Оценить:
 Рейтинг: 0

Письма из Парижа (1826-1827)

Жанр
Год написания книги
2017
1 2 >>
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Письма из Парижа (1826-1827)
Петр Андреевич Вяземский

«Максимилиан Севастиан Фуа, генерал-лейтенант и депутат во второй представительной палате с 1819 года, скончался 30 ноября 1825 года. Воин и оратор, равно пламенный в любви к отечеству, неизменный обетам своим и неустрашимый на поле кровопролитных сражений и парламентарных прений, он был вождем и опорой сочленов, разделяющих с ним образ мнений политических, и предметом уважения противоборников своих…»

Петр Вяземский

Письма из Парижа (1826-1827)

I

Максимилиан Севастиан Фуа, генерал-лейтенант и депутат во второй представительной палате с 1819 года, скончался 30 ноября 1825 года. Воин и оратор, равно пламенный в любви к отечеству, неизменный обетам своим и неустрашимый на поле кровопролитных сражений и парламентальных прений, он был вождем и опорой сочленов, разделяющих с ним образ мнений политических, и предметом уважения противоборников своих. Рожденный в 1775 годе, Фуа рано посвятил себя военной службе и совершил, во время революционной войны, походы с Северной армиею, находившеюся под начальством генерала Дюнурье. После отступления из Бельгии перешел он, в 1793 г., из пешей артиллерии в конную и многократно отличил себя под начальством генералов: Дампиера, Кюстина, Гушара, Журдана и Пишегрю. В июне 1794 года заключен он был в темницу конвентным проконсулом Лебоном, пред коим осмелился с благородною твердостию восставать против свирепого ужаса, царствовавшего во Франции в сию эпоху. Неминуемая и скорая смерть ожидала его на эшафоте, но счастливый переворот, последовавший 9-го термидора, избавив Францию от кровавого ига, возвратил и Фуа к свободе и деятельности. Начальствуя пятым отрядом 2-го конно-артиллерийского полка, был он в походах 1795, 1796, 1797 годов с армиею Рейнско-Мозельскою, и особенно отличился при переправе через Лех и при взятии Гюнингенского моста, когда, не имея возможности действовать своими артиллерийскими снарядами, отправлял за стены гранаты по рвам, уставленным неприятелем. Переходя постепенно с одного театра войны на другой, отличившись в Швейцарии, в Италии и в Австрии, возвышаясь в воинских успехах и чинах, был он после Амиенского мира произведен в полковники; в 1804 г. поступил в должность начальника главного артиллерийского штаба в Утрехтском лагере. В начале 1807 года был отправлен в Турцию с союзным отрядом 1200 канониров, посланных Наполеонон к султану Селиму. Сей отряд вскоре возвратился во Францию после смятений, вспыхнувших в Оттоманской империи, но полковник Фуа продолжал свой путь и служил в отделении Турецкой армии, предназначенном к защите Дарданелл. В конце 1807 года сражался уже он в Португалии; совершил поход 1808 года и в том же году произведен был в бригадные генералы, и в 1810-м – в дивизионные. В Португалии командовал он по большей части отдельными отрядами, составленными из нескольких дивизий. 22 поля 1812 года прикрывал он отступление армии; в Саламанкском сражении и на поле битвы принял начальство над всю/которое и сохранил во всех сшибках с неприятелем, до самого приближения к берегу Дуро. После сражения при Виттории, 21-го июня 1813 года, генерал Фуа собрал при Бергаре 20 000 человек, рассеявшихся без начальства и направления, вследствие проигранного сражения. Следующие месяцы были также свидетелями его смелости, решимости и воинских дарований. 27-го февраля 1814 года, получив рану, которую почитал смертельною, был он вынужден сойти с поля битвы. В том же году был назначен главным инспектором инфантерии в 14-й дивизии, а в 1815-м переведен в 12-ую, и наконец в сражении при Ватерлоо заключил свое ратное поприще пятнадцатою раною, полученною им за отечество, которое он обожал выше всего. В 1819 году был он наименован в главные инспекторы инфантерии во 2-й и 16-й дивизиях. Но лучшая награда за заслуги и кровь, пролитую им в сражениях, были для него доверенность сограждан и избрание в члены представительной палаты. На сем новом поприще развились в воине дарования необыкновенные: красноречие мужественное, блестящее и пламенное, познания глубокие по всем предметам управления гражданского и воинского, равно и по предметам хозяйства политического. Как часто, представитель славы Французской армии, увлекал он слушателей порывами благородного негодования и живого участия, защищая выгоды своих сподвижников. Не всегда удавалось ему удерживать за собою победу, но слова его раздавались во всей Франции и личная слава его заграждала невольным почтением уста противоположников, побеждавших его в свою очередь большинством голосов. Что расстроенное здоровье требовало жизни спокойной и отдыха; но страсть к учению и живое участие, принимаемое им в прениях парламентарных, более и более усиливали признаки его болезненного расположения. И наконец он умер от аневризма в сердце, оставя по себе жену и пятерых детей малолетных.

