Оценить:
 Рейтинг: 3.6

Бояре, отроки, дружины. Военно-политическая элита Руси в X–XI веках

Год написания книги
2012
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
5 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Странно что Любке, хотя рассматривает «дружинные» объединения на широком сравнительно-историческом фоне, отдаёт дань старым представлениям. Так, даже не обсуждая возможность, что аналогии между дружинами у германцев и на Руси могут быть структурно обусловлены, историк высказывается в пользу скандинавского влияния.

Это влияние он усматривает и в формировании на Руси «дружинной идеологии» (а что это за «идеология», не объясняется)[198 - «Eine Gefogschaftsideologie, wie sie in der Ru? als Folge des steten Zusammenhangs mit den nordischen Gesellschaften entstand» (там же, с. 314).], и в распространении здесь полюдья (вслед скандинавской вейцле), и в утверждении своеобразной формы сеньората[199 - Там же, с. 300–310.].

Значительно более плодотворным оказалось восприятие импульсов из дискуссий о германской дружине применительно к славянским материалам в чешской и польской историографии. Приблизительно до середины XX в. польские и чешские историки, в общем вполне традиционно, выражались в том смысле, что надо предполагать существование дружин у славян до IX в., опираясь на аналогии с германцами по Тациту Повышение роли этих дружин связывали с немецким влиянием (у западных славян) и скандинавским (на Руси), но попыток связать с ними происхождение определённых форм государства, как это делали Пресняков («княжое право») или Павлов-Сильванский (перерастание дружинных отношений в феодальные) не предпринималось[200 - Ср., например: Нидерле 1956/2000, с. 406–407.]. Однако, в послевоенное время появились публикации, обращающие внимание на важную, если не определяющую, роль дружин в образовании славянских государств и отрицающие при этом какое-либо внешнее воздействие[201 - См., например: Vanecek 1949.].

Наиболее последовательно этот взгляд развил Ф. Граус, работы которого в связи с критикой теории «германской верности» уже упоминались выше. Опираясь на западноевропейские аналогии и критически оценивая немецкую историографию, Граус признал бесперспективным поиск некоей одной «славянской дружины» и исходил из множественности форм дружинных отношений[202 - Graus 1965а, ср. на с. 13 критику описанных выше взглядов Хельмана.]. Вместе с тем, взяв за основу чешские и польские данные X–XI вв. (главным образом, латинские и славянские жития св. Вацлава-Вячеслава), он предложил схему развития дружин у чехов и поляков: четыре типа дружин, сменяющих друг друга. Первый – это «дружины древнего типа», «малые», в сущности, военно-грабительские банды. Для обозначения второго типа он использует термин, предложенный Шлезингером, – Gefolgsheer, «дружинное войско»: нечто вроде войска-ополчения, которое было характерно для «племён», вовлечённых в масштабные миграции (эпоха Великого переселения, славянское расселение). Третий тип он называет «большой» или «государственной дружиной» (по-чешски: velkodruz?na, в публикации Грауса на немецком языке— Staatsgefolge[203 - Graus 1965h, с. 39–46.]). Это – сравнительно крупные военные объединения, которые фактически охватывали всю или большую часть элиты и которые использовали польские и чешские правители в X— первой половине XI вв. для утверждения своей власти и управления подчинёнными территориями. Четвёртый тип выделяется для периода XI–XII вв., когда «большая дружина» «феодализируется», то есть из неё выделяется знать, которая приобретает земельные владения и доминирующие позиции, и следы дружинных отношений остаются лишь отчасти в среде низшей знати, отчасти в мелких частных свитах и клиентелах[204 - Graus 1965а, с. 4–5 и след.].

Основное внимание он уделял этой «большой дружине», считая, что чехи называли её собственно словом дружина и в этом случае оно может рассматриваться как terminus technicus[205 - Там же, с. 8.]. С ней он связывал успехи в развитии древнечешского государства в X в., в том числе завоевательные. Указывая на «дружинника» князя Вячеслава Подивена, Граус считал, что эта дружина крепилась на принципе «верная служба за дары и отличия», и не видел никакой необходимости предполагать связь с «германской верностью»[206 - Там же, с. 9–10, 14.].

Именно это понятие velkodruz?na, наиболее разработанное Граусом, прочно вошло в чешскую историографию. Более спорным оказался его тезис о «феодализации дружины» – по той же причине, по которой не выдержала критики теория Грекова: данных о крупном землевладении, тем более на ленном праве, нет и на чешском материале вплоть до середины – конца XII в. Также трудно доказуемым является его тезис об уничтожении старой («племенной») знати правителями, опиравшимися на свои «большие дружины». Такую сознательную политику Граус приписывал князю Болеславу II, искоренившему род Славнивковцев, а знать XI в. он считал новой, вышедшей из «разлагавшейся» «большой дружины»[207 - Graus 1968, с. 207–209.]. На самом деле, это чисто гипотетическая конструкция, и данных, чтобы рассуждать о континуитете/дисконтинуитете древнечешской знати, просто нет[208 - Ср.: Kalhous 2005.].

