему оставалась для меня солнцем, сияющим над вечной мерзлотой. Правда, в наших отношениях со временем стало гораздо меньше натянутости. В кабинете, оставаясь со мной наедине, Джен легко сбрасывала с головы свою «религиозную» шляпку.
Мне нравился этот ее жест доверия и раскованности, однако дальше шляпки дело не шло. Я оставался в роли ее тайного воздыхателя-интерна, какие у нее были до меня и наверняка будут после.
Из ее телефонных разговоров и некоторых коротких комментариев я понял, что с мужем она давно в разводе, но какие-то отношения, связанные с детьми и финансами, у них сохраняются. Ее сын недавно окончил школу и учится в колледже, старшая дочка замужем, работает программистом. Еще Джен состояла в какой-то еврейской благотворительной организации, помогавшей жертвам Холокоста. Вот, пожалуй, и все, что я о ней знал. Ах да, еще этот Шварц, будь он неладен.
– Что же вы хотите обо мне знать? – спросила она.
– К примеру, вы никогда не говорили мне об этой репродукции. Почему она в вашем кабинете? – я указал на висевшую на стене репродукцию картины Дега «Прима-балерина».
– Вы хотите знать только это? Такую мелочь? – в голосе Джен прозвучали нотки разочарования.
– Иногда какая-нибудь мелочь может рассказать о человеке гораздо больше, чем вся его биография.
– Хм-м… – она отложила пилочку для ногтей, устремив долгий взгляд на репродукцию. – Не знаю, право, что в этой истории интересного. Ну что ж… Сколько себя помню, я обожала балет, обожала. Добилась от родителей, чтобы они разрешили мне заниматься в профессиональной балетной студии. С родителями из-за этого у меня были постоянные скандалы. Для них ведь – позор: девочка из ортодоксальной еврейской семьи, вместо того чтобы надеть длинную юбку, изучать Тору и помогать маме по хозяйству, раздевается почти догола и всему миру показывает свои ноги и «тухес». Знаете, что означает на идиш «а никейве»? Да-да, то самое – гулящая женщина, шлюха. Родители всегда ставили мне в пример старшую сестру Сару, которая была очень правильной девочкой. Эта война в семье тянулась годы. Но в шестнадцать лет я уже танцевала первые роли, а в семнадцать получила специальный приз на нью-йоркском фестивале молодежных балетных студий за исполнение роли Одетты в «Лебедином озере». Я поступила в Институт балетного танца, но… – Джен, грустно улыбнувшись, умолкла.
– Вас выдали замуж против вашей воли, а муж оказался бесчувственным чурбаном, ничего не понимающим в искусстве. И на этом ваша карьера танцовщицы закончилась, да? – предположил я.
– Нет. Мой муж действительно ничего не понимал в искусстве, но в то время это для меня не имело значения. Он был ортопедом, и если бы не он, я бы на всю жизнь осталась инвалидом. Я попала в автомобильную аварию. Слава богу, осталась жива, отделалась несколькими серьезными переломами. После этого я никогда не сажусь за руль… Вот и вся история. Ничего интересного, я же предупреждала… – она бросила на меня испытующий взгляд.
Сейчас передо мной сидела девочка из ортодоксальной еврейской семьи, когда-то возмечтавшая о танце и славе и ради этой мечты взбунтовавшаяся против всей родни и вековых традиций.
– Отчего же, очень даже интересно. И немного печально, – сказал я.
Ее глаза блеснули благодарно. Неожиданно, оттолкнувшись ногами от пола, она отъехала в кресле на колесиках в сторону так, что теперь была мне полностью видна.
– Самая тяжелая травма была вот здесь, – закинув ногу на ногу, она наклонилась и коснулась пальцами правой лодыжки, по которой пробегал ремешок ее туфли на высокой пробковой платформе.
Кстати сказать, эти ее туфли мне ужасно не нравились – на мой взгляд, пробковые платформы лишают женскую ногу стройности, огрубляют ее.
– Вот здесь вся кость была раздроблена, – она гладила свою ногу от ремешка туфли до колена, едва прикрытого краем платья. – Было наложено столько швов, что у нас обоих не хватит пальцев сосчитать их… Мистер Виктор! Хэл-лоу!
Я таращился на ее великолепные ноги с выразительно очерченными икрами, с трудом удерживаясь от соблазна их погладить.
– Надеюсь, я удовлетворила ваше любопытство? – не дожидаясь исхода этой борьбы, Джен отъехала обратно к столу. – Теперь вы знаете обо мне все самое важное.
* * *
Через несколько дней я шел в кабинет своей наставницы с папкой в руке. Нес копии профессиональных журнальных статей, а между ними был вложен лист белой бумаги, на котором…
– Это я? Ва-а-у!.. – она держала в руках мой рисунок. – Это же настоящий художественный эскиз! Спасибо, дорогой Виктор. У меня есть папка, где я храню благодарственные письма и открытки от своих интернов. Эта картинка будет там лежать на самом верху.
