В одну из таких стремительных летних ночей Митьку и совсем одолела тоска, и он, услышав за спиной какое-то затаенное движение, оглянулся. Голова каменной бабы одиноко торчала в утреннем небе. Митька плюнул в сердцах, вернулся на стан, растолкал спящего прицепщика, сказал ему, что сбегает домой, и часа через два уже влез в окно своей хаты и, сбросив с себя пропитанную машинными запахами одежду, наскоро умывшись, уже был в постели.
– Тише, тише, – шепотом посоветовал он Анюте, которая никак не могла сообразить, что происходит, но потом, опомнившись, сама стала целовать его до сладкого нытья в теле, шепча какие-то полусвязные, бредовые слова, ублажала тоскующее Мптькино сердце, и он потихоньку отходил; наконец-то неприступная красавица Анюта крепко присохла к нему, и он в свою очередь не скупился на тяжелую мужскую ласку; Анюта стонала в забытьи, и большое, белое ее тело, как весенняя и жадная, прогретая солнцем степь, словно начинало слегка дымиться.
– Мить, Мить, – искала она опять его губы, – Митенька, голубь ты мой… На тот свет я за тебя готова… Митенька, вот посмотришь, рожу тебе парня, рожу… У матери моей тоже сначала девки одни были, братуха последним родился… Вон и бабка Илюта говорит…
– Бабка тебе понарасскажет, больше слушай, – лениво басил Митька в теплой, обволакивающей полудреме. Митька неудержимо хотел сына, после рождения первенькой, Насти, разговоры о сыне поутихли, но не прекратились. – Я от нее разных чудес, считай, с пеленок наслышан… а ни одно не исполнилось…
Митька почти засыпал, с удовольствием ощущая потной широкой грудью горячее дыхание Анюты и ее захлебывающийся шепоток.
– Ты бы, Анют, старалась лучше, был бы тебе парень…
Анюта испуганно зажала Митьке рот ладонью.
– Господи, тоже, нашел, чем попрекать… Промеж нас и нитки не продернешь…
– Значит, надо еще теснее…
– Тс-с, – испугалась она, – старуха услышит…
– Пусть слышит, – пробормотал Митька.
Бабку Илюту, доживавшую свой век с племянником, но всегда ласково называвшую его «унучком», они оба жалели; и зимой, и летом Илюта спала на печи и была почти незаметна, особенно с наступлением зимы, когда она начинала зябнуть и почти не выходила на улицу. Митька по-своему любил бабку Илюту и заботился о ней; он любил слушать ее бесконечные рассказы о целебной силе трав и кореньев, дающихся в руки только доброму человеку, а от злого уходящих глубоко в землю, о домовых и лесовиках, о некрещеных душах младенцев, летящих по ночам на свет в виде больших ночных бабочек и обжигающих себе крылышки. Слушая в долгие зимние вечера монотонный, напевный говор бабки Илюты, Митька иногда с трудом сбрасывал с себя оцепенение, какой-то жуткий холодок подступал к сердцу; можно было верить или не верить бабке Илюте, но что-то пробуждалось, рвалось навстречу ее дремучим, неизвестно из какой дали пробивающимся речам. Митька тогда становился нелюдим, и даже Анюте не удавалось разговорить его. Он или уходил бродить в лес, или, достав где нибудь самогону, спешил к одноногому Ивану Емельянову; они пили, ругали очередного густищинского председателя (за четыре года после войны их сменилось трое, и последнему, присланному из района за какую-то провинность всего три месяца назад, Фролу Тимофеевичу Федюнину, доставалось больше всех, потому что густищинцы невзлюбили его сразу и бесповоротно). Митька, набросив на крепкие плечи старый китель Ивана, потрескивая крепчайшим, жестоким самосадом, погружался в воспоминания о своей партизанской жизни, перебирал задания одно фантастичнее другого; оживясь ненадолго, неохотно возвращался к действительности, угрюмо думал, что теперь вот зря коптит небо, и один день похож на другой, и ничего в его жизни больше не происходит, и он не знает, куда себя деть. Митька мрачнел еще больше, когда Анюта подступала к нему с расспросами и начинала допытываться, чего ему не хватает, он только тяжело вздыхал в ответ на ее назойливое и ненужное в такие минуты бабье внимание. Это случалось не часто, но приступы тоски у мужа все больше тревожили Анюту; она ждала их уже с боязнью, тайком советовалась с бабкой Илютой, заваривала Митьке душистый липовый чай.
Пришла и покатилась еще одна весна, в колхозе и дома на огородах в основном уже отсеялись, и опять подступала троица, старинный веселый праздник; его в Густищах встречали зеленью, венками, шумными хороводами и играми.