Чешские учёные Д. Тржештик и Й. Жемличка, в работах которых наиболее последовательно изложена «среднеевропейская (центральноевропейская) модель» ранних славянских государств XI-XII вв., принимают понятие velkodruzina[209 - Одна из последних публикаций, где учёные изложили своё видение этой «модели» – критический отзыв на работы Либора Яна: Tre?t?k, Zemlicka 2007. Здесь же см. полный список работ польских и чешских авторов, внесших вклад в разработку «модели»: с. 122–124. См. также на немецком языке: Krzemienska, Tre?t?k 1979 (одна из первых работ, в которых представлена «среднеевропейская модель»), Zemlicka 1995; Zemlicka 2000. На русском языке в статьях: Тржештик 1987 (здесь, правда, автор не говорит о «большой дружине» и очерчивает только главные контуры «модели»); Жемличка, Марсина 1991 (о «государственной дружине» говорится на с. 168).]. При этом уточняется, что содержание «большой дружины» было весьма обременительным и окупалось только в условиях постоянных внешних завоеваний, способных обеспечить многочисленное объединение профессиональных воинов. Такая система мобилизации и распределения ресурсов называется иногда «трибутарной» (от латинского слова tributum – "дань")[210 - См.: Першиц 1986а.]. Как только возможности завоеваний были исчерпаны, должен был последовать кризис этой системы, а следовательно, и всего государства. Этот кризис Тржештик и Жемличка вслед за Барбарой Кжеменьской видят в смутах начала XI в. в Чехии и чуть позже в Польше и Венгрии[211 - Krzemienska 1970; Жемличка, Марсина 1991, с. 169; Zemlicka 1995; Zemlicka 1997, с. 50–51; Tre?t?k 2001, с. 128.]. В результате этого кризиса, по мнению чешских учёных, и образовалась «среднеевропейская модель». Главными элементами этой модели были: существование элиты (которая образовалась в результате «глубокой системной трансформации» «большой дружины»[212 - Zemlicka 1997, с. 141. В этой работе Жемличка для обозначения высшего социального слоя Чешского государства XI–XII вв. использует такие слова как «элита», «ранняя шляхта», «вельможи» и «nobiles». В более ранней работе на русском языке он писал о «группе, которую мы бы могли назвать дружинной аристократией, нобилитетом или раннефеодальным дворянством», а также «слой “благородных”», «вельможи» (Жемличка, Марсина 1991, с. 170, 172). Поздне?е слова «дружинный» и «(ранне)феодальный» уже чешскими учёными не употреблялись, см., например: Tre?t?k, Zemlicka 2007, passim.]) не за счёт частного землевладения, а за счёт участия в сборе и потреблении «государственных» доходов, то есть поборов и налогов со свободного населения в пользу князя; «градская организация» – управление территорией через княжеских людей (чиновников), «базирующихся» в укреплённых поселениях; «служебная организация» – сеть поселений, население которых выполняло специализированные работы по удовлетворению потребностей княжеского (королевского) двора; jus ducale – «княжеское право», то есть сфера права, в которой жило большинство населения, формально под юрисдикцией правителя (князя/короля), а фактически во многом автономно внутри локальных «общин»-«волостей» («ополья»). Падение этой системы относят к XIII в., когда удельный вес частного землевладения, защищенного иммунитетом, в социально-экономической сфере становится преобладающим и сказывается сильное влияние из Западной и Центральной Европы (привносятся элементы вассально-ленных отношений, начинается немецкая колонизация и т. д.)[213 - В последние годы «среднеевропейская модель» подверглась критике со стороны ряда чешских историков. В частности, высказывались сомнения в существовании «большой дружины» и вообще применимости понятия дружины к Чехии, подчёркивалась значительная роль знати и независимость её от правителя и раздаваемых им должностей в Чехии в XI–XII вв. и др., см., например, статьи Мартина Виходы, Либора Яна и Вратислава Ваничека в интересном сборнике, посвящённом чешской и польской средневековой знати: Jan 2007, особ. с. 51–52, Van?cek 2007, особ. с. 164, Wihoda 2007, особ. с. 17–26.].

В польской историографии взгляды Грауса и «среднеевропейская модель» в общем воспринимаются сочувственно, тем более что польские учёные внесли значительный вклад в построение этой «модели»[214 - Разработке «модели» во многом способствовали работы Кароля Модзелевского, см. особенно его книгу: Modzelewski 1987. На польских материалах хорошо прослеживаются «служебная организация», jus ducale и «градская организация». Вместе с тем, в польской историографии не был поддержан важный тезис теории «среднеевропейской модели», предполагающий, что эта «модель» восходит через Великую Моравию к каролингским институтам. Ведь если применительно к Чехии и Венгрии ещё можно как-то говорить о «каролингском наследстве», то к Польше – это абсурдно. Очевидно, этот тезис – одно из самых слабых звеньев теории Тржештика и Жемлички. Этот тезис не был поддержан и археологами, которые не увидели следов какого-либо из элементов «среднеевропейской модели» в раскопанных поселениях Великой Моравии, см.: Machаcek2008.]. Идея о «большой дружине» хорошо объясняет сообщение из известного рассказа арабо-еврейского путешественника Ибрагима ибн Якуба о трёх тысячах воинов польского князя Мешка I. Польские историки сопоставляют с этим сообщением известие о войске Болеслава Храбраго (сына Мешка) из хроники Галла Анонима (см. об этих данных в главе III)[215 - Идея «большой дружины» принимается, например, уже в работе: Bardach 1968, с. 296–297. Обзор польской литературы по поводу возможности применения понятия «большая дружина» к Польше см. в одной из последних работ: Jurek 2007, с. 70.]. Некоторые видят в этих данных свидетельство того, что «большая дружина» размещалась по городам (как бы гарнизонами). Для обозначения такой размещённой по городам дружины в польской историографии используется термины druzyna rozproszona или rozlokovana («рассеянная») или dalsza («дальняя»). Собственно дружину как узкий круг людей, состоящих на службе вождя, князя или магната, называют druzyna przyboczna или ?cisla («личная») – то есть речь идёт о «классической» «домашней» дружине. Обычно считается, что она была известна у славян на до-государственном этапе и сохранялась после распада «большой дружины» к середине XI в. ещё в течение второй половины XI–XII в.[216 - См., например, относительно недавние работы: Labuda 1993; Skalski 1998; Boqacki 2007. Как и в чешской историографии, в польской в последнее время высказываются сомнения в применимости понятия дружины к социальным и военным институтам и общностям средневековой Польши – см., например: Ginter 2002, особ. с. 66, 72–73. Суждения польских историков, начиная с конца XIX в., по военно-социальному устройству Польши XI–XII вв. подробно представлены в указанных работах Михаля Богацкого и Кароля Гинтера.]

Мысль о размещении княжеской дружины по городам развивается в двух работах польских историков, исследующих специально данные древнерусских источников, в первую очередь ПВЛ. Тадеуш Василевский относил это размещение к концу X–XI вв. и пытался проследить по археологическим данным. Согласно его выводу, киевские князья размещали дружинные «заставы» в крепостях главным образом к западу и югу от Киева на правобережье Днепра[217 - Wasilewski 1958, с. 308 и след.]. Василевский также предложил, отмечая многозначное и разнообразное употребление слова дружина в летописи, понимать под ней как «научным термином» собственно окружение князя, то есть druzyna przyboczna. Такую дружину в Киевской Руси он видел в гридях и других категориях населения, которых часто историки включают в «младшую дружину»[218 - Wasilewski 1958, с. 307, 351–352.]. Менее интересен по подходу и выводам обзор данных о военной организации Киевской Руси, который предлагает Казимир Скальский. Историк следует летописной терминологии и опирается во многом на существующую литературу (среди польских авторов, главным образом, на работы X. Ловмяньского – ср. ниже, среди русскоязычных – на работы Е. А. Мельниковой и В. Я. Петрухина). Хотя Скальский довольно много места уделяет обсуждению разных летописных обозначений для людей на княжеской службе – отроки, чадь, кметы, младшая и старшая дружина и др., – удивительным образом ему оказалась неизвестна книга А. А. Горского, посвященная именно этому предмету[219 - Горский 1989.]. Историк полагает, что на Руси размещение дружины по городам, как и в Польше и Чехии, послужило началом процесса «оседания дружинников» и что этот процесс завершился в течение XI в.[220 - Skalski 2006, с. 342–347.]

