Оценить:
 Рейтинг: 0

Фон-Визин

Жанр
Год написания книги
1848
<< 1 2 3 4 5 6 ... 32 >>
На страницу:
2 из 32
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Отныне биограф Фон-Визина лишается, руководства его и, следуя за ним далее, должен довольствоваться редкими, неверными указателями на поприще, им пройденном. Жаль, что автор не успел докончит свои записки и что прекращаются они почти до вступления его в новую сферу – в сферу разнообразнейшей деятельности. Может быть однако ж и самое полное исполнение плана, предначертанного им себе в составлении оных, не удовлетворяло бы совершенно всем требованиям любопытства вашего. Во вступлении своем он говорит, что разделит Исповедь свою на четыре книги: следовательно, судя до двум первым книгам дописанным, едва ли более полуторы книги оставалось ему для повествования о жизни своей в лета, которые, без сомнения, были полнее предыдущих. Но, не смотря на сокращения, на многие изъятия и вообще на какую-то совестливость и целомудрие, свойственные русским писателям, никогда ничего не договаривающим не смотря на все сии недостатки, которые, вероятно, лишили бы записки его многих запасов, драгоценных для истории гражданства, общежития и литературы в России, мы должны, дорожа тем, что есть, жалеть о том, что не было дописано. Мы не имеем средних веков ни в государственном, ни в общежительском бытии. В первом ваша давность не заходит за царствование Петра и во многом начинается от Екатерины. В другом отношении, все еще вчерашнее, все сегодняшнее, а еще более все завтрашнее. Житницы преданий наших пусты, и если надеяться на жатву для наших романов, исторических комедий, биографий лиц и общества, то разве на ту, которая зеленеет еще в глазах ваших. Теперь никак не свяжешь настоящего с прошедшим, упований с преданиями; никак не сведешь концов с концами. Личности так мало отделяются у нас от толпы, все так уравнено, или так изглажено, что мы должны дорожить и малейшими оконечностями, которые выдаются наружу. На голой степи и мелкая лоза служит внимательному путнику указательною вехою и отрадою праздному зрению. Признаюсь, большую часть так называемой изящной словесности нашей отдал бы я за несколько томов записок, за несколько Несторских летописей тех событий, нравов и лиц, коими пренебрегает история. Наш язык, может быть, не был бы столь обработан, стих наш столь звучен; но тогда была бы у нас не одна изящная, но за то и голословная, а была бы живая литература фактов, со всеми своими богатыми последствиями.

Глава IV

Между литературными трудами, обозначившими период жизни, рассмотренный нами, перевод Иосифа, повести сочинения Битобе, заслуживает особенную отметку. Он и ныне еще находится в княжной торговле и перепечатан был в 1819 году. В предисловии переводчик излагает мысли о затруднениях, встретившихся в труде, им совершенном. Любопытно остановиться на них, ибо они касаются до запроса, который много раз решали и который доныне еще не решен. Оно тем более любопытно, что, по каким-то преданиям, Фон-Визин почитается у нас, после Ломоносова, первым писателем, умевшим сочетать языки Славянский и Русский. Новиков сказал о сем переводе, что переводчик держался в нем важности Славянского и чистоты Российского языка. С его слов, все повторили тоже. Во-первых, кажется, должно бы обозначить о каком сочетании идет здесь дело, ибо нельзя же определить, что в русском языке нет важности, или в Славянском чистоты, ему свойственной. Есть сочетание одних слов, и есть сочетание форм, оборотов, свойств двух языков, или даже одного и того же языка, но изменившегося в постепенных своих возрастах. Первое сочетание полезно и даже необходимо. Нет ни единого языка, родившегося во весь рост и во всеоружии, как Минерва из головы Юпитера, Каждый язык разрастался отраслями, листьями и плодами при содействии времени, трудов и прививок. Второе сочетание несбыточно и нежелательно; оно не может быть естественно и, следовательно, не будет изящно. В языках не бывает двуглавых созданий, или сросшихся Сиамцев; и тем лучше; ибо такой язык был бы урод. Первого сочетания держались и держатся все писатели наши, второго не нахожу нигде, ни у Ломоносова, ни у Кострова, ни у самого Петрова, который всех откровеннее порабощался Славянскому игу. Говорю: нигде; ибо не признаю за сочетание то, в чем нет согласия. Можно найти во многих писателях наших насильственное и частное сопряжение двух языков, но тогда вспомнишь стихи баснописца:

Диковинка ль всегда в упряжке быть одной,
А розно жить душой.

Прозаический язык Ломоносова – тело, оживленное то Германским, то Латинским духом, коему даны в пособие Славянские слова. Язык Фон-Визина при тех же пособиях часто сбывается на галлицизмы. Ни в том, ни в другом, нет чисто русского, ни чисто Славянского, ни даже чисто Славянорусского языка; если чистота может быть при подобной пестроте.