Митька давно уже спал, Анюта же все никак не могла сомкнуть глаз, прислушиваясь к тихому, спокойному дыханию мужа, к шорохам в сенях. В приоткрытое от духоты окно ощутимо потянуло прохладой, заворочалась на печи бабка; истомленная бессонницей Анюта в который раз уже взбила жаркую подушку, вспоминая слова бабки Илюты о том, что хорошо бы в ночь под троицу, когда упадет на луга роса, сходить им вдвоем с Митькой босиком, в одном исподнем, на Чертов курган и пройтись там рука об руку по росе… Щеки Анюты густо запунцовели, она нахмурилась; в ответ на эти ее вкрадчивые речи Митька недавно только загоготал, как жеребец. А ведь отчего было не попробовать, кусок от него не отвалится… Мало ли… Все на свете бывает, отчего ж не сходить, родную жену не успокоить?
Наутро она опять приступила к Митьке с тем же; он весело отмахнулся от нее, фыркая и полощась у рукомойника, но Анюта, проворно собирая завтракать, твердо стояла на своем. Примостившись у края стола, бабка Илюта старательно перетирала беззубыми деснами вареную картошку и согласно кивала Анюте маленькой, высохшей головой с сильно поредевшими, но всегда аккуратно причесанными волосами.
– Сходите, сходите, – поддакивала она, пришамкивая, моргая на внука подслеповатыми глазами. – Раз просит баба, уважь… уважь, унучек…
– Да вы что? – не выдержал Митька, резко отталкивая от себя миску с картошкой на середину стола; Илюта часто-часто заморгала, точно собираясь заплакать, сморщилась, отчею ее маленькое личико совсем съежилось. – Сговорились? Совсем из ума выжили? Собрались старый да…
– Митенька, голубчик, не ругайся, сходили бы, да и все, – перешла на грудные ноты Анюта, справедливо уловив в гневе мужа существенную уступку.
– Анна! Ты же комсомолка была, а поддаешься всякой чертовщине…
– Ну, была, была! – не дала ему окончить Анюта. – Была комсомолкой, а теперь я баба, сына хочу. От тебя же, проклятого, сына хочу!
– Анна! Хватит, слышишь?
– Слышу! Так-то ты жену уважаешь? Как гонялся следом, всего на свете наобещал, а тут свое же просишь, и то… Митенька, – снова переменила она голос, заметив, что у него от бешенства начинает подергиваться щека – следствие контузии. – Митенька, голубчик, ладно, ладно. – Она торопливо подошла, прижалась к нему большим, сильным своим телом, чуть заискивающе заглядывая ему в глаза и сразу обезоруживая и покоряя. – Как хочешь, Митенька, не пойдем, не надо…
– Ведь узнают, засмеют, на глаза людям не покажешься. Да и далеко, к черту… Выдумали же!
– Не скажешь никому, так и не узнают, – бабка Илюта с низким поклоном перекрестилась на угол, на темную продолговатую доску. – Людям твои дела нечего знать, болтуну одна цена: раз сказал, значит, дурак… у кого в слове удержу нет, от того доброго дела не дождешься.
– Митенька… Чего уж далеко для молодых-то? Каких-нибудь верст пятнадцать, – продолжала ластиться Анюта. – Я бутылочку первака припасла… крепкий – страсть! Попробовала спичкой-то – чуть не под потолок полыхнуло! Погреться будет чем…
– Так что ж, одна бутылка-то? – спросил Митька с веселой насмешкой в глазах.
– А сколько тебе? Господи, – заволновалась Анюта, – хоть две, хоть три достану… Митенька… я…
– Значит, на Чертов курган? – переспросил Митька, щуря свои зеленые хитрющие глаза.
– Так все говорят, Митенька, все. Потом… Праздник-то какой получится, – заволновалась Анюта. – Митенька…
Привлеченный ее изменившимся голосом, Митька поднял голову; незнакомые, ждущие, насмешливые глаза Анюты смело встретили его взгляд, в груди затеплилась, потекла по телу дурманящая истома.
– Ах, чертова баба, – сладко стиснул он губы.
– Митенька…
– Ладно, ладно, – остановил он, – троица-то еще не подоспела… Меня вон прицепщик ждет… Отложим… праздник-то… Тоже прискакал, видать, успел, завел зазнобу, – кивнул он в сторону окна, где, сидя на бревне, не спеша курил Егор Дерюгин.