Особо следует отметить фундаментальный труд «Начала Польши» Хенрика Ловмяньского, в котором автор предложил оригинальный подход к пониманию роли и эволюции дружины у славян. Ловмяньский также отводил дружинам определённую роль в процессе образования государства у славян, однако, в отличие от Грауса, польский учёный строго и последовательно различал служебные отношения, с одной стороны, в рамках собственно дружины и, с другой – между вождём/правителем и знатью («рыцарством»). В первом случае эти отношения носили отпечаток подчинения и зависимости, во втором – имели более равноправный договорно-«вассальный» характер[221 - Lowmianski Poczatki, 4, с. 163–164, ср. с. 166, прим. 474 с критикой Грауса именно за путаницу этих двух видов служебных отношений.].

Опираясь на историографию германской дружины, Ловмяньский присоединяется к тем, кто не считал дружину специфически германским явлением, и даёт ей своё определение «в классическом понимании», ориентируясь на тацитовское описание. Дружина, по его мнению, должна была иметь четыре черты: 1) «функциональную, выражавшуюся в военной деятельности»; 2) «экономическую» – обеспечение дружинников вождём; 3) «организационную, вытекавшую из постоянной готовности к войне по приказу вождя»; 4) «идеологическую» – «верность или искренняя преданность» дружинников друг другу и вождю и забота и покровительство над ними со стороны вождя. Понимание дружины, предложенное Шлезингером, Ловмяньский отверг как неоправданно широкое. Его собственное определение дружины – конечно, значительно более конкретное и «узкое» – давало ему возможность отвести ей весьма ограниченное место в судьбе германских и славянских народов и перенести акцент именно на «вассальную службу» «рыцарства», которая, по мнению польского историка, «развивалась одновременно другим путём, независимым от дружины». «На славянской почве» эти «вассальные» отношения Ловмяньский видел как «военную службу, выполняемую на основе добровольного соглашения, однако без вступления в собственную дружину, предполагающую "домашнюю общность" с предводителем». С обзаведением дружинников собственным имуществом, прежде всего землями, начинался процесс «дезинтеграции» дружины, которая «растворялась в общем явлении вассалитета»[222 - Lowmianski Poczatki, 4, с. 165–170.].

Более или менее гипотетически расцвет дружины у славян Ловмяньский относил к VI в., а в более позднее время наблюдал уже «дезинтеграцию». В отличие от Грауса, он усматривал в чешских и польских источниках X в. не свидетельства о «большой дружине», а отражение «вассально-рыцарской» службы и допускал лишь какие-то слабые следы небольших собственных княжеских дружин (druzyn przybocznych). «Дезинтеграцией» и поглощением дружины «вассалитетом» историк объяснял многозначность и неопределённость древнерусского слова дружина.

Подробно разбирая древнерусские данные, Ловмяньский поддержал мысль Василевского, заключая, что собственно институт дружины представляли лишь относительно небольшие группы гридей/отроков в непосредственном окружении князей, а служба бояр и прочих вольных людей была «вассалитетом». Образование и укрепление государственной власти, а позднее безопасность государства зависели как раз не столько от этих «домашних» дружин «отроков», сколько от «вассальной» службы знати (а также традиционно сохранявшего значение «народного ополчения»)[223 - Там же, с. 170–178.]. В конце концов, Ловмяньский признаёт «рыцарей»-«вассалов» древних славянских государств за носителей феодального начала, которое расцветает после окончательного исчезновения дружин приблизительно к XII в. Важным тезисом историка было утверждение преемственности знати (в том числе и генеалогической) от до-государственной эпохи к развитым славянским обществам XI–XII вв. (здесь тоже в явном несогласии с Граусом)[224 - Этот тезис Ловмяньский развивал и в небольшой статье на русском языке о древнерусских старцах-старостах и боярах: Ловмяньский 1978, особ. с. 96.].

Нельзя не обратить внимания на то, что стремление польского учёного поставить институт дружины в довольно узкие рамки и вместе с тем подчеркнуть значение аристократии вполне соответствуют тому пониманию раннесредневекового общества, которое мы находим в работах западных медиевистов последних десятилетий. О дружинах, если и говорится, то как о явлении более или менее второстепенном.

Хотя не все польские историки настолько же скептично относятся к роли дружин (и в частности «больших дружин») в истории раннеславянских государств, как Ловмяньский, в целом, в польской историографии дружина никогда не понимается в качестве организации всей элиты Пястовской Польши, и последовательно разделяются знать (магнаты-«можновладцы») и дружины как свиты или клиентелы в подчинении князя и отдельных представителей той же знати[225 - См., например, статьи «Druzyny» и «Mozni» в Slownik starozytnosci slowianskich (тт. 1 и 3) и разделы «Moznowladztwo» и «Druzyna I kler» Б. Зентары в обзорно-энциклопедическом издании по социальной истории Польши: Zientara 1988, с. 42–50.]. Попытки Василевского и Ловмяньского применить такой же подход к древнерусским материалам представляют несомненный интерес, хотя, к сожалению, в русскоязычной историографии до сих пор не получили отклика. Менее удачным кажется обозначение, которое Ловмяньский выбрал для этого высшего социального слоя (элиты) – «рыцари» и «вассалы». Применение этой «феодальной» терминологии едва ли уместно по отношению к ранним славянским политическим образованиям, и недаром оно не было поддержано в польской историографии. Возражения вызывает и тезис о преемственности знати славянских государств от «племенной аристократии», поскольку ясно, что складывание государственных структур и утверждение правящих династий – по крайней мере, в Польше, Чехии и на Руси – не шло гладко, а сопровождалось масштабными кризисами, применением насилия, уничтожением политических противников и т. д.[226 - См., например: Labuda 1989, с. 57–60.]

