Оценить:
 Рейтинг: 0

Отметки при чтении «Исторического похвального слова Екатерине II», написанного Карамзиным

Жанр
Год написания книги
1874
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

«Предмет самодержавия, говорит законодательница, есть не то, чтобы отнять у людей естественную свободу, но чтобы действия их направить к величайшему благу».

(Благо вероятно, означает здесь благосостояние, bien-?tre).

«Сие правление (самодержавное), говорит Карамзин, тем благотворнее, что оно соединяет выгоды Монарха с выгодами подданных: чем они довольнее и счастливее, тем власть его святее и ему приятнее; оно всех других сообразнее с целью гражданских обществ, ибо всех более способствует тишине и безопасности».

Вот исповедание политической веры Карамзина. Коротко знавшие его убеждения говорят, что он не был ни политическим, ни религиозным лицемером, расчеты и какое бы то ни было корыстолюбие были ему чужды.

Далее автор прекрасно определяет Сенат. Он большой приверженец сего Петровского учреждения, и подлинно из всех тогдашних государственных учреждений оно легче и прочнее принялось на Русской почве. Следовательно оно удовлетворяло живым и насущными потребностям страны. Долго в России в отдаленных провинциях и в простом народе только и знали, что Государя и Сенат.

Карамзин, упоминая о власти, которую Екатерина предоставляет Сенату, разрешая ему входить с представлениями государю, если Сенат найдет в законах, присланных ему для исполнения что-нибудь вредное, темное, или противное уложению, заключает следующими словами:

«Таким образом Сенат в отношении к Монарху есть совесть его, а в отношениях к народу – рука Монарха; вообще он служит эгидою для государства, будучи главным блюстителем порядка». Кстати заметить здесь, что в другом месте, он как опытный законоведец и как будто человек измученный судейскими проволочками – он вероятно не имел в жизни ни одной тяжбы – метко указывает на одну из язв судопроизводства. Говоря об учреждении палат гражданской и уголовной, которые имеют права коллегий и судят в средоточии губерний, он прибавляет: «Все нужные объяснения могут быть доставляемы скоро, и медленность, первое зло по неправде, пресекается». И в знаменитой записке своей «О древней и новой России», позднее написанной Карамзиным, все с тем же рвением отстаивает Сенат. Вот что он говорит: «Фельдмаршал Миних замечал в нашем государственном чине некоторую пустоту между Троном и Сенатом, но едва ли справедливо. Подобно древней Боярской Думе, Сенат в начале своем имел всю. власть, какую только высшее правительствующем место в самодержавии иметь может. Генерал-прокурор служил связью между им и государем: там вершились дела, которые бы надлежало вершить Монарху: по человечеству, не имея способа обнять их множества, он даль Сенату свое верховное право и свое око в генерал-прокуроре, определив в каких случаях действовать сему важному месту по известным законам и в каких требовать его Высочайшего соизволения, Сенат издавал законы, поверял дела коллегий, решал их сомнения, или испрашивал у Государя, который, принимая на него жалобы от людей частных, грозил строгою казнью ему в злоупотреблении власти, или дерзкому челобитчику в несправедливой жалобе».

Вообще, приведенные выписки из узаконений и правительственных мер Екатерины доказывают с каким искусством и сочувствием, с какою критическою разборчивостью автор умел воспользоваться материалами, имеющимися у него под руками; в этом труде выказывается государственный ум и будущий историк, который в примечаниях своих, в написанной им истории, извлек и согласовал все сведения, все указания из летописей и других источников, им открытых.

Указывая на новое поприще государственной деятельности, открытое не служащему дворянству призывом его занимать должности по выбору, автор говорит. «Прежде дворянство наше гордилось какою-то, можно сказать, дикою независимостью в своих поместьях; теперь, избирая важные судебные власти и через то участвуя в правлении, оно гордится своими великими государственными правами, и благородные сердца их более нежели когда-нибудь любят свое отечество».

Здесь позволим себе высказать маленькое критическое замечание. Вместо того, чтобы сказать положительно гордиться, не вернее ли было бы сказать: должно гордиться.

Но, может быть, такой уклончивый оборот речи не ладил с требованиями и условиями похвального слова, хотя бы и исторического. Но как бы то ни было, не законы и не учреждения виноваты, когда общество не умеет вполне ими пользоваться. Много званных, мало избранных. Но были же избранные, которые при равнодушии других постигли важность даруемых им прав, добросовестно признавая, что права возлагают и обязанности. Далее: «Новое учреждение», говорит автор, «пресекло многие злоупотребления господской власти над рабами, поручив их судьбу особенному вниманию наместника. Сии гнусные, но к утешению доброго сердца, малочисленные тираны, которые забывают, что быть господином, есть для истинного дворянина, быть отцом своих подданных, не могли уже тиранствовать во мраке; луч мудрого правительства осветил те дела; страхе был для них красноречивее совести, и судьба подвластных земледельцев смягчилась».