Я сейчас с его погребения. Никогда не видал я подобного стечения народа. Казалось, все население Парижа стеклось на погребение. Полагают, что более 100 тысяч следовало за гробом к Кладбищу Лашеза, где уже столько же ожидало, не смотря на проливной дождь, который мочил их. Бенжамен-Констан должен был произнести надгробное слово, но по каким-то причинам не мог читать приготовленной речи; Казимир Перье и Терно именем купечества, генерал Миоллис именем армии, Мешен (Mеchin) от депутатов, произнесли речи, более или менее красноречивые. Когда Перье кончил речь, народ закричал: честь и слава вечная генералу Фуа! (honneur, honneur еternel au Gеnеral Foy!), а при словах: «Франция усыновила бы семейство защитника своего» – (la France adopterait la famille de son dеfenseur) тысячи голосов откликнулись: «Да, да, Франция усыновляет их!» (Oui, oui, la France l'adopte!)

Фиакр, который привез меня к дому его, сказал мне: «Он был добрый, честный человек». Сегодня уже во всех лавках портрет Фуа, изображение его на смертном одре, и девица Гэ (Delphine Gay) написала стихи на его смерть, из коих особенно конец мне нравится:

Son bras litеratenr dans la tombe est esclave;
Son front par s'est glacе sous le laurier vainqueur,
Et ce signe sacrе, cette еtoile du brave

Ne sent plus palpiter son coeur.
Hier, quand de ses jours la source fut tarie,
La France, en le voyant sur sa couche еtendu,
Implorait un accent de cette voix chеrie…
Hеlas! au cris plaintif, jetе par la patrie,
C'est la premi?re fois qu'il n'a pas rеpondu,

Так умеют Франция и поэты её чтить своих героев! Народ стало-быть памятлив, сказал кто-то при сем случае – и память его в сердце! Простите и проч.:

    Париж, 30 ноября.

* * *

Приписка. Это письмо и следующие из Парижа писаны просто в Москве. Участвуя в Телеграфе хотел я придать этому журналу разнообразие и, так сказать, движение жизни, которого лишены были тогдашние журналы наши, Я получал много Французских газет, имел в Париже двух-трех приятелей, с которыми переписывался и которые передавали мне все свежие новости: из всего этого сообщал я что мог и что хотел и под заглавными буквами имен, например приятеля моего Григория Римского-Корсакова и других, составлял я свои подложные письма, которые в то время читались с живым любопытством.

III

Six mois en Russie. Lettres еcrites ? M. X. B. Saintines, en 1826, ? l'еpoque du couronnement de S. M. L'Empereur, par M. Ancelot[1 - Французский молодой поэт, известный трагедиями: Людовик IX, Палатный Мер (Le maire du Palais); Заговор Фиески, офранцуженным подражанием Шиллеру, и поэмою: Мария Брабантская. Он в числе нынешних хороших стихотворцев Франции и слогом и напевом своим приближается к школе Ламартина. Он приезжал в Россию, в след за посольством герцога Рагузского, и в свидетельство пребывания своего у нас оставил Оду на коронацию. Он сказывал, что пишет трагедию Русского содержания; но на вопросы любопытных никак не мог определить ни эпохи, ни события, ни героя своей драмы. Вероятно, для полнейшей свободы в создании, не хочет он стеснять себя историческими оковами, а уже после приберет и раму и имена для своей картины.]. Шесть месяцев в России. Письма, писанные г-м Ансело, в 1826 году, в эпоху коронации Его Императорского Величества, и проч. Париж, 1827. in 8°.

С той поры, как прочел ты во Французских газетах объявление о вышедшей книге г-на Ансело, верно не проходило дня, чтобы ты не поминал меня лихом и не говорил с досадою: «а он не присылает этой книги и ничего не пишет о ней. Хорош приятель! хорош корреспондент!» Предчувствую твое нетерпение и пользуюсь первою удобностью, чтобы, хотя задатком, успокоить твое сердце и твою библиографическую жадность. Вероятно нельзя будет доставить тебе эту книгу в Москву. Довольствуйся тем, что я прочел ее и будь сыт моих насыщением или пресыщением. Впрочем, право жалеть тебе нечего. Не подумай, что я, в оправдание малого усердия, хочу отбить в тебе охоту. Нет, с моей стороны нет никакой уловки, никакого злого умысла. Отлагая обиняки и все иносказания, постараюсь тебе дать кое-как понятие о шестимесячном пребывании в России г-на Ансело. Если удастся мне изложить ясно и внятно сущность этой книги, то без сомнения умерю твое нетерпение и неудовольствие на меня. Слушай! Первые пять писем заключают в себе поверхностный отчет в поездке автора от Парижа до Митавы. В них замечателен разве один почтительный отзыв Французского поэта о Гёте. Там следует стихотворение, написанное автором на поле Люцевской битвы. В последних стихах обращение к Наполеону благородно и, кажется, хорошо выражено:

Quand ton sceptre pesait sur le monde asservi,
Quand la France tremblait, ma lyre inexorable
D'un silence obstinе peut-?tre eut poursuivi
De ton pouvoir sant frein la majestе coupable:
Mais tu connus Pexil et sa longue douleur,
Mais la mort t'a frappе sur un rocher sauvage;
Je te plains, et ma lyre adresse un libre hommage
A la majestе du malheur.