Недавно вышла книга польского историка Павла Жмудзкого, построенная отчасти на данных ПВЛ[227 - Zmudzki 2009.]. Хотя заглавие книги обещает сравнение «древнейшей историографии Польши и Руси», на самом деле речь всё-таки больше идёт о хронике Галла Анонима, и русское летописание – почти исключительно ПВЛ – привлекается для сравнения, в общем, наравне с хроникой Козьмы Пражского и отдельными западноевропейскими произведениями историографического жанра. Кроме того, автор практически не затрагивает проблемы летописной текстологии и фактически рассматривает ПВЛ как цельное произведение (что одно само по себе, конечно, ставит под большой вопрос все его изыскания). Его подход лежит в русле направления, набравшего силу в последние десятилетия в медиевистике, которое сомневается в возможности познать реалии прошлого и делает акцент на изучении текстов как таковых (это направление называют по-разному, часто условно: «герменевтика», «нарратология», «постмодернизм» и т. д.).

Жмудзки с самого начала заявляет, что его интересует не историческая реальность, а лишь «нарратив», то есть сюжеты, фабулы, способы изложения, стереотипы и конструкции, которыми описывалась эта реальность в хрониках и летописях. И автор в самом деле выделяет некоторые мотивы и «топосы», общие для разных историографических памятников, – например, образ идеального правителя-воина и отрицательного («тирана»), выделение молодых воинов-храбрецов в окружении правителя (juvenes), шаблоны в описании военных действий и др. Но в каком отношении описанные автором нарративные стратегии и конструкции находятся с действительными явлениями, он решительно отказывается судить. «Нарративный и компаративный анализ (предпринятый автором – П. С.) текстов источников не опровергает реконструкций прошлого, предложенных историками, но и не подтверждает их». В нарративных источниках автор отказывается увидеть разницу между дружинами древности и эпохи ранних славянских государств, дифференцировать разные виды дружин и их эволюцию и т. д. По его мнению, «образ "comitatus" в четырнадцатой главе Germania построен из тех же самых элементов, какими представлены группы людей, близких к правителю, в ПВЛ или у Галла Анонима»; «сочинение Анонима и ПВЛ, представляя приближённых правителя, принадлежат к тому же самому кругу идей, что и известие Ибрагима ибн Якуба/ал-Бакри о государстве Мешка, описание германских обычаев, данное Тацитом, или заметки Аммиана Марцеллина о разных типах варваров»[228 - Zmudzki 2009, с. 460, 463, 464–465.]. Вся эта литература – лишь набор общих мест и шаблонов, за которыми распознать реальность невозможно.

Опыт рассмотрения данных о вожде или правителе и его окружении в таком ключе в каком-то смысле поучителен, но автор этих строк исходит из «традиционной» точки зрения, утверждающей, что памятники литературы и историографии стоят в тесной связи с историческими условиями, в которых они были созданы, и в той или иной мере, тем или иным образом отражают эти условия. Нет необходимости в данном случае специально защищать эту точку зрения, поскольку за последние десятилетия в исторической науке, в том числе и в медиевистике, уже накопилось немало примеров полемики между «постмодернистами» и «традиционалистами»[229 - См. опыт «постомодернистского» подхода на русском языке применительно к Древней Руси: Вилкул 2007/2009 и критическую рецензию на эту работу под характерным заглавием «Деконструкция деконструкции»: Лукин 2008б. Ср. выше критику Р. Венскуса на статью Д. Тимпе.]. Отмечу только, что в самой польской историографии преобладают, в целом, всё-таки подходы, отличающиеся от идей П. Жмудзкого. В частности, известный польский историк Кароль Модзелевский на тех же приблизительно материалах— нарративные памятники XI–XIII вв. Центральной Европы – пришёл к заключению, что совсем не обязательно отказывать в исторической ценности свидетельствам «литературного» происхождения, если понять, во-первых, историко-культурный контекст их создания, а во-вторых, сравнить их с данными из источников другого рода, в том числе совершенно независимых (например, археологическими данными, юридическими памятниками, свидетельствами иностранцев, сохранившимися в другой культурной традиции, и т. д.), или с аналогичными явлениями в других обществах и культурах[230 - Modzelewski 2004, главы I и II.]. Разумеется, никто не будет сегодня отрицать роли литературных установок, наличия «бродячих топосов» и т. п. и защищать наивное использование свидетельств античных и средневековых писателей как «непосредственного отражения» действительности. Но надо отдавать себе отчёт в том, что пессимистично-безысходный нигилизм в оценке этих свидетельств ставит под вопрос сами гносеологические основы исторической науки[231 - Надо отметить, что такого рода нигилизм последовательно выразился лишь в указанной книге П. Жмудзкого. В более ранних работах он всё-таки не отказывался от возможности увидеть в нарративах реальность. Так, в статье 2005 г. интересный анализ известия Ибрагима ибн Якуба о «воинах» Мешка I не дал повода Жмудзкому усомниться ни в «историчности» «военного объединения, организованного Мешком», ни в том, что оно на самом деле «функционировало согласно принципам, описанным Ибрагимом ибн Якубом» (Zmudzki 2005, с. 126). Ср. в книге: «подробности описания Мешковой дружины, рассмотренные вне [нарративной] структуры, которую оно выстраивает, не имеют информативной ценности» (Zmudzki 2009, с. 385).].

Выводы

Как видно из обзора, одного общепринятого понятия или концепта дружины в современной историографии не существует, хотя попытки его разработать предпринимались. Одна из наиболее интересных и последовательных попыток такого рода состоялась в немецкой историографии середины XX в. в связи с отказом от взгляда, принятого в XIX в., на древнее «племенное» общество германцев как «демократию». Вместо «германской свободы» была выдвинута идея «господства знати». Вместе с пересмотром подходов Verfassungsgeschichte во второй половине XX в. были внесены определённые коррективы в эту идею, но в целом она сохраняет значение и в настоящее время. Для современной историографии характерны оценки в духе высказываний В. Рёзенера: «…знать и формы её господства (seine Herrschaftsformen) были в числе сущностных структурных элементов общества старой Европы на протяжении более тысячи лет… Господство знати было больше чем просто система принуждения и эксплуатации; это был скорее строй господства (Herrschartsordnung), который носил глубокий отпечаток патернализма и породил собственную культуру, находившую выражение в отличительных символических формах (eine eigene Kultur mit vornehmlich symbolischen Ausdrucksformen)»[232 - R?sener 1999, с. 30–31. Ср. также: Werner 1994/1999, особ. с. 132.Ср. также: Reuter 2000.].