Один из лучших критиков наших, Мерзляков, восхищался в Ломоносове очаровательным соединением слов Славянских с Российскими. Признаюсь, не постигаю, какое может быть тут очарование. Слова Славянские хороши, когда они нужны и необходимы, когда они заменяют недостаток русских: они даже тогда законны; ибо на нет и суда нет. В языке стихотворном они хороши, как синонимы, как пособия, допускаемые поэтическою вольностию и служащие иногда благозвучию стиха, рифме, или стопосложению. Вот и все. Но между тем нельзя не жалеть о том, что какая-то почетная именитость, данная Славянским словам пред русскими, вытеснила многие из них из языка стихотворного, как будто низкие. Теперь в стихах почти не решишься сказать «лоб, рот, губы», хотя в разговоре, и саном правильном, не скажешь о знакомой красавице: «всего правильнее в ней чело и уста». Вот до чего довело нас очаровательное соединение слов Славянских с Российскими! Язык Славянский имел у нас двух ходатаев за себя – Ломоносова и Карамзина. Поэтическое чувство и музыкальное ухо первого не могли сносить терпеливо нестройность языка, который господствовал между современниками его. Смесь Малороссийских, Польских и Немецких слов дико звучала в тогдашнем книжном наречии. Поэт и оратор, Ломоносов должен был предпочесть ему на первый случай язык священных книг наших и начал проповедовать учение его, которое, впрочем, полезно и необходимо; но притом не должно однако же слепо и исключительно держаться слов его. Повторять за ним безусловно то, что говорил он о пользе Славянских книг – тоже, что ограничиться чтением псалтыри и арифметики Магницкого потому, что он называл их вратами учености своей. Но всегда оставаться в воротах – значит никогда не войти. Карамзин другими, почти противоположными, средствами пробудил старинную тяжбу: он понял, что для размножения читателей должно образовать язык общежития, не допуская существования языка книжного отдельно от первого, доступного только малому числу посвященных в таинства его; он уразумел, что писатели народа образованного, не должны походит на жрецов древнего Египта: им, может статься, была выгода быть загадками для народа, но писателям нет выгоды морочить читателей, имеющих полное право понимать то, что однако же для них пишется. Во всех явлениях физического и нравственного мира есть действие и противодействие. Ломоносов накинулся на Тредьяковского, который противоборствовал, сколько силы было, нововведениям его. Карамзин породил в противоборниках своих опасность за целость и святость природного языка, угрожаемого вторжением в него нововведений и прихотей общежития. Сия сшибка мнений образует замечательный период в истории нашей литературы. Появление Истории Государства Российскаго прекратило распрю. Оно рассеяло неосновательный страх и объяснило настоящее положение дела. Самые противники Карамзина – говорим об одних добросовестных – убедились, что испытанный талант, знает, каким языком можно писать Бедную Лизу и каким должно писать историю.

Впрочем, обращаясь опять в Фон-Визину, спросим: в чем заключаются так называемые славянизмы Фон-Визина в переводе Иосифа? В словах «паче, паки» и других им подобных, в сохранении буквы и в неокончательных наклонениях глаголов: вот и все. Эти славянизмы напоминают карикатурные лица французских водевилей, которые, подделываясь под итальянцев, пестрят свой французский разговор словами perchgi, ogi?, и так далее. В отношении к слогу можно заметить, что, вероятно, от сего перевода Фон-Визин привык в мерной прозе, которая отзывается у него и в других творениях. Подлинник его, Битобе, должен был в этом случае служить ему образцом, ибо и в его прозе встречаются александрийские и обломленные стихи, коими, кажется, любил щеголять и Фон-Визин. В начале повести переводчик говорит: «Свободное слово мое возвышенным стихотворства языком вещати будет». Эти слова, кажется, вставка переводчика: по крайней мере не отыскал я их в подлиннике, напечатанном в полных творениях Битобе. Во всяком случае странен «эпитет свободное», приданный речи прозаической, которую хотят поработить насильственно некоторым условиям стихосложения.

К сей эпохе можно отнести и перевод его «Торгующее дворянство, противуположенное дворянству военному». Книга переведена, вероятно, с немецкого, хотя сочинение и французское. В нем с искусством и силою выведены причины, почему желательно для благосостояния Франции, чтобы одна часть дворянства французского обратилась к торговле, вопреки предрассудкам, осуждавшим членов оного или на пожертвования расточительного честолюбия, или на нищету спесивой праздности. Сочинение сие было написано в то время, когда политические и экономические понятия начинали развиваться и обращать на себя внимание, которое овладело после всеми просвещенными и благонамеренными умами. В Фон-Визине, к его чести, нельзя не заметить того: наклонность к посеянию истин сего рода оказывается везде, и в комедиях и мелких шуточных отрывках, и там, где могли бы они казаться неуместными по правилам строгой риторики и исключительной эстетики. Но таков был век: политическая философия, если можно так выразить, была необходимою приправою всякого сочинения. Может быть, некоторые соображения, имеющие отношение и к нашему дворянству, еще более решили выбор переводчика в предпринятом труде. Вот, например, одно из подобных мест: «Но я забываю уже то, что вы в купечество вступили, сами о том не ведая. Торг ваш для того мал, что вам великой противен. Вы торгуете вином и хлебом; но есть ли в том великая разность, чтоб брать товары в собственной своей земле, или покупать оные на продажу? Вообще сказать, кто бы не должен был вступить в купечество? Ципион, Карфагенский разоритель, похвалялся тем, что он никогда не продавал и не покупал. Лучше бы было то, если б он похвалиться мог тем, что не имел участия в неверности Римского сената против Карфагенцев. Купечество есть душа всех сообществ. Оратор продает свое красноречие; писатель дух свой; воин кровь; политик свои намерения. Дворянин, ни в чем оном участия не приемлющий, мог бы продавать плоды наших мануфактур и художеств. Он продает же лен непряденый: для чего не продавать ему пряжи?»

Глава V

Если смотреть на чин и почести, до коих дослужился Фон-Визин, то нельзя назвать блестящим служебное поприще его. Впрочем должно заметить, что, за исключением некоторых примеров и особенных случаев, служба в его время, а тем более гражданская, подвигалась медленнее, нежели в следующие эпохи. Тогда государственное заведение было если не менее деятельно, то гораздо малосложнее. С размножением мест должны были возрастать отличия и награждения, а с ними и требования честолюбия. В чинах и в наградах может быть роскошь, также как и в других отраслях общежития. Тогда излишество становится необходимостию. То, что за пятьдесят лет было умеренным благосостоянием и златою посредственностию чиновничества, ныне было бы почитаемо за беспокровное убожество. В этом отношении смиренный по нынешним понятиям жребий статского советника мог казаться довольно удовлетворительным тому, который, находясь в доверенности у начальника своего, кабинет-министра Елагина, писал в 1766 году к отцу своему с некоторым элегическим унынием, что ему надобно сделать себе шинель и что, в течение слишком пяти месяцев, жил он 165 рублями, полученными им в счет жалованья. Между тем он не был в нужде и пользовался некоторыми приятностями общежития: имел карету, услугу, ездил во Дворец. Век на век не приходит; но приятность службы для человека благомыслящего, с видами возвышенного честолюбия, измеряется не годовыми итогами полученных награждений. Занятия, доставляющие пищу деятельности ума, открытая сфера для действий, согласных со склонностями и совестью, отрада, или, лучше сказать, необходимая потребность иметь в начальнике человека, которого уважаешь и которым ты сам уважен, – вот однако же можно почитать счастием в службе. В этом отношении Фон-Визин счастливо служил. Можно предположить, что без сего счастия он и служить бы не мог. Мы видели, что первые шаги его обратили внимание канцлера графа Воронцова, что при самом вступлении в службу было возложено на него дипломатическое поручение, которое он исполнил с успехом. После поступил он к Елагину под начальство. Если сначала встретили его некоторые неприятности, то в последствии дела имели лучший оборот и место победы осталось за ним. Род занятий его по службе при этом начальнике нам неизвестен: но, судя по званию обер-гофмейстера, которое исправлял Елагин, нельзя предполагать в них особенной занимательности для Фон-Визина. Но знаем из писем его, что он любил и уважал начальника своего.