Тут должно заметить откровенное peut-?tre. В царствование Наполеона поэт не был еще известен и нельзя знать, не иначе ли заговорила-бы лира его. От седьмого письма из Петербурга начинаются именно Русские письма. Всего на все в книге их 44, а страниц 422. Большая часть из них посвящена местным описаниям и, так сказать, статистико-топографико-живописным подробностям, как ты и сам уверишься из извлечения оглавлений писем, которое здесь сообщаю: Александро-Невский монастырь, Екатерингоф, Дрожки, Биржа, Арсенал, Царское Село, Погребение Императрицы Елизаветы Алексеевны, Семик, Летний сад, Гулянье в Летнем саду в Духов день (F?te des mariages), Императорская библиотека, Кронштадгь, С.-Петербургская крепость, Собор Петропавловский, Водосвятие, Смольный монастырь, Зимний дворец, Эрмитаж, Вид Петербурга, Казанский собор, Гробница Моро, Острова, Дорога из Петербурга в Москву, Новгород, Валдай (La Suisse Russe), Москва, Китай-город, Кремль, Петровское, Цыганы, Судебные места, Тюрьмы, Бородинское поле, Церковь Василия Блаженного, Сухарева башня, Обряд коронации и Описание праздников, данных при этом случае. Все это, должно признаться, за исключением некоторых погрешностей, неуместных замашек учености, умничанья и либерализма, тем более неуместного, что автор дома совсем не в рядах оппозиции, а либеральничает только в гостях, все это описано довольно верно, прибавим NB, – для путешественника и для Француза; но все бесцветно, и по крайней мере для нас Русских нимало не занимательно и не любопытно. Остальное содержание писем, политическое и нравственное, еще жиже и менее лакомо. Нельзя сказать, чтобы автор, как многие из собратий его, был движим каким-нибудь недоброжелательством к Русскому народу и увлечен предубеждениями против России; но зрение его слабо и близоруко. Говоря о злоупотреблениях, о недостатках наших (и какой-же народ не подвержен им?), он нередко кружится около истины, но не настигает её и не в силах за нее ухватиться. Россия, может быть, отчасти и видна в его книге, но видна как в зеркале тусклом и в тому же с пятнами. В этом отношении вина не автора и Бог простит ему; не каждому даны взор орлиный, ум зоркий и наблюдательный; но каждый образованный и благовоспитанный человек отвечает за личности, когда он себе их дозволяет. В этом отношении г-н Ансело иногда отступает от законов общежития и тем оскорбил не Русских, которые недоступны оскорблениям г-на Ансело, но своих сограждан и товарищей путешествия своего, хотя и говорит в предисловии, что он не числился при посольстве герцога Рагузского и что наблюдения его, неизвестные членам посольства, принадлежат ему одному, что один он за них отвечает. Вероятно, это оффициальная уловка; но в чужия дела и отношения мешаться нам не следует.

Впрочем, нельзя сказать, чтобы автор худо помнил хлеб-соль, по крайней мере, авторскую. 8-е письмо содержит благодарное описание обеда, данного ему г-м Гречем.

«Несколько Русских литтераторов», говорит он, «узнав о приезде моем в Петербург, хотели доказать мне, что Музы сестры, и я за несколько счастливых минут обязан их дружелюбному гостеприимству. Русский литтератор, г-н Греч, один из библиотекарей Императорских, ученый филолог, сочинитель грамматики, которая имеет законную силу в России (fait autoritе en Russie), хотя и не была еще вполне издана, и редактор лучшего журнала в империи, Северной Пчелы, дал вчера большой обед, на коем присутствовали все отличные литтераторы, находящиеся ныне в Петербурге, Тут видел я г-на Крылова, который прелестным комедиям, а более еще басням своим обязан за известность Европейскую; его прозвали Русским Лафонтеном, и в самом деле – в творениях его находим простосердечие, прелесть, придающие ему некоторое сходство с нашим бессмертным добряком. В свете имеет он какую-то молчаливую рассеянность, которая довершает сходство и оправдывает его славное прозвание. Г-н Бургарин (Bourgarine), сотрудник г-на Греча [2 - Уж не г-н Булгарин-ли?], человек ума весьма замечательного (d'un esprit des plus remarquables), он занимается ныне сочинением, коего отрывки, уже напечатанные, приняты были с большим успехом; его прозвание Русский Жилблаз [3 - Не Польский-ли Жилблаз?]. Цель сочинения – описание нравов и обычаев разных областей Русского народа; ожидают здесь книгу эту с большим нетерпением, и если позволено заранее судить о достоинстве сочинения по разговору автора, то можно сказать утвердительно, что в отношении оригинальности картин, тонкости и остроумия наблюдений сия книга вполне удовлетворит ожиданиям.

Возле меня сидели за столом: г-н Лобанов, которому Русский театр одолжен переводами Федры и Ифигении и ныне готовящий переводы Аталии и Британника) г-н Измайлов, уваженный баснописец; г-н Сомов (Soumoff), коего талант показывается с блеском, и граф Толстой, искусный рещик на медалях.

Кроме уже названных, собрание составлено было из поэтов, ученых и грамматиков [4 - Жаль, что грамматика г-на Греча и господа Русские грамматики до сей поры более известны г-ну Ансело, чем нам. Не знаем, что за угощение было за этим обедом, но мы пока сидим еще натощак, без Русской грамматики г-на Греча и без Русского грамматика.]. Предлагали заздравные тосты в честь литтературы Французской старшей и любезнейшей сестры литературы Русской (la soeur ainеe et bien aimеe de la littеrature Russe), в честь Императора Николая I-го, который благотворением, истинно достойным великого Царя, почтил словесность в лице г-на Карамзина. – В конце обеда пили за здоровие г-на Жуковского, одного из лучших нынешних поэтов Русских».