Немецкие учёные, разрабатывавшие модель «господства знати», – прежде всего В. Шлезингер и Р. Венскус – придавали большое значение дружине в этнических процессах и государствообразовании, но в их трактовке понятие расплылось. Добровольность и верность, по Шлезингеру, служба-поддержка с эмоциональная связью, по Венскусу, – под эти критерии можно подвести практически любые взаимоотношения между людьми. Не случайно, довольно быстро было указано на «границы» понятия дружины. Как и со многими другими понятиями, – например, феодализма – выяснилось, что при расширительном его использовании оно в конце концов утрачивает конкретно-историческое содержание, а также инструментальную и познавательную ценность. Формы клиентельно-покровительственных отношений, подразумевающих добровольность и эмоциональную связь, известны в самых разных культурах от архаических до современных и могут быть очень разнообразны[233 - См., например, обзор такого рода отношений в разных культурах: Eisenstadt, Roniger 1984.]. В этом спектре понятие дружины тонет и теряется.

Естественным на этом фоне выглядит скепсис в отношении понятия дружины. Роль дружины в становлении форм господства или государствообразовании теперь расценивается далеко не столь высоко, как раньше. Сегодня едва ли кто-то в западной историографии станет говорить о «дружинном государстве» (в каком бы то ни было смысле). Характерно, что в недавних объёмных сборниках работ авторитетных специалистов по раннему Средневековью на тему «Государство в раннее Средневековье» говорится о чём угодно, но только не о дружинах[234 - Staat im fr?hen Mittelalter 2006; Der fr?hmittelalterliche Staat 2009].

Вместе с тем, в этом скепсисе явно ощущается некоторая предубеждённость. Многочисленные исследования, в том числе не только исторические, но и лингвистические, и даже отчасти археологические, всё-таки не дают повода сомневаться вообще в наличии в древней Европе неких групп, объединённых военной деятельностью и особыми целями и даже идеалами. Даже самые крайние «постмодернисты» признают, что эти группы не являются абстрактной выдумкой учёных Нового времени и что об их существовании имеются соответствующие свидетельства в античной и средневековой литературе. Понимая это и опасаясь как бы «с водой не выкинуть и ребёнка», некоторые учёные пошли по пути более чёткого определения дружины. Оставить за этим понятием более узкое, зато более ясное и конкретное значение – такой подход позволяет сохранить за ним эвристическую ценность.

Однако формулировка этого «узкого» определения оказалась тоже делом нелёгким. Мнения учёных, решившихся на такие формулировки, расходятся (ср., например, определения дружины Г. Куна, Д. Тимпе и X. Ловмяньского). Призывы дать определения, опираясь на самоидентификацию членов этих групп, к сожалению, едва ли помогут. В источниках раннего Средневековья, с которыми приходится иметь дело, самоидентификация людей либо вообще не отражается, либо в самой общей форме (вроде «мы от рода русского», как в договорах руси и греков X в.). Трудности во многом связаны с тем, что данные в нашем распоряжении отрывочны и слишком разнородного происхождения – из разных эпох, регионов и т. д.

Видимо, правы те учёные, которые не отвергают понятия дружины, но уклоняются от точных определений и говорят об «объединениях дружинного типа» и т. п., понимая под этим нечто близкое к тацитовскому описанию и имея в виду именно архаические общества. В основе этих объединений лежала бытовая близость вождя и членов группы между собой или «домашний союз», а целью их была военно-грабительская деятельность. Труднее понять и определить, как сочетались иерархические отношения, которые возникали внутри этих групп, с идеалами «товарищества». Некоторые подходы к решению этой проблемы кажутся интересными и эффективными (ср., например, модель Vorranggesellschaft, предложенную Р. Венскусом), но и они решают далеко не все трудности (ср., например, дискуссию об идеале смерти дружинника со своим вождём). Во всяком случае, эта дружина «в собственном (узком, научном) смысле слова» распадается или кардинально перерождается тогда, когда размытые и неустойчивые иерархические отношения, ещё не подавившие уравнительные принципы и представления, начинают укрепляться и стабилизироваться (и это, собственно говоря, соответствует развитию государственных структур, разделению сфер «публичного» и «частного» права и т. д.).

Антропологически ориентированные исследования, которым специально было уделено большое внимание в обзоре (работы Й. Базельманса и М. Энрайта), хорошо показывают, в каком контексте надо рассматривать архаические дружины – не развитых государственных форм, а архаических («примитивных», «первобытных») обществ. Эти модели, выстроенные с учётом материалов и достижений этнологии (антропологии), акцентируют всеобщую связь членов дружины и дух коллективизма. Именно в том, что в дружине горизонтальные связи всё-таки не менее важны или даже важнее, чем иерархические (служебные), состоит разница между клиентами и дружинниками (ср. концепцию Г. Куна). Патрон-клиент – это иерархическая зависимость, и отношения выстраиваются скорее t?te-?-t?te, дружина – это «товарищеский» этос, и первостепенное значение имеют групповые отношения. Конечно, здесь могли возникать разного рода смешанные и переходные формы, но всё-таки надо их различать как разные явления и, соответственно, понятия.

Возникновение дружин приходится, как правило, на момент контакта относительно менее развитого общества с более «цивилизованным» и богатым соседом. Вместе с тем, эти элементарные архаические формы могут латентно, на уровне частного общения или в маргинальной среде, существовать и в развитых обществах и актуализироваться в разные моменты исторического развития. Так, в русской истории дружинные черты можно различить в казацких объединениях или бандитских «группировках», в том числе и в наше время. Но это всё маргинальные явления для обществ позднего Средневековья, Нового и Новейшего времени.

Ориентируясь на тацитовское описание, надо в то же время осознавать, что в нём отразились отдельные реалии, но далеко не полностью и совсем не обязательно в том сочетании, как это было в действительности у разных народов Европы в раннее и высокое Средневековье. Сравнить эту ситуацию можно с другим соотношением: реальная система связей правителя, знати и разного рода служебных категорий населения в Средние века и та модель вассалитета, которую дали средневековые февдисты и на которую ориентируются учёные, рассуждая о феодализме. Эта модель, конечно, охватила многие реальные явления и помогает их обобщить и осмыслить, но всё-таки на самом деле эти явления были гораздо разнообразнее политико-юридических определений и постановлений[235 - Именно в этом состоял пафос работы С. Рейнолдс, вызвавшей не так давно бурную дискуссию о феодализме (Reynolds 1994).]. Как и всякие теоретические обобщения, модель Тацита может быть полезна, особенно для понимания того общества, к которому она относится, но только до некоторого предела – реальность оказывается всегда шире и многообразнее любых моделей.