Политическое поприще Фон-Визина начинается по-настоящему с поступления его под начальство графа Никиты Ивановича Панина, управлявшего министерством внешних дел в эпоху событий, столь важных и блестящих в истории политики нашей. Дела Польши и Швеции, войны Турецкие, в которых должно было не менее сражаться с оружием в руках против полевых неприятелей, сколько и с пером против кабинетных врагов и Европейской политики, пугавшейся исполинского возрастания нашего; вожди дипломатической конфедерации, гораздо искуснейшей и опаснейшей, нежели Польская, Кауниц и Шуазель, главы Венского и Версальского кабинетов, нам недоброжелательствовавших, и самое дружество Фридриха Великого, напоминающее в дипломатических двуличностях своих стих поэта:

Их дружество, почти на ненависть похоже,

озабочивали важными соображениями и бдительностию всегда настороже воинственный кабинет Панина. «История его негоциаций, говорит Фон-Визин в жизнеописании сего министра, будет в последующие времена служить руководством в делах политических, и представит свету великость души его и дарований». Екатерина, столь проницательно и положительно упсевшая судить о достоинствах людей, оказала все уважение, которое питала к уму и нравственному характеру Панина: она вверила ему воспитание Наследника и управление внешними делами государства, возложив на него таким образом, можно сказать, не только жребий настоящей, но и будущей России. Граф Панин, с своей стороны, совершенно оправдал сию высокую доверенность. Россия, в министерство его, не одною физическою силою оружия, но и умственною силою политики, достигла цели, указанной ей Петром; а Царственный Воспитанник Панина, путешествуя по Европе, явился достойным ее просвещения и образованности. Ревностный исполнитель повелений Государыни, сей министр не был однако же пред нею безмолвным и безусловным орудием. Он был мыслящий и самостоятельный министр, умел в делах иметь свое мнение и безбоязненно открывать его Государыне, умевшей выслушивать истину и противоречие. И мнение его в подобных случаях не было плодом каких-нибудь личных выгод или предубеждений в пользу или во вред другой державы, как то часто замечается в истории многих министерств, решавших по тайным пристрастиям судьбы народов и государств в нем оно проистекало из совестного убеждения, почерпавшего силу свою из начал нравственной политики, из общей и частной пользы государства, которые нераздельно сопряжены между собою к поучению властителей и к оправданию Провидения. Напрасно говорит Мирабо о какой-то вражде между нравственностию общею и частною. Нет ни двух нравственностей, ни двух политик. Каждая безнравственность есть не только преступление, но и ошибка. Всякая несправедливость в политике есть такая же безнравственность. Екатерина была столь уверена в пользе заслуг, приносимых графом Паниным Ей и Отечеству, что, не смотря на волнения, свойственные стихии придворной, не смотря на многих могущественных недоброжелателей, покушавшихся низвергнуть его, она всегда отстаивала министра своего и новыми милостями возвышала его более и более. Таков был человек, под начальством коего Фон-Визин имел неоцененное счастие служить, пользуясь неограниченною его доверенностию. По оставшимся после него бумагам, мы не можем заключить, имел ли он какой-нибудь политический голос в советах и решениях министра, но видим достоверно, что все письменные дела переходили чрез его руки и что он был постоянным посредником между им и главнейшими из современных русских дипломатов. Впрочем, если по некоторым указаниям верить, что граф Панин был несколько ленив и медлен в работе, то непосредственное участие Фон-Визина в делах не подлежит никакому сомнению. Переписка его со многими значительными лицами нашей дипломатии убеждает нас еще в другом утешительном свидетельстве: она служит доказательством не только приятного положения, в котором он находился, но и уважения, которое он умел снискать независимо от места своего. В том, что сохранилось из обширной и многолетней переписки его, находим письма в нему Александра Ильича Бибикова, начальствовавшего войсками нашими в Польше против конфедератов; Сальдерна, Барона Ставельберга, министров наших в Варшаве; Мусина-Пушкина, посла в Лондоне; Зиновьева, в Мадриде; графа И. А. Остермана, министра в Стокгольме; Обрескова, посла в Царьграде; Якова Ивановича Булгакова, Аркадия Ивановича Маркова; княгини Екатерины Романовны Дашковой, родственницы графа Панина; князя Николая Васильевича Репнина, и других. Все сии письма, более или менее, показывают степень доверенности, которая общим мнением приписана была сношениям подчиненного с начальником его, и вместе с нею неограниченную доверенность, полагаемую на прямодушие Фон-Визина, на усердие его к общей я частной пользе. Многие из сих писем служат свидетельствами лестных и почтенных дружеских связей, которые он умел заключить и поддержать. Жаль, что из сей переписки сохранились одни отдельные отрывки. Собрание полуоффициальных писем, полученных и писанных им, составило бы любопытный памятник людям и событиям того времени. Странно и прискорбно видеть, как мало дорожили и дорожат у нас поныне следами умственного бытия, с какою младенческою беспечностию предается у нас забвению и тлению все то, что должно бы со тщанием и набожным чувством быть хранимо в архивах семейных! Переписки, сии очевидные деяния, сии, так сказать, снимки с жизни, ее переживающие, всегда драгоценны или в домашнем, или в общественном отношении; еще драгоценнее, когда в обоих. Счастлив, кто в переписке предка находит пищу для ceмейного любопытства и поучительные примеры для своего гражданского поведения. Почему каждой фамилии не иметь бы частного архива своего? К чему это равнодушное самоотвержение личности, обрекающее лица и самые роды оставаться ничтожными частями целого, неприметными волнами, теряющимися в пучине, которая только в совокупности имеет право на образ, имя и место во внимании людей? И это желание – эгоизм, но по крайней мере облагороженный и согретый святостию воспоминаний и верою надежд, потребностию начать, так сказать, и на земле бессмертие, в которому временная жизнь наша прицепилась бы звеном соединения и залога.