Вообще автор довольно справедлив и благосклонен в суждениях своих о наших поэтах, женщинах и простолюдинах. И за то ему спасибо! О таланте Александра Пушкина отзывается он с уважением и жалеет, что не удалось ему познакомиться с поэтом. В книге своей предлагает он перевод, прозою, но довольно верною и красивою, Светланы Жуковского, Черепа, сочинения Баратынского, отрывка из Полярной Звезды и другого стихотворения неизданного. Говоря о Баратынском, жалует он его в князья (le jeune prince Е. Baratinsky), но за то, с другой стороны, разжалывает его еще неуместнее в подражатели Французских нововведений. Перед переводом стихотворения: Череп, сказывает, что «оно уважается Русскими, которые начинают ныне перенимать у нас нашу недавнюю любовь в грезам поэтическим, мистическим и наркотическим (снотворным), коими мы преисполнены». В подлиннике нет ничего мистического, а еще менее наркотического. Череп, предмет философический и поэтический; подобное нововведение существует на земле со смерти Авеля, первого известного мертвеца. Но Французу нельзя не похвастать и не обращать всего к Французам. Мельком он и строго судит нашу литтературу, но и тут не без основания. «Не должно», говорит он, «требовать хода (allure) оригинального и свободного от литтературы Русской: в ней упражняются люди, коих воспитание иноплеменное; образованность, понятия и самый язык заимствованы у Франции, и следовательно она не может быть иначе, как литтература подражательная. Доныне она неотступно повторяла формы, физиогномию и даже предразсудки нашей. С некоторого времени Русские поэты, кажется, хотят отходить от классических образцов и искать образцы свои в Германии, но и в этом они только вам подражают». В начале суждения есть, как ни говори, много справедливого; но в последних словах опять выходка Французского самохвальства. Мы еще с Карамзина ознакомились с Немецкою литтературою, а с Жуковского принялись за нее. Французы же услышали о Немецких авторах только с появления книги г-жи Сталь о Германии. То, что путешественник говорит о женском поле в России, заслуживает, по моему мнению, безусловное одобрение. Вот слова его: «Некоторые путешественники, а именно автор Тайных Записок о России донесли Европе о невежестве Русских женщин: не знаю, были ли авторы беспристрастны в свое время, но ныне я с ними не согласен. Пользуясь правами, присвоенными званию моему иностранца, я не один раз переходил за межу разграничения, проведенного между обоими полами (выше автор замечает, что в гостиных и столовых наших оба пола не сходятся); я разговаривал с этими женщинами, обвиненными в невежестве, и, по большей части, находил у них сведения разнообразные, соединенные с необыкновенною тонкостию ума, познания нередко глубокия во многих литтературах Европейских и прелесть выражения, которой могли бы позавидовать многие Француженки. Особливо же между молодыми сии качества блистательнее обнаруживаются: это доказывает, что с прошедшего столетия образование женщин в России приняло новое направление, и что справедливое лет тридцать тому перестает ныне походить на правду.

Часто в Петербурге встречаешь девиц, с равною свободою изъясняющихся на языках: Французском, Немецком, Английском и Русском; я могу назвать таких, которые пишут на сих языках слогом замечательным по необыкновенной исправности и красивости [5 - Положим, что автор мог судить о степени сведений их в трех языках; но как же берется он судить и о познании их в Русском языке?]. Обширность этих познаний, это превосходство нравственное объясняют, может быть, причину одиночества, в котором молодые люди оставляют их в обществе и нежелание их сближаться с ними (et la rеpugnance qu'ils еprouvent ? se rapprocher d'elles.)».

Я рад, что иностранец гласно призвал превосходство образованности женского пола над нашим в России. Я всегда был этого мнения и уверен, что наши светские общества холодны и безжизненны от нашей братии. Если просвещение наших женщин и не утверждено на глубоких и прочных основаниях, то, по крайней мере, согласиться должно, что изящные искусства, чтение иностранных книг и отечественных, сколько их есть, входят в число любимых занятий нового поколения, И если молодые девицы, поступив в звание супруг, часто менее внимательны к сим просвещенным потребностям, то, по большей части, виноваты мужья, которые не умеют ни поддерживать, ни ценить благородных склонностей подруг своих. Ты скажешь мне: «хорошо тебе за глаза обвинять своих товарищей, думая, что, за отсутствием, ты изъемлешься из общего приговора». Нет! когда я был и на лицо, всегда признавал преимущество женщин над нами, и, право, не из одной любви к ним, а из любви бескорыстной и в истине. Я довольно ездил по России, живал и в губернских и в уездных городах, и везде находил, без всякого лицеприятия, что сумма, какова бы она ни была, мыслей, утонченных чувств, образованности и сведений перетянет всегда к стороне женской. Впрочем, Французские писатели и прошлого столетия были несправедливы в отзывах своих о Русских женщинах. Царствование Екатерины должно было иметь и вполне имело влияние на умственное образование Русской женщины. Женские воспитательные учреждения, пользовавшиеся особенным покровительством и заботливым сочувствием Императрицы, были рассадниками образованных женщин. Имена некоторых из них поминаются с уважением и похвалою в мемуарах и переписках многих Европейских писателей.