Такая дружина (пусть и обозначенная только в общих чертах) – явление интернациональное, универсально-историческое, как подтверждают исследования этнологов[236 - См., например: Hess 1977. Ср.: «дружина – универсально-исторический институт» (Дрэгер 1986, с. 53).]. Конечно, было бы наивно видеть в ней предмет социально-культурного «импорта», какой выставляли древнерусскую дружину некоторые учёные (М. П. Погодин, М. Хельманн), указывая на присутствие скандинавов на Руси. Едва ли могут подкрепить эти попытки предположения о заимствовании самого славянского слова дружина из германских языков[237 - Так, Грин предполагал источник заимствования в древнегерманском *druhtiz (см. обсуждение вопроса с библиографией: Green D. 1998, с. 108–112). Однако, предположения такого рода не подтверждаются лингвистами. Если какая-то связь и была, то она восходит к древним индоевропейским корням с самым общим значением – "вести-следовать" (так у О. Н. Трубачёва: ЭССЯ, 5, с. 132) или "связывать-соединять" (так у Ф. Славского: Slawski 1982/1989, с. 62–64). Военные коннотации в словах, образовавшихся от этих корней, у германцев и славян появляются относительно поздно и независимо друг от друга.].

Эта «домашняя» дружина является элементарной общественной формой, которая может возникнуть независимо в разных местах на разных стадиях общественного развития. Исходить надо из того, что аналогии— вполне возможные, если учитывать именно этот элементарный характер явления, – обусловлены структурно, а не представляют результат заимствований. Заимствования, конечно, тоже нельзя исключать, но для них должны быть приведены конкретные и ясные доказательства (лексические заимствования, определённые исторические обстоятельства с контактами и т. д.).

Очерченное таким образом понятие дружины «в узком (научном) смысле» заставляет крайне осторожно и внимательно подходить к древнерусским источникам, которые часто говорят о «дружине». Ведь эти упоминания происходят из относительно более позднего времени, когда мы имеем дело уже с довольно сложными социальными и политическими (государственными) структурами и организационными механизмами. Между тем, дружина, как её предлагает понимать современная наука, представляя собой объединение «домашнего» или «товарищеского» характера, должна характеризоваться как явление архаичное, догосударственное – ив дальнейшем, употребляя слово дружина как научный термин, я буду иметь в виду именно это. Разрешить это противоречие, разобраться и попытаться осмыслить то, о чём говорит источник, в научных терминах и понятиях – задача следующих глав.

Глава II

Древнее слово дружина

Историки уже давно и многократно отмечали неопределённость и широту значений древнерусского слова дружина. Однако при этом они находили возможным выделить некое специфическое значение для указания на княжеских служилых людей[238 - См., например: Погодин Исследования, 3, с. 219, 7, с. 61–68; Соловьёв С. История, 1, с. 222; Порай-Кошиц 1874, с. 2–3; Сергеевич Древности, 1, с. 610.]. В начале XX в. М. А. Дьяконов писал: «в широком смысле дружиною называлось всякое большое или малое сообщество или товарищество. В этом смысле дружиною может быть названа совокупность населения». Но на следующей же странице он уточнял, что этим словом обозначалась и «княжеская дружина», которая представляла собой «совокупность ближайших сотрудников князя по делам государственного управления и домашнего хозяйства», и далее говорил только о ней[239 - Дьяконов 1907/2005, с. 75–76.].

Современные историки придерживаются в точности такого же подхода. Признавая в вводных замечаниях широту семантики этого слова, они, приступая к описанию социального строя и военно-политической организации Древней Руси, исходят из того, что в большинстве летописных известий дружина выступала, по словам И. Я. Фроянова, в «специфическом или, если можно так выразиться, техническом значении ближайшего окружения князя, его помощников и соратников на войне и в мирных делах»[240 - Фроянов 1980, с. 66, 71.]. М. Б. Свердлов, хотя кардинально расходится с Фрояновым в оценках общественного строя Древней Руси, тоже в начале указывает на «два направления» в семантике слова – «социально нейтральные указания различных социальных коллективов и разные виды объединений княжеских служилых людей», – но затем говорит о дружине только как определённом «институте», а именно группе «служилых людей князя»[241 - Свердлов 2003, с. 262–264 и след., ср. с. 410–419,531-540,587–588 и др.].

Такой же оговоркой об узком и широком значениях слова А. А. Горский начинает специальную работу о древнерусской дружине. Но специального анализа семантики слова историк не предпринимает и лишь в конце работы, мельком, замечает, что в «техническом» смысле дружиной обозначалась «совокупность людей, близких князю», «в большинстве случаев, включая бояр», «реже» – исключая их[242 - Горский 1989, с. 80.]. «Совокупность людей, близких князю», причём то с боярами, а то без них – это весьма неопределённый круг лиц. О какой именно «близости» идёт речь, автор не поясняет. Между тем, автор убеждён, что древнерусское слово дружина было «термином», а заключает работу выводом, что дружина в Древней Руси представляла собой «институт» или «организацию» «всего господствующего класса» и в то же время «корпорацию» княжеских «служилых людей»[243 - Там же, с. 82–83.]. В итоге получается некий зазор или даже разрыв между семантикой древнего слова и научным понятием: автор признаёт, что даже в «узком» значении слово дружина указывало (да и то приблизительно) лишь на сферу занятости или проживания неких лиц («совокупность людей, близких князю»), а как научный термин он использует его во вполне определённом (можно сказать, социологическом) смысле для обозначения конкретной общественной группы и её институциональной организации.

Фактически происходит следующее. Учёные употребляют слово древнего языка, обращая внимание, собственно, только на одну сферу его применения – в отношении некоего окружения князя, – и не слишком задумываясь о том, что в этом отношении интерес их, современных историографов, совершенно совпадает с интересом летописцев – историографов древности. В то же время, как признаётся в литературе, эта сфера не только часто чётко неотделена от других областей применения слова, но и сама довольно широка и расплывчата – ведь князь имел самых разных «соратников» и «помощников», от видного боярина до какого-нибудь дворового или вотчинного холопа, которые в реальности могли не иметь между собой ничего общего. Однако, уже определив это семантическое «поле», историки хотят видеть здесь за словом дружина «техническое значение», которое указывает на определённый институт или социальную группу Затем, как бы само собой (замечания о многозначности забываются), происходит обратный поворот мысли, который уже никак не оговаривается, – приняв за аксиому, что институт или группа существовала и обозначалась словом дружина, историки уже за каждым упоминанием этого слова в связи с князьями (а то и без них) принимают «по умолчанию» именно этот «терминологический» смысл. Сомнения в правомерности такого подхода, высказанные некоторыми польскими историками, услышаны не были. Уже более полувека тому назад Т. Василевский совершенно справедливо указывал на то, что нельзя идти вслед словоупотреблению источников, а вначале «необходимо дать научное определение слову "дружина"»[244 - Wasilewski 1958, с. 305, ср. с. 387 в русском резюме.]. Позднее X. Ловмяньский отмечал, что интерпретации учёных, писавших о дружине в Древней Руси, «ограничены летописным понятием "дружина"», которое «непригодно» в качестве «критерия распознания соответствующего института»[245 - Lowmianski Poczatki, 4, с. 171].