Имея мало фактов, раскрывающих пред нами жизнь Фон-Визина, должны мы дорожить свидетельствами связей его, в которых может отсвечиваться и его характер. Связи сии послужат нам средство, из известных данных, вывесть определение неизвестной характеристики. Следуя сему указанию, кажется, не излишним будет обойти круг общежития, в которой Фон-Визин занимал столь почетное место.

Мы уже видели, в каких сношениях был он с графом Никитою Ивановичем Паниным. Сношения сии сблизились при самом начале их знакомства и постоянно укреплялись взаимным уважением и доверенностию до самой кончины министра. В исчислении ближайших приятелей его должно начать с Александра Ильича Бибикова. Это одна из блестящих именитостей царствования Екатерины II, столь богатого отличными людьми на всех поприщах, столь живописного разнообразием и выразительностию лиц, отделяющихся в общей картине. Сей Бибиков, еще в самых молодых летах, успел заслужить военное имя в семилетнюю войну. Возвратясь в Россию, обратил он на себя внимание Екатерины, уже вступившей на престол. Разные важные поручения, истинно государственные должности, на него возложенные, свидетельствуют о доверенности, которую Государыня имела к способностям и душевной твердости его. Избранный в предводители депутатской комиссии, собранной для составления проекта нового уложения, он, можно сказать, увековечил имя свое вместе с памятью мгновения, столь важного в летописях нашего политического гражданства. Если внешние обстоятельства, слившиеся со внутренними препятствиями, и не дали созреть сей великой мысли Законодательницы нашей, то не менее имена призванных Ею участвовать в исполнении свой, и в особенности имя удостоенного доверенностию народа и Государыни, принадлежат истории. После, в важную эпоху для нашей внешней политики, видим мы его в Польше начальствующего русскими войсками против Польских конфедератов. В сей войне, требовавшей от начальника не одного искусства воинского, но и проницательных соображений политика, администратора и, так сказать, проконсула, Бибиков, покоряя непокорных не одною силою оружия, но и убеждением силы нравственной, одерживает победы на поле сражений и заслуживает характером своим уважение самых патриотов Польских. Наконец, когда удачи Пугачева начали придавать безумию частного покушения всю важность государственного события, угрожавшего благосостоянию Империя, тот же Бибиков, всегда на примете у Екатерины, избирается Ею для пресечения зла, уже утомившего многие надежды. Приняв начальство над войсками, назначенными действовать против мятежников, он оказал тоже государственное мужество, те же государственные добродетели, которые и прежде содействовали ему в успехах военных. Присутствием своим, благоразумными мерами, неутомимою деятельностию, развитием патриотических чувств, смятых унынием в оцепеневших от ужаса, оживляет он упавший дух губерний, сосредоточивает и направляет силы. Наконец, обстоятельства ему подвластны: он наносит первые и решительные удары мятежу и еще раз вписывает имя свое на скрижалях внимательного и благодарного Отечества. Но здесь пресекается поприще военного в гражданского героя. Завистливая судьба не дает ему в здесь довершить начатый подвиг. На 44 году жизни блестящей, краткой, но богатой делами, смерть, после нескольких дней болезни, настигает его в бедном Татарском селении, вдали семейства и друзей. И возвышенный знак благоволения, посланный ему Екатериною в награду новых заслуг, уже не застав его в живых, обращается ему в одну повесть погребальную. Не на него, а на гроб его, возложена звезда св. Андрея Первозванного. Для довершения изображения его прибавим, что он был друг Суворову, уважен Фридрихом Великим и воспет Державиным. Деятельная и полезная жизнь сего знаменитого человека описана сыном его, в сии биографические записки составляют одну из занимательнейших наших книг. Дружба, связывавшая его с Фон-Визиным, не изменилась до конца. Он и сам несколько занимался русскою словесностию, или по крайней мере переводами. Переписка его с нашим автором свидетельствует, что если он писал и не совсем правильно, то владел языком как человек умный и придавал слогу веселую живость, откровенность я выразительность характера своего. Сообщаем из нее несколько отрывков, жалея, что не можем выдать всего:

«Сын мой (писал он в нему из Варшавы, Июня 6/17 дня, 1772) ко мне доехал и привез между прочим дружеское в приятное ваше, любезный Денис Иванович, письмо, а прямую вашу и непременную дружбу дополнил он словами, пересказав все то, что от вас слышал. Чувств сердечных, как я вами одолжаюсь, описать не могу, ибо и лучшие писатели, имея время и знание, не всегда объясняют их удачно; а мне, в суетах и досадах бывши, есть ли к тому удобность? Оставьте вы и не взыскивайте порядка слога и силы объяснений; довольствуйтесь тем, что я от сердца вас люблю и любить буду. А одолжений чувствует и чувствовать должен брат от брата: и так, в прибавок моей к вам любви, знайте, что чувствую я дружеские ваши одолжения.

Перемирие (с Турками) мы здесь получили: думать надобно, что оно дошло уже теперь и до вас, с тем от сердца поздравляю я, по содержанию договорных пунктов, считаю добрым его быть основанием к желаемому миру, и тем более, что гавани Крымские остались Туркам загражденными. Что русский Бог велик, то видели мы и в наш век не одиножды. Согласен я совершенно с вами в том, что лучшая на Него быть должна и надежда.