Не знаю, как ты и вы все, господа столичные, но я готов многое простить автору за отзыв его о нашем простом народе. Почти все путешественники кадили некоторым вершинам нашего политического общества, чтобы потом безнаказанно и смелее бить по нижним рядам своею предательскою кадильницею. Г-н Ансело не подражал им, и вот некоторые черты из его характеристики Русских простолюдинов.

Более всего с первого взгляда иностранец удивляется в Русском крестьянине презрению опасности, которое он почерпает в чувстве силы и ловкости своей. За него испугавшись, вы указываете на беду; он улыбается и отвечает вам: небось! Это слово у него всегда на языке: оно знаменует неустрашимость, твердое основание характера его. Догадливые и услужливые Русские крестьяне прилагают все способности свои, чтобы понять вас и вам услужить: несколько слов достаточны иностранцу для объяснения мысли своей Русскому крестьянину, который, устремя глаза свои на ваши, угадывает ваши желания и спешит им угодить. Ничто так поразительно не удивляет вас, как отменная вежливость, которая отличает этих простолюдинов и являет странную противоположность с их дикими лицами и грубою одеждою: не только говоря с высшими, употребляют они учтивые поговорки, которых не слышишь во Франции, среди низших званий, но и между собою приводят они их при каждом случае: встречаяся, они снимают шляпу друг перед другом и кланяются с учтивостью, которая, казалось бы, должна быть плодом воспитания, а у них она следствие природной благосклонности. На каждом шагу иностранец на улице встречает примеры этой общежительности, свойственной Русскому народу; всегда ласковым словом остерегают прохожого и вместо грубого «прочь, посторонись» (gare!), которым приветствует вас наш носильщик и часто после того, как уже свалит вас с ног, здесь слышите вы: «барин! остерегитесь! и проч.» [6 - Г-жа Стал в своем десятилетнем изгнании отзывается также похвально о вежливости и радушии нашего крестьянина.].

Далее приводит он примеры мастерства и проворства Русского работника, который один с топором своим заменяет нередко целую артель мастеровых, вооруженных разными орудиями. Вот чем довершает он свои наблюдения: «Знаю, что и у Француза найдешь готовность услужить; но, рассматривая пристально оба народа, замечаешь ощутительную разницу в свойстве их услужливости. Француз, помогая вам, следует своей природной живости, и вы, приемля от него услугу, видите по важности, которую он придает ей, что он знает её цену: Русский одолжает вас по природному побуждению и по чувству религиозному. Один исполняет обязанность, возлагаемую общежитием, другой долг любви христианской. Честь, сия добродетель народов образованных, вместе и побуждение и возмездие первого; другой и не помышляет о достоинстве своего поступка; он делает просто, что другие делали бы на его месте, и не понимает возможности поступить иначе. Если дело идет о спасении человека, Француз видит опасность и предается ей; Русский видит перед собою одного несчастного, готового погибнуть: смелость одного обдуманная; неустрашимость другого в его природе». Под Французским пером замечательны также наблюдения беспристрастные о нашем Русско-Французском воспитании. Говоря, что язык Французский сделался для нас потребностью, что вообще молодежь образуется Французскими наставниками, он прибавляет: «Наше народное честолюбие должно, конечно, быть довольно этою данью уважения, платимою нашему языку, нашим нравам, нашей литтературе; но, рассматривая сию систему глазом философическим, не найдешь ли в ней много важных неудобств? расстояние, разделяющее высшие звания общества от того, которое называется народом, непомерно. Образ воспитания, предназначенный для молодых бар, не увеличивает ли еще сего расстояния? Не уничтожает ли оно все сношения между ними и званиями нижними? Обделка ума, чувства, язык, обычаи, все различно. И притом, иностранные наставники могут ли внушить воспитанникам любовь к отечеству? Могут ли они образовать Русских? Не полагаю, и смею думать, что истинный патриотизм должно искать в одном народе. Кажется, правительство убедилось в этом неудобстве и говорит о скором учреждении Императорских учебных заведений, в которых основы воспитания будут в лучшем согласии с нравами, законами и постановлениями России».

Добросовестно показав тебе некоторые хорошие черты из книги г-на Ансело, жаль мне, что я должен по той же добросовестности изложить перед тобою недостатки и погрешности его. Путешественники любят давать мнениям и замечаниям своим объемы общие. Известен анекдот о Французе, который, проезжая через Немецкий городок, остановился в гостиннице для перемены лошадей и, увидя в ней рыжую хозяйку, которая била мальчика, записал в своей путевой книжке: «В здешнем городе женщины рыжи и злы». Этот анекдот может быть применен и в нашему путешественнику. Случалось ли ему, что в каком-нибудь Русском доме принят он был хуже в следующие разы, чем в первый, он тотчас вносит в свой журнал определение: «Русский начинает с того, что оказывается вашим искренним другом, скоро вы становитесь простым знакомцем, и тем кончится, что он перестанет вам кланяться». Положим, что автор испытал это на деле; не станем разбирать, кто виноват в этом, хозяин ли, или гость; но за чем же, если г-н Ансело напал на Русского, или даже на несколько Русских, которые не умели или не хотели поддержать вежливость и предупредительность, оказанные с первого приема иностранцу, заочно знакомому им по литтературному имени его, за чем же сейчас подводить всех иностранцев и всех Русских под один общий итог? Надеюсь, не столько для чести Русских, сколько для собственной чести автора, что и он в шестимесячном пребываний у нас умел сохранить знакомцев, которые кланялись ему до конца.