Однако, к сожалению, ни Василевский, ни Ловмяньский не предприняли последовательного терминологического изучения ни летописных, ни других древнерусских источников, чтобы аргументировать свою позицию и выяснить, могло ли иметь древнее слово дружина хотя бы в каких-то отдельных случаях какое-либо «техническое» значение. О дружине писали А. С. Львов, Ф. П. Сороколетов и К. Р. Шмидт в специальных терминологических исследованиях, но их выводы строились на выборочных примерах и опирались во многом на принятые в историографии суждения (подробнее см. ниже). Вместе с тем, эти работы поставили вопрос о семантике слова в контекст старо- и церковнославянских памятников, и это требует теперь дополнительного изучения.

В последние годы в русскоязычной историографии всё яснее чувствуется необходимость переосмысления ключевых понятий, которые используются современными учёными и которые употреблялись в изучаемых ими источниках. В этом отношении наша историография следует общей тенденции мировой науки, которую называют «историей понятий» или linguistic turn и о которой говорилось уже в главе I.

В русле этой тенденции следует оценивать недавнюю работу Т. Л. Вилкул, которая, занимаясь древнерусским вечем, коснулась и дружины. Можно понять её критику распространённого подхода, который видит в источниках прямое отражение действительности. Слова, понятия и выражения древних источников рассматриваются как последовательная и устоявшаяся терминология, указывающая на правовые нормы, политические институты и социальные структуры. Скептически оценивая такой подход, Вилкул отмечает многозначность слова дружина и подборкой многочисленных примеров показывает, что оно употреблялось в источниках по отношению к разным группам населения[246 - Вилкул 2007/2009, с. 72–88.]. Справедливо исследовательница призывает учитывать и сложносоставной характер наших летописей – основного «поставщика» социальной лексики. Однако, автор в критике предшествующей историографии и в отрицании вообще какой-либо возможности разглядеть реальность прошлого заходит явно слишком далеко.

Вилкул отказывается от каких-либо заключительных обобщений своих подборок упоминаний слова дружина в разных памятниках и летописях, но из отдельных её утверждений следует, что она вообще не видит в нём какое-либо реальное социальное содержание[247 - Так, Вилкул соглашается с мнением, что словом дружина могли называть «любые виды социальных групп» – «как насельников монастыря, так и банду разбойников» (Вилкул 2007/2009, с. 72); тут же она замечает, что проследить эволюцию значений слова в старославянских и древнерусских памятниках практически невозможно (с. 73); далее указывается на летописные формулы с этим словом, на то, что «частое использование его в летописных повестях XII в. не является показателем реального функционирования» (с. 87; о функционировании чего и где идёт речь, остаётся неясно) и что летописная терминология вообще «отражает не сложность социальных процессов, а сложную картину редактирования» (с. 83).]. В её изложении слово расплывается совершенно и становится бесконечно полисемантичным, указывая просто на «любые виды социальных групп»[248 - Там же, с. 72. При этом, правда, странным образом Вилкул продолжает называть слово дружина «термином». Но ведь если говорить о слове как термине, то надо видеть в нём узкое и точное (терминологическое) значение— а именно в этом историк и отказывает дружине.]. Между тем, даже поверхностно ознакомившись с древнерусскими источниками и словарями древнерусского языка, легко убедиться, что слово дружина имело всё-таки определённые значения (пусть и не одно, а несколько, пусть и не очень точные и конкретные), а преимущественно было связано именно с князьями и военным контекстом, по крайней мере, в летописях.

Вилкул настойчиво подчёркивает, что то или иное слово или тот или иной термин имел общеславянское или заимствованное происхождение и употреблялся помимо летописей и документальных источников ещё в литературе, особенно переводной. Действительно, во многих терминологических работах на это обращалось недостаточное внимание, а летописи воспринимались не как явления литературного процесса, а словно прямое отражение устной речи. И в самом деле, словоупотребление отдельных авторов могло быть обусловлено в значительной мере литературными установками, а не общепринятым узусом. Но это не значит, что самого этого узуса не существовало и что нам не суждено определить его хотя бы в общих чертах. Впадая в «постмодернистский» пессимизм, Вилкул уже не считает нужным заниматься обычной «черновой» работой историка. Главное, чего она не делает и отсутствие чего ставит под сомнение все её выводы, – это простой анализ словоупотребления в каждом конкретном тексте с учётом его сохранности, происхождения, бытования, цели и смысла. Вместо этого предлагаются длинные списки упоминаний того или иного слова, встреченных автором в разнородных источниках, и обрывочные пояснения, смысл которых в конечном счёте сводится к одному – убедить читателя в том, что на самом деле всё это не имеет значения.

Таким образом, вопрос, который ставит исследование в этой главе, формулируется следующим образом: имело ли древнее слово дружина какое-либо узкое значение, которое можно понимать терминологически и использовать для научных определений?

Для выработки научного понятия необходимо, помимо учёта предложенных подходов и пониманий в историографии (этому посвящена глава I), разобраться в исходных значениях слова в древних источниках. Методика, которая применяется в настоящей работе, основана именно на изучении значений слова в каждом отдельном случае в конкретном контексте. Семантика слова дружина исследуется сначала по упоминаниям в старо- и церковнославянских текстах, а затем по древнейшим данным древнерусского летописания. В работе не только предпринимается последовательный анализ всех древнейших упоминаний слова дружина, но кроме того, впервые делается попытка провести этот анализ с учётом результатов текстологического изучения древнерусских летописей.

Дружина в древнейших славянских памятниках

Большим пробелом в существующих терминологических исследованиях является «предыстория» тех или иных древнерусских слов в старо- или церковнославянской литературе, которая стала общим наследием многих славянских народов. И это в полной мере применимо к слову дружина. Сам факт, что оно было известно в глубокой древности, начиная с кирилло-мефодиевских текстов, и в других славянских языках, помимо древнерусского, стал уже давно очевиден и зафиксирован в трудах по лексикографии. Однако, каким образом соотносится употребление слова в этих языках, – вопрос, который, если и затрагивается, то мельком, и практически только в работах филологов, но не историков.