– Очень польщен.
– Хм-м, неужели я такая? – Джен подошла к окну, держа лист так, чтобы рисунок был лучше освещен.
На нем была изображена молоденькая девушка в балетной пачке, в «еврейской» шляпке с козырьком, сидящая на матах. Наклонившись, гладит свою ногу. Сходство юной танцовщицы и доктора Дженнифер Леви легко угадывалось. Некоторую карикатурность эскизу придавали громоздкие туфли на пробковой платформе вместо пуантов.
– Да, доктор, это именно вы. В образе Одетты из «Лебединого озера».
– Значит, Виктор, вы задумали сделать меня своей натурщицей? Я правильно разгадала ваше намерение?
– Ну-у, не совсем… Я просто хотел попробовать пару эскизов в манере Дега.
– Нет. Нет и нет.
Да, доктор, да…
Я любил рисовать, когда-то в отрочестве даже посещал студию рисования. Однако мои способности оказались слабы: я не умел работать ни с колоритом, ни с композицией. Единственное, что мне всегда хорошо давалось, что было моим коньком, – это рисунок тела, этюды простым черным карандашом.
– Виктор, это намек на мое прошлое? – спрашивала Джен, рассматривая новый эскиз, где девушка в балетной пачке выбегает из синагоги.
В ящике ее стола для моих рисунков уже была выделена специальная папка.
– Не знаю, доктор, это выплеск моего подсознания. Не могу объяснить рационально.
Порой Джен требовала прекратить эти занятия живописью. Заваливала меня сложными заданиями, скажем, просила подготовить подробную письменную презентацию дела больного или прочитать какую-то занудную статью в научном журнале. Я мчался из госпиталя в институт, оттуда – в библиотеку и сидел там до самого закрытия. Ел на ходу, что придется, засыпал в метро. А когда ехал на машине, то боялся уснуть за рулем.
И откуда, право, бралось столько сил?! Голод. Голод, либидо и жажда денег – вот три основных источника неуемной человеческой энергии!
– По-моему, Виктор, живопись вас интересует больше, чем психотерапия. Быть может, вы должны всерьез подумать о том, правильно ли выбрали себе специальность.
– О’кей, доктор, подумаю, – бурчал я, передавая Джен новый этюд, на котором она была изображена сидящей на кушетке, небрежно прикрытая белым легким халатиком.
При всей строгости своего голоса она эти рисунки охотно принимала и, думаю, ждала новых с нетерпением. Одевалась на работу с еще большим вкусом и изыском, чем раньше, причем ее одеяния уже определенно выбивались из рамок профессионального стиля. Постоянно меняла маникюр и педикюр, все сильнее пользовалась тушью и помадой. Нескончаемые наряды, туфли-лодочки и на высоченных шпильках, коралловые бусы, золотые цепочки, сбегающие вниз под вырез платья, блестящие крапинки на веках, фейерверк шляпок…
Словом, психотерапевт Джен Леви вся сверкала и искрилась. Во время наших супервизий она теперь часто вставала, ходила по кабинету, то поливала цветы в вазонах, то разыскивала на полках какую-то книгу, при этом очень грациозно наклоняясь. Позировала.
Чего я больше никогда на ней не видел, так это туфель на пробковой платформе. Зато пару раз она надела высокие черные сапоги-чулки с широким раструбом у колен.
Ах, и дернул же меня черт! Всему виной эти ее сапоги…
– Виктор, я отдаю должное вашим талантам, – в этот раз голос Джен прозвучал действительно сурово. – Но как непосредственный руководитель вашей практики требую, чтобы занятия живописью закончились. Это зашло слишком далеко! Уж чересчур… И если с вашей стороны это еще простительно, ведь вы, извините, немножко балбес, то с моей стороны – никак. Вы оканчиваете институт, платите за учебу огромные деньги, тысяч сто, наверное, да? Ну вот видите. Как ваша супервайзер, я должна сделать все, чтобы от этой практики вы получили максимум профессиональных знаний. А вы вместо этого легкомысленно увлеклись художествами, и я невольно вам в этом потакаю.
Ее глаза гневно сверкали, на щеках выступил румянец. Она вернула мне очередной эскиз, где была изображена «ню» – в одних черных сапогах-чулках, стоящая спиной вполоборота, с расправленными большими крыльями. «Черный Лебедь».
Этот этюд уничтожать было жалко – удался на славу. Я повесил его у себя дома на стене. Потом прилег на диван, закинув руки за голову.
Задумался о своей жизни, о прошлом, о родителях, с которыми давно не разговаривал, – они осуждали мой выбор стать психотерапевтом. Думал о своей бывшей жене и о Джен…