Ребячество некоторых наблюдений его доходит до неимоверности. Описывая Эрмитаж и упомянув о библиотеке Вольтеровой, в нем хранящейся и которой он не видал в подробности, за отсутствием того, у коего хранился ключ от неё, говорит он с забавною важностью: «Не могу приписать неблагосклонности путеводителя своего, или данным ему приказаниям, лишение, о воем сожалею, но тот, кому поручено хранение сих книгь, был в отлучке и никто не мог и не хотел бы взять на себя должность, на другого возложенную. Подобное неудобство встречается в России ежеминутно: в общественных ли заведениях, в частных ли домах, каждый имеет свою долю занятия и ответственности, за которые не переступает. Таким образом случилось мне однажды у знатного барина не допроситься стакана воды с сахаром, потому что человека, смотрящего за буфетом, не было, а между тех в самом доме насчитаешь до сотни служителей».

Что мудреного, что ключ от библиотеки Вольтеровой хранится в руках человека именно в ней приставленного и что другие должностные лица не взялись из угождения г-ну Ансело выломать замки книжных шкафов? Что же касается до другого примера, приведенного автором, то нельзя ли истолковать его следующею гипотезою: Наш путешественник – поэт; Французские поэты любят читать стихи свои; Француз не иначе примется за чтение вслух, как поставив перед собой графин с водою, стакан и сахар. Хозяин дома, в котором автор имел эту неудачу, может быть, не охотник до стихов вообще, или в особенности до стихов г-на Ансело, и для избежания чтения, ему угрожающего, он свалил беду на оплошного буфетчика. В этом случае сказать можно: les absens ont tort, mais les prеsents avoient peut ?tre raison.

Некоторые из анекдотов, им рассказываемых, как и наблюдения его, отзываются каким-то малолетством, довольно странным в литтераторе, известном во Франции и довольно выгодно. Анекдоты его не любопытны и не верны. И тут вертится он около истины, но она ему не дается. Говоря например о строгости цензуры нашей, рассказывает он, что кто-то из Русских хотел издать путешествие свое во Францию в 1812 году, что цензура одобрила книгу, но с требованием, чтобы имя Франции было везде в ней заменено именем Англии, потому что Русскому неприлично признаться, что он в 1812 году путешествовал во Франции. Верим, что автор не выдумал этой нелепой сказки; но жалеем о нем, что он мог ей поверить, а еще более о том, который ему передал ее. В другом месте рассказывает он, что какой-то вор подменил пуком пустых бумажек пук ассигнаций, данных епископу за обряд бракосочетания. В таком плутовстве, если оно и было, нет ничего особенно замечательного, да и к тому же у нас епископы не венчают на брак. Книга кончается стихотворением: Воробьевы горы; тут более всего поэзии в свободе, с которою поэт переносит эту гору с места на место, То она очутится у него за заставою по Владимирской дороге, и тогда ведет в Сибирь; то она за Дорогомиловскою, и тогда представлен на ней Наполеон, приближающийся с войском к Москве и ожидаюший на ней депутатов с городскими ключами.

Довольно ли тебе этих выписок? Право, не из лени, не по недостатку ограничиваюсь ими. Если тебе этого мало, то, пожалуй, целиком выпишу несколько писем и доставлю тебе при случае. Эта книга такого рода, что нечему в ней радоваться, ни сердиться не за что. Настоящий стакан воды: примешься за нее от жажды, проглотишь и никакого вкуса, никакого отзыва в тебе не останется; разве на дне отстоятся кой-какие соринки. Нет нам счастия на пишущих путешественников. По большей части, все напечатанное иностранцами о России составлено из пустяков, лживых рассказов и ложных заключений. Впрочем, мы также с своей стороны не правы в неосновательных суждениях о нас Европейских гостей. Они не умеют смотреть на Россию, а мы не умеем ее показывать. Мы сами худо знаем свое отечество и превратным образом обращаем на него взгляды иностранцев. Угощая приезжих Россиею, многие из нас спешат выказывать им все подлежащее осуждению, чтобы такого уловкою явить в себе изъятие из общего правила. Таить погрешности свои не нужно; но указывайте на них с патриотическим соболезнованием, а не по рассчету личной суетности. Я, признаюсь, был бы рад найти в иностранце строгого наблюдателя и судию нашего народного быта: со стороны можно видеть яснее и ценить беспристрастнее. От строгих, но добросовестных, наблюдений постороннего могли бы мы научиться; но от глупых насмешек, от беспрестанных улик, устремленных всегда на один лад и по одному направлению, от поверхностных указаний, ничему не научишься, Многие признают за патриотизм безусловную похвалу всему, что свое. Тюрго называл это лакейским патриотизмом, du patriotisme d'antichambre. У нас можно бы его назвать квасным патриотизмом [7 - Здесь в первый раз явилось это шуточное определение, которое после так часто употреблялось и употребляется.]. Я полагаю, что любовь к отечеству должна быть слепа в пожертвованиях ему, но не в тщеславном самодовольстве; в эту любовь может входить и ненависть. Какой патриот, какому народу ни принадлежал бы он, не хотел бы выдрать несколько страниц из истории отечественной и не кипел негодованием, видя предразсудки и пороки, свойственные его согражданам? Истинная любовь ревнива и взыскательна. Равнодушный всем доволен, но что от него пользы? бесстрастный в чувстве, он бесстрастен и в действии. Но повторяю: можно ли дождаться нам от иностранца хорошей книги о России, которую видит он или из коляски, или знает по наслышке из речей людей, знающих ее также поверхностно и худо.