Высказывались только суждения общего характера, например, что слово должно было эволюционировать в семантическом содержании: от древнейшего значения с широким смыслом к более узкому и специальному. Так, по мнению Ф. П. Сороколетова, поддержанному А. С. Львовым, общеславянским и первоначальным было значение товарищи, спутники, «но в военном значении, в значении "приближенное к князю постоянное войско" (и во вторичных военных значениях) термин дружина является принадлежностью только древнерусского языка»[249 - Сороколетов 1970/2009, с. 75; Львов 1975, с. 16, 281.]. Такого рода рассуждения внешне выглядят логично, но действительные показания источников далеко не всегда столь однозначны. Например, в древнейших пластах летописи (а на древнерусском летописном материале, главным образом, указанные авторы и работают) все значения (и «общеславянское», и «военные») присутствуют вместе, и нельзя установить, какое из них первоначально (ср. ниже). Возможно, эта эволюция применима к материалам старо- и церковнославянским, но такого рода проверки ещё не производилось, авторы опираются лишь на отдельные примеры, не замечая или игнорируя те, которые не подтверждают теорию. Не случайно при этой неопределённости было недавно высказано мнение, которое, противореча приведённому, предполагает глубокую древность (восходящую чуть не к праславянскому единству) значения объединение служилых людей за словом дружина[250 - Горский 1999, с. 180–189; Горский 2006, с. 53–56.].

Моя задача состоит в том, чтобы проверить, насколько подтверждаются эти суждения, уточнить, дополнить и, возможно, пересмотреть их. Таким образом, в центре стоит исследование происхождения и эволюции слова дружина в общеславянском контексте. Значения этого слова надо фиксировать и оценивать с учётом сфер его распространения как в литературе, так и в живом языке, потому что, очевидно, в условиях использования церковнославянской письменности в разных странах и в разные периоды эти сферы могли существенно расходиться.

Особого внимания заслуживает вопрос о связи слов друг и дружина. В исторических трудах весьма распространено, едва ли не общепризнанно мнение, что первое из них употреблялось с древнейшего времени в смысле "дружинник – член дружины как военного объединения при князе". В поддержку этого мнения ссылаются на пару примеров из церковнославянских текстов и на очевидную этимологию слова дружина – от слова друг[251 - С точки зрения словообразования дружина в качестве собирательного существительного выглядит вполне естественно (от другъ путём присоединения суффикса – ина) – см: Максимов 1975, с. 57 и след. Ср. также: Львов 1975, с. 281.]. Между тем, при этом как-то забывается, что древнейшее наиболее распространённое значение слова дружина "товарищи, спутники" связано со словом друг в смысле "приятель, товарищ" – то есть дружина является, собственно, друзьями/приятелями[252 - Ввиду дальнейших изысканий следует заметить, что старославянское слово дроугъ в качестве существительного имело значение "приятель, товарищ", а в качестве местоимения – "второй, следующий" (отсюда современное другой). «Праслав[янское] *drugъ "приятель, товарищ" и "иной, другой; второй, следующий"», является «единым этимологически» и восходит к очень древним корням (ЭССЯ, 5, с. 132, статья «*drugъ(jь)»; ср.: Slownik praslowianski, 4, с. 269–271). К каким именно корням – по этому поводу выдвигались разные предположения, см. выше в главе I (с. 127).]. Значения "военное объединение" за словом дружина и "воин-дружинник" за словом друг можно, допустим, в том или ином случае предполагать, но для того, чтобы считать их древнейшими, нужно выдвигать какие-то очень веские доводы, потому что само по себе (с точки зрения этимологии и словообразования) это совсем не естественно и не логично. По законам словообразования естественно такое развитие: друг в значении "приятель, товарищ" > дружина как объединение, группа приятелей > дружина как какая-то особая (в том или ином отношении) группа > дружинник как член такой группы. А такая эволюция выглядит неестественной и даже просто невозможной: друг в значении "приятель, товарищ" > дружина как "объединение, группа приятелей" > дружина как какая-то особая (в том или ином отношении) группа > друг как член такой группы. Таким образом, предстоит рассмотреть и примеры употребления слова друг.

Методика исследования предлагается следующая. Значение слова выявляется прежде всего по контексту его употребления, а также – в случае, если речь идёт о переводном произведении и доступен в той или иной форме оригинальный текст, с которого был выполнен перевод, – в зависимости от параллели в этом оригинале. Большое значение для прояснения первоначального употребления слова имеет история текста, в котором оно использовано. Текстология разных памятников старо- и церковнославянской письменности разработана в разной степени; её результаты учитываются во всех случаях, когда это возможно. Исходной для анализа была подборка упоминаний лексемы дружина в старославянских памятниках, предложенная в соответствующей словарной статье чехословацкого «Slovn?ku jazyka staroslovenskеho» («Словаря старославянского языка»). Необходимо, однако, учитывать, что эта подборка отражает отнюдь не полностью корпус старославянских текстов (что бы ни понималось под этим выражением). Словарь включил материал «памятников, принадлежащих к так называемому канону классических текстов (имеются в виду древнейшие славянские рукописи X–XI вв. – П. С), далее библейских, литургических, агиографических, гомилетических, правовых и т. п. текстов, возникших в первый период переводческой деятельности славянских апостолов и их учеников… и так называемых чешско-церковнославянских текстов»[253 - ССЯ, 1, с. XI («Введение» Й. Курца).]. Наиболее существенное ограничение словаря в том, что в нём не отражены древнеболгарские тексты, не сохранившиеся в древних рукописях, но созданные в начальный период существования славянской литературы. Правда, характер употребления слова дружина в этих текстах в общих чертах довольно ясно вырисовывается из совокупности тех примеров, которые приведены в словаре, и некоторых дополнительно привлечённых данных. В то же время отбор источников, произведённый составителями, позволяет более тщательно проследить употребление в текстах моравско-чешского происхождения. Особенно важны произведения на славянском языке, созданные в X–XI вв. в Чехии, где бытование и семантическая эволюция слова представляет больше всего проблем, но и наибольший интерес с исторической точки зрения. Среди этих произведений значительное место занимают переводы с латыни. Надо оговориться, что даже при максимально возможном расширении круга памятников по сравнению с теми, которые были отобраны для «Словаря», нельзя претендовать на исчерпывающий учёт всех упоминаний в текстах ни кирилло-мефодиевских, ни моравско-чешских (не говоря о болгарских). Тому есть две причины: во-первых, на сегодняшний день корпус этих текстов определён далеко не окончательно и однозначно, во-вторых, лексический состав не всех из них обработан с должной полнотой и тщательностью. В том или ином конкретном случае эти обстоятельства могут иметь значение, и на них обращается внимание.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
5 из 9