Многие обвиняют Карамзина в пристрастной приверженности к крепостному помещицкому праву. Мы сейчас видели, как сильно восстает он против злоупотреблений этого права, не обинуясь позорит он злых помещиков клеймом гнусного тиранства. Как человек, он, без сомнения, в душе своей за уничтожение крепостного состояния, которое влечет за собою ужасы, им упоминаемые; как политик, как публицист, он мог думать, что время для этого уничтожения еще не настало. Он не доктринер, готовый принести все в жертву единственно для торжества принципа. Он мог ошибаться по части политической экономии, мог опасаться гибельных последствий, которые могли и не осуществиться. Это дело другое; публицист не обязан быть пророком; довольно и того, если правильно судит он о настоящем: взвешивает выгоды и невыгоды вопроса, суждению его подлежащего, и приходит к заключению по совести своей и по своему разумению. Чтобы о действиях человека и писателя (а писания его – тоже действия) судить беспристрастно и правильно, нужно всегда принимать в соображение эпоху, ему современную, и, так сказать, внутреннюю среду умственного и нравственного положения его. Всякая картина, для прямого действия ее на зрителя, требует, чтобы выставлена была она в приличном и свойственном ей свете. Карамзин писал записку свою «О древней и новой России» в то самое время, когда над Европою, особенно над Россиею, висела шпага Дамоклеса, т. е. Наполеона, уже поразившая две трети Европы. Карамзину могло казаться неудобным крутыми преобразованиями и мерами делать в то время опыты над Россиею, т. е. ломать, уничтожать живые силы, которыми так или иначе держалась она, и создать наскоро новые, еще неизвестные силы, которые, во всяком случае, не успели бы перед подходящею грозою достаточно развиться и окрепнуть. С другой стороны, он уже посвятил несколько лет трудолюбивой жизни своей на воссоздание истории глубоко и пламенно любимого им отечества. Он шаг за шагом, столетие за столетием, событие за событием следил за возрастанием и беспрерывно мужающим могуществом государства. Не мог же он не прийти к тому заключению и убеждению, что, несмотря на частые, прискорбные и предосудительные явления, все же находились в этом развитии, в этом устоявшемся складе и порядке, многие зародыши силы и живучести. Без того не удержалась бы Россия. Он полюбил Россию, какою сложилась она и выросла. И это очень натурально. Вот вдохновение и основы консерватизма его. Либералу, т. е. тому, что называют либералом, трудно быть хорошим историком. Либерал смотрит вперед и требует нового: он презирает минувшее. Историк должен возлюбить это минувшее, не суеверною, но родственною любовью. Анатомировать бытописание, как охладевший труп, из одной любви к анатомии, истории, есть труд неблагодарный и бесполезный.

В доказательство того, что Карамзин не был политическим старовером, приведем следующие строки из похвального слова: «Я означил только главные действия Екатерины, действия уже явные, но еще многие хранятся в урне будущего, или в начале своем менее приметны для наблюдателя. Оно, необходимо просвещая народы, окажется тем благодетельнее в следствиях, чем народ будет просвещеннее».

Следовательно, Карамзин не замыкал народ в известных и не перешагиваемых гранях: он ни граждан не закреплял к неизменному вовеки строю, ни земледельцев не закреплял вечно к земле. Он понимал, что тем и другим должно прорубить новые просеки, раскрывая новые горизонты, но под одним условием, а именно Просвещения. В этом слове заключается все.

VI

С такою же сметливою выборкою, как и в предыдущих главах, автор и в третьей части похвального слова обозначает главнейшие действия Екатерины по части народной благотворительности и просвещения. Каждое учреждение не во многих словах, но верно изображено и выставлено в полном объеме своем. Замечания или пояснения по тому или другому предмету оценивают существенное достоинство и указывают на цель и пользу его. Упоминая о воспитательном или сиротском доме, автор говорит:

«Там несчастные младенцы, жертвы бедности или стыда, приемлются во святилище добродетели, спасаются от бури, которая сокрушила бы их на первом дыхании жизни; спасаются и, что еще более, спасают, может быть, родителей от адского злодеяния к несчастию не беспримерного».

«Там воспитание, приучая питомцев к трудолюбию и порядку, готовит в них отечеству полезных граждан. Искусные в художествах и ремеслах, которые делают человека независимым властелином жизни своей, сии питомцы монаршей щедрости выходят в свет, и последний дар ими из рук ее приемлемый есть – гражданская свобода». Здесь встречаем прекрасный портрет Бецкого, который «служил Екатерине первым орудием для исполнения ее благотворных, в великом деле, намерений. Бецкий жил и дышал добродетелью, не блестящею и не громкою, которая изумляет людей, но тихою и медленно-награждаемою общим уважением, да и редкою, ибо люди стремятся более к блестящему, нежели к основательному, и мужественною, ибо она не страшится никаких трудов. Он довольствовался славою быть помощником Екатерины, радовался своими трудами и, будучи строгим наблюдателем порядка, беспрестанно взыскивая и требуя, сей друг человечества умел заслужить любовь и надзирателей и питомцев, ибо требовал только должного и справедливого. Герой, искусный министр, мудрый судья есть конечно украшение и честь государства; но благодетель юности не менее их достоин жить в памяти благодарных граждан».