Поспешайте, чтоб недозрелое созрело. Крайне опасно, в при теплой моей вере на Бога нашего

чтоб не произошло каких-либо новых замешательств. Но пусть будет что хочет; пришло держаться Панглосовой системы: Tout va au mieux possible!»

    (Из Варшавы, 28 февраля, 1773).

«Вести со всех сторон, не от одних вас, о Турецком мире час от часу хуже становятся. И мы почти ежедневно ожидаем подлинного о Бухарестском Конгресса разрыве известия; но по сие время однакож ево нет. По обстоятельствам, чудесам быть надобно, коль, вместо ожидаемой войны, услышим мы вести о вожделенном мире. Да творит Бог волю свою! Пока руки есть, драться станем. Хотя впрочем и то истина, что православной Руси не худо бы и отдохнуть: черпаем ею во многие поливники. На долго ли то станет? Конечно, надобно Шведов укачивать, доколе с Турками не помиримся. А ежели и их французы подобьют, то кажется не в моготу, Святительские…… Слышно, что и у самих друзей наших глаз ведет от плавания на Средиземном море. О себе, мой друг, я уже не говорю. Пусть там буду, где судьбе угодно: только к вам не хочу. О вас, я здесь живучи, слышать неприятно. Долго ли пиву бродить, пора уставиться. Лестны для меня отзывы его сиятельства графа Н[икиты] Иван[овича Панина] о которых вы пишете. Я истинно его душевно и сам почитаю. Поздненько вы в нам прислали план будущих внешних дел. Вряд успеют ли три патриарха к собору сделать свои приготовления. А другу нашему Ф[едору] Ф[едоровичу] (Фридриху Великому)], то и надобно, чтоб помутил Бог мир и накормил Бог воеводу. Прости».

    (Из Варшавы, Марта 23, 1773.)

«Здесь сеймики иные развили, а иные сконопатили, и по известиям столько уже их есть, что сейм отделить можно. Но чем все это кончится, по гадательной книжке не угадаешь. А Гренадский епископ (бискуп Краковский) много пакостит. Штакельберг думает вести его исправнее, нежели Жилблаз; во вряд будет ли успех. Ничто так на Жилблазова епископа не похоже, как сей святитель. Только тот помешался на сказаниях, а сей на тщеславии. Он говорит кстати к не кстати: Car je suis prince еv?que de Cracovie et duc de Sеvеrie et mon chancelier, и тому подобное.»

    (Из Вартавы, Апреля 26, 1773.)

«Здешние дела пошли, только все с угрозами и насилием. Сила и солому ломит, как пословица говорят. Только прочно ли? о сем настоит вопрос. Подлинно порадовался, что адский изверг демаскирован, и честный и препочтенный человек вышел из заблуждения; только о том жалею, что поздно. Успел этот злоехидный адвокат многим своими вознями сделать вред. Я знаю это по себе; да быть так! что пролито, того не подхватишь.

Мир наш подлинно к черту. Жаль, что вы конгрессами дали себя провести, и от угара, наведенного Туркам, оправиться. Ведь война имеет свои обороты. Сохрани Боже от неудачи, то-то будет дурно. Пора, пора мириться, и друзьям нашим толоконничкам посерьезнее поговорить. Нигде они доброхотством своим так не приметны, как здесь. Дивлюсь, что вам не видны. Сие все однако же между нами».

    (Варшава, Августа 7, 1763).

«Командирование мое в армию с полками вам не может быть неизвестно. Не знаю, к худу ли это, или к добру. Только я, следуя моей судьбине, еду туда без всякого огорчения и покидаю с охотою прескучную и разорительную для кармана Польшу, в которой много я положил труда и здоровья без всякого по ремеслу и званию блеска. По счастью ли моему, или подлинно от старания, войска получили другой вид, и в том сам себе отдаю справедливость, с засвидетельствованием всей Польши, что они порядком и изрядством своим стыда нам не сделают; а что грабежи увидясь, и они скромнее Пруссаков и Австрийцев, о том вся Польша свидетель. Уповаю, дошло и до вас засвидетельствование, сделанное канцлером великим в письме к барону Штакельбергу. Конфедераты, в мое время, нигде ни малейшим образом авантажа не имели: везде побиты, даже до исчезания совершенного. За все за это, мой друг Денис Иванович, хотя бы комплимент при конце сказали, отправляя на другую службу. Скажут, может быть, что я произведен: правда, но произведен тогда, когда и моложе меня в те же чины вступили. А обойтить меня без прослуги, кажется, было не за что. Огорчительно и преогорчительно видеть, что пряная служба не производит на себя и внимания. Пусть хотя то бы в мерит поставили, что я не нажился, как Древиц и ему подобные, да нажил долгу двадцать тысяч рублей, за который теперь рискую потерять все, что имею. Ты, мой друг, читая это, подумаешь, на что де он ко мне пишет? ведь я помочь не могу. Но облегчительно и то, когда можно, как говорится, сдать с души другу то, что нас угнетает. Ежели отпустят меня (паче чаяния), то буду я самолично тебя благодарить за все твои дружеские мне в бытность здесь одолжения.

Прими, мой друг, здесь мою искреннюю благодарность как чистейшую жертву, от нелицемерной дружбы приносимую, и будь уверен, что я, доколе жив, остаюсь твой верный и истинный слуга».

    (Из Казани 26 Января, 1774).