IV

Six mois suffisent-ils pour conna?tre un pays? ou observations sur l'ouvrage de M-r Anceiot, intitulе: Six mois en Russie, par J. T-y. A Paris. 1827. (Довольно ли шести месяцев, чтобы узнать государство? или замечания на книгу г-на Ансело: Шесть месяцев в России. Писано Я. Т…[8 - Яков Николаевич Толстой. Он много лет бых в Париже агентом вашего министерства народного просвещения. В молодости был он приятель Пушкина. Все Русские, посещавшие Париж, находили в нем усердного и много сведущего путеводителя. Он во многом совершенно опарижился, но оставался Русским до сердцевины, до мозга костей своих.] Париж. 1827).

Вскоре после отправления к тебе письма моего о книге г-на Ансело, вышло в Париже возражение на нее, писанное соотечественником нашим, который только намекнул о имени своем, но однакоже достаточно, чтобы узнать его. Он уже не в первый раз подает в Париже Русский голос по нашим литтературным делам. Он защитил Крылова от несправедливых обвинений Французских критиков по случаю тяжбы, в которую затащил нас горе-доброхот наш Дюпре де-Сен-Мор (сущий мор для некоторых Русских поэтов); он протестовал против лжеисторических определений Альфонса Раббе, известного здесь Сокращением Русской истории (Rеsumе de l'histoire de Russie) и Историею Александра I, писанною уже по кончине Императора; сверх того, он известен, вероятно, и у вас по Русскому каламбуру, отпущенному в Париже на его имя [9 - Г-н Рааб написал, что родоначальники наши – не Славяне, Slaves, а Есклавоны, Esclavons, то есть esclave, и что потому мы происходим от рабов, esclaves. Ему отвечали, что скорее он рабского происхождения, потому что имя его совершенно Русское, раб. Это напоминает фразу другого Француза: Moscou improprement nommеe par les Russes Moskwa.]. Мы должны быть признательны нашему соотечественнику за хождение его по нашим делам и радоваться, что наконец нашелся у нас генеральный консул по Русской литтературе; спасибо ему, что он не дает нас беззащитно в обиду иностранцам. До сей поры мы были вне общего закона (hors la loi) и никакая власть не охраняла нашей личной безопасности. Каждый мог смело преследовать нас ложными доносами перед судом всемирным, лишать нас собственности, даже весьма часто лишать живота, как то бывает с Русскими авторами, переводимыми, или изводимыми разными переводчиками Людо-Морами. Теперь хотя есть кому замолвить об нас доброе слово в защиту, или за упокой. Пожелаем нашему усердному заступнику счастливого продолжения исполнения добровольной обязанности и уполномочим его ох лица грамотной России – отстаивать нашу честь и наши выгоды от притязаний Европейских грамотеев. Мне жаль, что возражение не ранее попалось мне в руки: оно избавило бы меня ох лишнего труда, ограничивая заботу мою одними выписками, потому что я почти во всем согласен с возразителем, Познакомлю тебя с образом мнений его и вместе с тем довершу твое знакомство с г-м Ансело. Если можно узнать человека и книгу заочно, то надеюсь, что ты после вторичного исследования будешь доволен.

Вступление нашего соотечественника следующее: «Довольно ли шести месяцев, чтобы узнать государство?» «Вот запрос, который я себе задал, читая „Шесть месяцев в России г-на Ансело“. Сознавшись, что трудно написать книгу, особливо же во время поспешного объезда, о государстве, так много оклеветанном, я должен был убедиться, что сия самая поспешность повлекла в разные заблуждения, которые намерен я выказать и в пользу истины и в удовлетворение желанию некоторых особ, требовавших мнения моего об этой книге. Постараюсь быть кратким и внятным как для Французов, так и для Русских. Пройду молчанием подробности поездки г-на Ансело; не последую за ним на поле Люценской битвы, ни по песчаным дорогам Пруссии; но дождусь его в Петербурге, поеду с ним в Москву, и его шестимесячным воспоминаниям я противопоставлю опытность тридцатилетнего пребывания в государстве, им описанном, и Русское урождение свое, которое не побудит меня быть неблагодарным, ни несправедливым против него. К замечаниям его приложу свои, в надежде, что он признает истину оных и воспользуется ими во втором издании».