Прихватив узелок с обедом, предусмотрительно собранный Анютой, Митька с порога оглянулся на Анюту, в один момент сверкнул заискрившимися глазами, с неожиданной хрипотцой рассмеялся и, помедлив еще одно мгновение, хлопнул дверью. Анюта спросила вслед, где они сегодня будут пахать, но Митька сделал вид, что не расслышал, молча, кивком поздоровавшись с поднявшимся ему навстречу Егором, зашагал по дороге, загребая разношенными сапогами рассыпчатую пыль.
– Слышь, Мить, – сказал немного погодя, стараясь не отставать, Егор, – вчера Федюнин с обыском-то по дворам ходил, говорят, самогон искал… У Стешки Бобковой чугун с корытом нашел, разбил топором…
– Бузит с дури, такого он не имеет права. – Искоса поглядывая на Егора и как бы оценивая его наново, с грубоватой мужской прямотой, Митька перекинул узелок с одной руки на другую. – Ну и что?
– Кричал, в суд вроде дело передаст, все, говорит, село такое, бандитское, никто, говорит, работать не хочет, одно ворье!
– Всех под одну гребенку гребет, – изрек Митька философски. – Дождется он от народа, зануда…
Дальше до самого выхода к старым березам за околицей, переливавшимся под легким ветром молодой, струящейся зеленью, шли молча.
– Что ж, чем бабы-то виноваты? – сказал Егор, продолжая оборвавшийся разговор и явно повторяя слова матери; Митька ласково-снисходительно усмехнулся его рассудительности. – Хотя бы эта Стешка Бобкова или там еще кто… Ни налогов заплатить нечем, ни юбки купить. Вот и промышляй, хоть и самогонкой… Мужиков-то почти ни у кого не осталось.
– А ты им, бабам, не очень-то верь, – внезапно обозлился Митька, вспомнив недавний разговор с женой и бабкой Илютой. – Ты вот их знаешь по-настоящему, баб-то, а?
– Как это по-настоящему – отчаянно краснея, спросил Егор.
– Поди, не спал еще ни с одной?
– Не-ет, – мотнул Егор головой, затем, пересиливая смущение, весело глянул на Митьку. – Меня недавно звала одна… Да я боюсь, не пошел, старая…
Митька засмеялся, искоса глянул на сопевшего, вконец смутившегося Егора.
– Надо было пойти… Зря, – посетовал он. – Старая – это хорошо, она тебя сразу в борозду впряжет. Потом – какой у тебя счет на старость, не бабка же Чертычиха, небось Зинка Полетаева, эта может. Чего ты горишь-то? Или не угадал? Укажешь по-дружески, а? Не хочешь, не говори, ладно.
– Да ей уже двадцать пять. – Егор недоуменно поднял глаза на Митьку. – Чего хохочешь-то?
– Так… в самые дикие года ты входишь. – Митька вытер ладонью набежавшие слезы. – Ясно, все равно охомутают, но ты им до конца не верь. Баба, она сердцем жесточе мужика, она тебе все одно своего добьется, хоть не мытьем, так катаньем. Где она тебе криком не выкричит своего, так она подлой своей бабьей лаской сердце тебе ослабит…
* * *
Митька любил крепкую телом, жадную и щедрую на ласку Анюту, но иногда его начинали одолевать сомнения. Анюта по примеру других густищинских баб пристрастилась гнать и продавать самогон, и Митька уже несколько раз сшибался с нею по этому поводу. Отговариваясь шуточками, Анюта в серьезный разговор не вступала, непременно подносила ему за ужином стаканчик-другой, от чего Митька отказываться не имел никакого желания; одним словом, вся его воспитательная работа кончилась ничем, хитрая баба умела обойти его со всех сторон. Но уже на другой день, открывая глаза, Митька казнился своим безволием, разумеется, не потому, что не выдержал и опять выпил. Упрямая баба во что бы то ни стало хотела взять над ним верх, подчинить себе, а уж с этим Митька никак не думал мириться; раза два или три он приступом пытался навести порядок в доме и всякий раз отступал перед новым ловким маневром Анюты. В ее бабьих доводах был свой резон: благодаря ее стараниям как-никак и коровенка завелась, и в доме не так уж голо, как у соседей, у тех же Емельяновых или у Стешки Бобок, но это не очень радовало Митьку, тем более что Анюта становилась все прижимистее и даже по великой нужде никому в долг не верила. Как-то, снова заскочив домой на короткую побывку, чтобы помыться, побыть с женой, отоспаться, Митька совсем неожиданно стал свидетелем тягостной сцены, когда Лукерья Поливанова пришла просить у Анюты фунтов десять муки, униженно кланялась и божилась, что полсела впустую обошла и ноги уже у нее не ходят, осталась одна, горемычная, на старости лет.