«Благодарю тебя, мой любезный Денис Иванович, за дружеское и приятнейшее письмо от 16 Января и за все сделанные вами уведомления. Лестно слышать полагаемую от всех на меня надежду в успехе моего нынешнего дела. Отвечаю за себя, что употреблю все способы и забочусь ежечасно, чтоб успеть истребить на толиком пространстве разлившийся дух мятежа и бунта. Бить мы везде начали злодеев, да только сей саранчи умножилось до невероятного числа. Побить их я не отчаяваюсь, да успокоить почти всеобщего черни волнования великие предстоят трудности. Более же всего неудобным делает то великая обширность сего зла. Но буди воля Господня! Делаю и буду делать что могу. Не ужели то проклятая сволочь не образумится? Ведь не Пугачев важен, да важно всеобщее негодование; а Пугачев – чучела, которою воры Яицкие казаки играют. Все сие между нами, и письмо прочет предай огню. – Уведомляй, мой друг, сколь можно часто, о делах внешних. Не ужели то мы и теперь о мире не думаем? Эй, пора! право, пора! Газеты я получил; надеюсь, что по твоей дружбе и вперед получать буду. J'avais diaboliquement peur de mes soldats qu'ils ne fassent pas comme ceux de garnison: de mettre les armes bas vis ?-vis des rebelles. Mais non, ils les battent comme il faut et les traitent en rebelles. Ceci me donne du courage(Я дьявольски боялся, чтобы солдаты мои не поступили подобно гарнизонным и не положили оружия пред мятежниками. Но нет, они бьют их порядком и обходятся с ними как с мятежниками. Это придает мне бодрости). Да та беда, как нарочно все противу нас: и снега, и метели, и бездорожица. Да, но все однако же одолевать будем, Прости, мой друг; будь уверен, что я тебя сердцем и душою люблю.

Намекни, мой друг, графу Никите Ивановичу о бароне Аше: он обещался ему по крайней мере хотя для сейма что ни есть исходатайствовать. Ты меня очень одолжишь, ежели сему честному человеку поможешь».

Сии выписки кажутся нам весьма замечательными и по общим отношениям и по частным, лично касающимися до Фон-Визина. В сих отдельных чертах живо изображается Бибиков: как общественный человек, он ревностный исполнитель возлагаемых на него должностей, на деле верноподданный, готовый не щадит ни трудов, ни крови своей, драться пока велят и пока руки есть; как частный человек, он с свойственными русскому уму, и особенно же той эпохе, ясною логикою и некоторою наклонностию к порицанию, всегда умоляающему пред голосом обязанности и призванием власти на новые труды и новые опасности. Сей характер благородный, истинно русский, должен был иметь сочувствие в характере Фон-Визина: ибо нет дружества без сочувствия.

Сюда принадлежит также имя Якова Ивановича Булгакова, известного в истории дипломатики и словесности вашей. Нельзя без уважения обратить внимания на литературные труды его, служившие ему деятельным отдохновением от разнообразных и, по важности политических событий, весьма многосложных государственных занятий. При обширности официального письмоводства, успел он еще выдать до тридцати томов переводов своих. Такой подвиг может показаться сверхъестественным в ваше время, которое будто сократило сутки половиною: так много торопимся мы, и так мало успеваем! Не говоря уже о людях, занятых государственными должностями, сколько и между присяжными писателями найдется таких, которых бы стало на тридцать томов даже и переводов? Жаль, что пример Булгакова имел мало последователей; а еще достойнее сожаления, что немногие были бы и способны последовать ему. Правда и то, что султан Ахмет много способствовал ученым досугам его, заключив его, пред начатием войны в 1787 году, в Семибашенный Замок, в коем просидел он 27 месяцев. В сем заточении перевел он огромное сочинение аббата дела Порта Всемирный путешественник, состоящее в 27 томах, – по одному тому на месяц. Впрочем, занятия его в тюрьме были не одни литературные, но и политические. Не смотря на строгость надзора за ним, он находил способ переписываться с Императрицею, с князем Потемкиным и графом Безбородкою. Сохранив все свои сношения с преданными ему людьми в Константинополе, Булгаков, из тюрьмы своей, нередко сообщал князю Потемкину, стоявшему пред Очаковым, любопытные сведения о тайных предположениях верховного визиря. Рассказывают, что, при назначении своем посланником в Царьград, пришел он к Фон-Визину и спрашивал о содержании готовимой ему инструкции. «Вот в чем вся инструкция», отвечал ему, смеясь, Фон-Визин:

«У нас детей пугают Турками: должно это переменить и сделать так, чтобы вперед сам Султан в Царьграде дрожал имени русского; а прочее, при помощи Божией и ваших стараниях, придет уже само собою». Письма его в Фон-Визину отличаются веселою и остроумною шутливостию. По малым отрывкам, дошедшим до нас, можно заключить, что переписка их была очень откровенна и несколько настроена на лад философического XVIII века.

«Будьте уверены (писал Булгаков из Варшавы, от 12/23 января 1771), что все мое старание обращу заслужить вашу доверенность и вселить в вас мнение, что и в глуши есть люди, кои умеют отдавать справедливость имеющим достоинства; если ж мне того не удастся, то я во весь голос, которого однако у меня от частого кашля очень мало, закричу с Сумароковым: Бодливому быку судьба не ставит роги!».

«Комиссию, на меня наложенную, я, коль скоро можно будет, исполню и уже бы исполнил, если бы от меня зависело. Но Варшава теперь походит на пустой овин большого села, в котором была ярмарка и где поп пьян, а прихожане еще не охмелились, в следовательно в котором, кроме сорок и филинов, ничего нет. Отсюда даже до делателей зубочисток все разбежались, а по пресечении коммуникаций от защитников веры и вольности, кои церкви грабят, а проезжих вешают, ни откуда ничего сюда не везут. Однакож, хоть сам научусь делать, но с первым курьером зубочистки пришлю».

В письме от 26 июня 1773, также из Варшавы, на которое должно служить ответом, напечатанное во втором томе полного собрания сочинений Фон-Визина, от 13 сентября того же года, говорит он между прочим: «Если б в первом случае, который дал мне познать доброе ваше сердце и почувствовать плоды вашего обо мне попечения, отказали вы мне помощь вашу, я бы меньше, признаюсь, вас любил, но оставил бы в покое и тишине пользоваться всем хорошим в вашем месте, не требуя, чтобы вы уделили и на нас, бедных, света лучей, изливаемых на вас от солнца.

После сего предисловия (которых я, не умея льстить, сочинять не мастер), позвольте мне поблагодарить вас…» и проч.