Здесь заметил бы я только, что автор возражения не совершенно правильно изложил свой вопрос. Должно бы, непременно, вместо собирательного слова: государство, употребить собственное имя: Россия; потому что о всякой другой Европейской области можно бы отвечать, что шести месяцев и довольно и нет. Довольно, чтобы собрать из верных источников, поверенных собственными наблюдениями, сведения любопытные о чужой земле; не довольно, если мы хотим изучить народ, быт его, нравы, все причины настоящего положения его, все ожидания в будущем и проч. и проч. Дело в том, кому и как смотреть. Одна Россия не входит в общий порядок, ибо не только древняя быль, но и настоящая повесть её писана под титлами для всякого иностранца и для многих Русских. Францию, Италию, Германию может прочесть бегло, как по писанному, иностранный путешественник, Русские поговорки, руссицизмы для него будут тарабарскою грамотою; но кто из образованных Европейцов, настроенных на общий лад Европеизма, не понимает Итальянских кончетти, Французских каламбуров и даже Немецкого мистицизма, хотя и готическими буквами напечатанного? Одна Англия, по островитянинскому наречию своему, писана не про всех континентальных жителей; но все Россия и её гораздо мудренее. Понимаешь ли меня? А я себя понимаю. Впрочем, можно применить к познанию государств сказанное Вольтером о познании языков: довольно некоторого срочного времени, чтобы научиться всем иностранным языкам; мало всей жизни, чтобы научиться своему. Французские путешественники тем отличаются от других, что приезжают они в чужой край, а особенно в Российский, не как любознательные изыскатели, или ученики, чтобы чему-нибудь новому научиться: нет, они являются магистрами, профессорами, уполномоченными судиями, чтобы провозгласить над страною, над народом свой приговор, давно уже ими заочно составленный. Стоит только применить этот приговор к заранее осужденному: и дело с концом, и книга написана. Извини меня за отступление. Но вольно же тебе вводить меня в речь, то-есть в соблазн. Ты знаешь, как меня всегда кидает по сторонам. Возвращусь на прямую дорогу и скажу, как наш автор: постараюсь быть кратким и внятным как для Французов, так и для Русских. Только вряд ли?

Касаясь замечания Французского автора, что Петербург обратился бы в простой торговый порт, если бы Двор перенес свою столицу в другое место империи, возразитель говорит: воспользуюсь этим случаем для оправдания Петра Великого в укоризне, беспрестанно на него устремленной за то, что он в Петербурге основал свою столицу: «сей город, говорят, удаленный от средоточия империи, никогда не онародуется (не позволишь ли мне, Парижскому неологу, так перевести выражение: se nationaliser); к тому же, он подвержен гибельным наводнениям». Соглашаясь в сем последнем отношении, скажу, что в России достоверно доказано актами, изданными Петром И-м, и частными письмами его, что он предполагал иметь только временное пребывание свое в Петербурге, чтобы присутствием своим и поощрениями содействовать успехам нашего мореходства, а настоящую столицу империи думал заложить в Нижнем-Новгороде. Но смуты, которые в последствии ознаменовали разные царствования преемников Петра I, могли одни удалить совершение сего предположения. Между тем Петербург возрастал, украшался и время утвердило за ним почетное имя столицы, данное ему только временно при начале. Сей запрос был рассматриваем весьма рассудительно г-м Геро в статье: О наводнении в Петербурге (Revue Encyclopеdique, T. XXV, p. 245–250).

Говоря об описании литтературного обеда, данного г-ну Ансело в Петербурге, Русский автор указывает на противоречие Французского путешественника. Сперва сей последний говорят с справедливым уважением о чувстве общей радости, произведенной наградою, данною Государем Карамзину; далее, упоминая о погребении его, прибавляет он: справедливые почести были возданы ему; но сии почести, должно признаться, были обращены не столько к знаменитому писателю, сколько к тайному советнику, не столько к историку, сколько к государственному историографу. Кроме противоречия с прежними словами путешественника, Русский автор выводит и ложность подобного заключения, замечая, во-первых, что «Карамзин, в иерархии чинов, был не тайный, а действительный статский советник, что часто умирают особы этого чина, и еще важнейшего, но без ведома публики, которая не только не спешит почтить их данью уважения, но даже и внимания».

Замечая несбыточность анекдота о цензоре, говорит он, что какова-бы ни была строгость таможенников человеческого ума (douaniers de l'intelligence humaine), но не менее того цензоры у нас назначаются из профессоров и словесников и что ни один из них не мог-бы требовать от автора перемены, о которой Французский путешественник упоминает. «Кто бы ни был этот цензор», прибавляет возразитель, «но все понял бы он, что путешественник, который в письмах своих стал-бы говорить: я приехал в Лондон и остановился в улице Риволи, против Тюльерийского сада, ходил по Пале-Роялю; видел императора Наполеона и проч., – был-бы признан за беглеца из желтого дома».

Девятое письмо г-на Ансело так начинается: «Кому неведомо, мой любезный Ксавье, что Русский народ суевернейший из всех народов». «Исповедую неведение свое в этом отношении», говорит наш соотечественник. «Я доселе думал, что Испанцы и Итальянцы могли похвастаться этим жалким преимуществом». И против доказательств, приводимых путешественником, как-то: что Русский никогда не пройдет мимо образа и церкви, не сняв шляпы и не перекрестившись, наш соотечественник рассказывает о том, что видел в Италии: «там на распятии, стоящем посреди Колизея, вывешено об явление, что кто шесть раз приложится к этому кресту, тот выиграет 200 дней отпущения».
1 2 >>
На страницу:
1 из 2