«Есть еще здесь человек, всякой чести достойный, и обещает вам первую вакансию на лоне Авраамле, если вы с ним покажете милость, показанную его собратиям, Вы догадаться можете, что я хочу говорить о попе посольства. Сей слуга Божий и посольства духовник имел вдохновение, что его товарищам жалованье прибавлено, а он обойден. Приходит мне теперь до себя: но какой имею я мотив для побуждения вас за меня молебствовать? У Бога я не поп; у Царя вы сами ближе: а без них двух волос с головы не сгинет. И так, остается мне только доброе ваше сердце: не созижду я на нем как на камне церкви, но основать могу госпиталь, где на старости кости мои (ибо в теле у меня и теперь уже недостаток) будут величать ваше имя».

В письмах автора нашего к Булгакову, напечатанных во втором томе сочинений его, упоминается о неприятности, постигшей Маркова в Варшаве. Молодой Марков, коего имя облеклось после блестящею известностью на дипломатическом поприще, находился тогда под начальством Сальдерна, министра нашего при Польском дворе. Сей Сальдерн, пользовавшийся несколько времени большою доверенностию в уме графа Панина, был человек нрава запальчивого, высокомерия нестерпимого и мнительности неограниченной. Таковы свидетельства о нем, между прочим, Бибикова и Фридриха Великого. Сей последний в записках своих изображает его в виде человека необходительного, без гибкости в уме, в хотевшего, в переговорах своих с ним в Берлине, принять на себя осанку Римского диктатора. Не мудрено, что и молодой, пылкий Марков не мог поладить с диктатором, который, вероятно, щадил его еще менее, нежели Фридриха Великого. Сальдерн требовал от подчиненных своих совершенного отшельничества и отчуждения от Польского общества. Подобное требование, кажется, и несогласно с целию, которую должен иметь в виду дипломатический министр: успехи мирных завоеваний его основаны отчасти на личных отношениях общежития. Марков не строго покорялся затворничеству, предписанному дипломатическим игумном. По отъезде князя Г., приятель и поверенный сердечных тайн его, он согласился быть посредником переписки отсутствующего с одною из Варшавских красавиц. Одно из этих писем попалось в руки министра. Гнев его выступил т границ. Он поразил Маркова оскорбительными выражениями. (Flеtri et dеshonorе, писал он министру, par les еpith?tes diffamantes de sot et de misеrable dont Votre Excellence m'a qualifiе, je me regarde incapable dеsormais d'?tre employе au service de ma Souveraine). Не довольствуясь оскорблениями словесными, он стал держать Маркова в заключении (La perte de ma Ubertе, писал Марковъ Фон-Визину, est le moindre malheur que je prеvois: celui d'une mauvaise ch?re me para?t inеvitable. Ainsi, mon ami, conjurez Mr. de Panin que je ne dise pas comme Jo:

Aux fureurs de Junon Jupiter m'abandonne).

Общие усилия Булгакова, Бибикова и в особенности Фон-Визина победили в графе Панине благоприятное предубеждение в пользу Сальдерна: правота Маркова была признана. «Поступок графа Панина (писал он к Фон-Визину) достоин его и превосходит все, чего я ожидал от благородства и правоты души его». – «Прощайте, мой нежный друг (говорит он в конце того же письма). Надеюсь скоро обнят вас. Горю нетерпением уверить вас в моей благодарности я излить мое сердце в вате». Марков писал к Фон-Визину на французском языке. Колкость выражений его, сатирический пыл пробивались уже и тогда, на малой сцене, и предсказывали резкость и язвительность, которые сделались отличительными свойствами ума его на обширнейшем театре. Живое ходатайство Фон-Визина в этом случае тем более приносит ему чести, что, забывая о выгодах своих, он отстаивал приятеля от нападений человека сильного в уме и в доверенности у общего их начальника.

Алексей Михайлович Обрезков, коего имя сопряжено с историею политических сношений наших с Турциею, а заточение в Семибашенном Замке было столь прискорбно Екатерине, находится в числе лиц, оказывавших Фон-Визину приязнь и уважение. Ему поверял он огорчение свое при виде неудачи Бухарестских переговоров. «Душевно стражду (писал он ему с конгресса, от 13 марта 1773), видя все мои труды в пепел обращающимися; а с другой стороны бодрствую духом, в надежде на Него (на Бога) полагаемой и чистою совестию в сделании всего в силах моих быть могущаго». В другом письме писал он ему: «Государь мой и дознанный друг, Денис Иванович! Прямо дружеское ваше письмо я получил с равным удовольствием имеющемуся к вам, моему государю, дружелюбию я нелицемерному почтению. При сем прошу вложенное здесь к общему нашему благодетелю верно доставить. Братца вашего рекомендовать вам было не для чего: он сам себя рекомендует. Прошу же, государь мой, когда праздное время излучите, посетить моих детей, дать ин хорошие наставления к учению и поведению, да и учителя их, г. Ольрия, побуждать ко всевозможному их обучению».

Стакельберг, преемник Сальдерна в Варшаве, и сам игравший важную роль в делах наших с Польшею, известен был умом своим и острыми словами, из коих иные и теперь еще хранятся в памяти. Он называл Варшавские улицы неразрывною цепью желтых домов. Однажды, жалуясь на худой желудок, расстроенный вероятно прихотливостью его в застольных наслаждениях, сказал он забавно: «Si je pouvais trouver quelque canaille qui digеr?t pour moi». Французские письма его к Фон-Визину исполнены приязни и доверенности. «Что сказать вам (писал он ему из Варшавы, от 4/15 сентября 1772) о первых взглядах моих, кинутых на Польшу? Ни слова. Оно лучше, потому что осторожный человек не должен спешить в приговорах своих. Все, что я успел проведать, есть всячина противоречий, личных озлоблений, под покровом государственной пользы. Таковы люди. Дай Боже мне в Польше иметь бы дело с одними Поляками: я был бы менее жалок. Но должно будет противоборствовать препятствиям, чуждым моему делу. Отгадывайте сами. Со временем объяснюсь пространнее. Изведав душу вашу, мой любезный Фон-Визин, я ни минуты не сомневаюсь в искренности ваших дружеских уверений и в действительности оных. Я не полагаю вас способным к двуличности…» и проч.

В другом письме, писанном в ноябре месяце 1772 года, между прочим, говорит он: «Ваше письмо еще порадовало меня, на исключением того, однако же сказано в нем приятного непосредственно для меня. Все пришло в порядок, и вот кредит честного и правдивого человека, любимого нами, утвержденный, как я того и надеялся. Продолжайте быть ему искренно преданным, как были доныне. Он оценит это. Не напоминайте ему никогда обо мне в этой бездне дел, коими заваливают его, потому что он один с душою и головою; но напоминайте ему о делах здешних, которые важнее, нежели кажутся. Глава Европы обращены на них. Польша навлекла нам войну. Мы имеем особое побуждение (сверх общего) хорошо кончить. Окончательное введение во владение ничего не значит; но надобно доделать остальное, о котором два другие мало заботятся. Удовлетворив жадности своей, они уйдут, а мы останемся еще со всеми передрягами на руках. В этом отношении, а не касательно первого дела, нужны мне светлые наставления и советы моего достойного и почтенного начальника. Вы пользуетесь доверенностью его, и я поручаю вам сообщать мне отдельно, однако же ваши мудрые беседы с ним откроют вам по сему предмету.

Однако же сказать вам о себе, мой любезный Фон-Визин? Я недоволен. Это останется между нами, и вверяю тайну дружбе вашей. Если самому не чувствовать бы своего маленького достоинства, то от других стал бы его чувствовать, особенно же достоинство сердца и чувства в сравнении со многими, кои его не имеют. Мне сорок лет: детей у меня много, много труда в виду, и в конце всего орден Святые Анны в награду будущую, который носят здесь и прочие. Люди, способные к труду и заслужившие общественное уважение, но щекотливости своей в честности, не могут входить в совместничество об отличиях с пресмыкающимися тунеядцами и глупцами. – Живу с Бибиковым как с братом. Это честнейшая душа, за то и он, подобно мне, кончит тем, что умрет с голоду. Я доволен своим жалованьем. В доне моем много порядка в великолепия, и я не дотрогиваюсь до капитала, который мне остается. Простите, любезный друг! Покажите письмо мое одному Марвову: он его одобрит».

Группировав в картине нашей эти разнообразные лица и отметив их по возможности чертами, собственно им принадлежавшими, мы, кажется, успели пояснить и лицо, особенно внимание ваше привлекающее. Посреди их мы указали место, которое в свое время занимал и Фон-Визин. Мы видим его приятелей умных современников; с другой стороны видим его, так сказать, проводником, к которому примыкали все второстепенные, содействующие в предварительные сношения многосложных пружин с главным побудителем политического движения. Внутренние, закулисные действия открывают пытливому взору тайное производство, часто столь прискорбно противоречащее наружному благолепию, выводимому зрителям на показ. Переписка чиновника, в доверенности у могущего министра, есть верный и многозначительный оселок: это маленький опыт, предисловие к страшному суду, на котором должны обнаружиться все тайные дела и сокровенные помышления. Можем сказать решительно, но исследования всех актов, перебывавших в руках наших, что Фон-Визин выходит совершенно чист из сего опасного испытания. Но, для полноты картины, не должны мы забыть о лице, коего постоянные и вовсе бескорыстные сношения с Фон-Визиным проливают на него новый свет, самый благоприятный, самый выгодный для его нравственного характера. Доселе видели мы одних сослуживцев его, связанных с ним дружбою, доверенностью, уважением и обстоятельствами, которые заставляли их дорожить дружеским его к ним расположением. Приязненные же сношения его с графом Петром Ивановичем Паниным, братом министра, могли бы и одни служить ему несомненным одобрительным свидетельством. Герой Бендер, довершитель подвига, начатого приятелем его Бибиковым в сокрушении Пугачевского мятежа, был человек ума твердого, строгой чести и характера непреклонного. Честолюбивый, но честолюбия не столь гибкого, не столь обделанного людьми и событиями, сколь честолюбие брата его, который возмужал и состарелся действующим лицом на сцене страстей политики и Двора, он не мог удержаться на пути состязаний и почестей, Императрица отзывалась о нем с уважением, хотя и не имела к нему особенного благоволения. «Вы знаете, что я не была большая охотница до Петра Панина, говорила она однажды графу Строгонову, но должна отдать справедливость уму и характеру его. Вот один случай, в который успела я узнать его. Я привезла в сенат проект указа. По прочтении оного, все сенаторы единогласно одобрили его: один Панин, потупя глаза, хранил молчание. Я спросила о мнении его. С твердостию и глубоким исследованием, начал он представлять мне все неудобства и невыгоды его. Я убедилась его мнением и должна была согласиться с ним. Проект был отменен». Передавший мне этот анекдот прибавил, что сенатские предания и сенатские старожилы сохраняют с уважением особенно память трех сенаторов: графа Петра Ивановича Панина, Александра Романовича Воронцова и Чичерина. Вызванный из бездействия на государственный подвиг, избавив Екатерину и Россию от бедствия, которое, после смерти Бибикова, начало свирепствовать с большею силою, граф Панин снова сошел с поприща и возвратился в свое уединение. Но любовь к России, но живое соучастие в делах ее и делах Европы, не хладели в сердце его и во дни мирного отдохновения. Фон-Визин был с ним в переписке беспрерывной, извещал его о всех происшествиях, достойных внимание, сообщал ему (без сомнения, с ведома министра) списки со всех любопытных депешей, министерских бумаг, внутренних и внешних, часто спрашивал мнения его по делам, в них изложенным, для передачи брату. Жаль, если переписка сия не сохранилась в целости. В бумагах Фон-Визина нашли мы только несколько червовых писем его и ответов к нему графа Папина. Судя по образчикам, сии ответы весьма замечательны. Они могли бы служить рецензиями на современные явления. Граф Пантн показывается в них Катоном-цензором. Слог его замечательно тяжел, выражения часто темны: но из этого кремня высекаются мысли светлые и чувства всегда благородные. Из следующих отрывков можно будет заключить вообще о свойстве сей переписки и степени ее занимательности.

Письма Фон-Визина.

<< 1 2 3 4 5 6 ... 32 >>
На страницу:
2 из 32