Уже императрица Анна упредила кадетский корпус, но цветущая и многополезная пора его принадлежит царствованию Екатерины.

«Кадетский корпус, говорит автор, производил хороших офицеров и даже военачальников; ко славе его должно вспомнить, что Румянцев был в нем воспитан. Но сие учреждение клонилось уже к своему падению, когда Екатерина обратила на оное творческий взор свой – умножила число питомцев, надзирателей; предписала новые для них законы, сообразные с человеколюбием, достойные ее мудрости и времени. Военная строгость, которая доходила там нередко до самой крайности, обратилась в прилежное, но кроткое надзирание, и юные сердца, прежде ожесточаемые грозными наказаниями, исправлялись от легких пороков гласом убедительного наставления. Прежде Немецкий язык, математика и военное искусство были почти единственным предметом науки их: Екатерина прибавила как другие языки (особливо совершенное знание Российского), так и все необходимые для государственного просвещения науки, которые, смягчая сердца, умножая понятия человека, нужны для благовоспитанного офицера: ибо мы живем уже не в те мрачные, варварские времена, когда от воина требовалось только искусство убивать людей, когда вид свирепый, голос грозный и дикая наружность считались некоторою принадлежностью сего состояния. Уже давно первые Европейские Державы славятся такими офицерами, которые служат единственно из благородного честолюбия, любят победу, а не кровопролитие; повелевают, но не тиранствуют; храбры в огне сражения и приятны в обществе; полезны отечеству шпагою, но могут быть ему полезны и умом своим. Таких хотела иметь Монархиня, и корпус сделался их училищем».

На памяти нашей еще встречались в обществе бывшие кадеты, которые достигли до высших государственных степеней и были образованными и приятными людьми. Упомянем между прочими: Кушникова, члена государственного совета, Салтыкова (М. А.), сенатора и попечителя Казанского университета Полетику.

Вопрос о народных училищах, который теперь на очереди во многих государствах, у нас был уже угадан и, по возможности, разрабатываем предусмотрительным и просвещеннолюбивым умом Екатерины. Карамзин также в похвальном слове обращает на него особенное и сочувственное внимание. Но сей вопрос, по-видимому, не из тех, которые легко поддаются соображениям и предначертаниям власти и требованиям принципов и умозрительности. Вопрос сей, если и подвинулся со времен Екатерины, то все же медленно и находится все еще разве на полудороге. Общее народное обучение и поголовная грамотность, как о них многие ни заботятся, остаются пока в разряде благочестивых желаний и будущих благ. У нас, кроме политических и духовных затруднений, присущих этому вопросу, не должно забывать и о затруднениях материальных, топографических и климатических. Пространство нашей Русское земли, скудость во многих областях народонаселения разбросанного, рассеянного на этих необозримых пространствах, сильные морозы, губительные метели, а иметь в каждом селении училище и учителя дело несбыточное. Ходить ребенку на урок одному, худо одетому, за три, пять, а часто и более верст, при 15 градусах мороза, а часто и более, при снежных вьюгах, при краткости нашего зимнего дня, при продолжительности нашей зимы, за которою следует продолжительная распутица, все это равномерно противодействует практике.

Как бы то ни было, слова Карамзина еще не устарели, пережитые действительностью. Пора действительности еще не настала; читая его, можно думать, что читаешь страницу из вчера вышедшей книжки русского журнала.

Вот что автор говорит в первый год текущего столетия:

«Екатерина учредила везде в малейших городах и в глубине Сибири народные училища, чтобы разлить, так сказать, богатство света по всему государству. Особенная комиссия, из знающих людей составленная, должна была устроить их, предписать способы учения, издавать полезнейшие для них книги, содержащие в себе главные, нужнейшие человеку сведения, которые возбуждают охоту к дальнейшим успехам, служат ему ступенью к высшим знаниям, и сами собою уже достаточны для гражданской жизни народа, выходящего из мрака невежества. Сии школы, образуя учеников, могут образовать и самых учителей, и таким образом быть всегдашним и время от времени яснейшим источником просвещения. Они могут и должны быть полезнее всех академий в мире, действуя на первые элементы народа; и смиренные учитель, который детям бедности и трудолюбия изъясняет буквы, арифметические числа и рассказывает в простых словах любопытные случаи историк, или развертывая нравственный катехизис, доказывает сколь нужно и выгодно человеку быть добрым, в глазах философа почтен не менее метафизика, которого глубокомыслие и тонкоумие для самих ученых едва вразумительно, или мудрого натуралиста, физиолога, астронома, занимающих своею наукою только часть людей».

Могла ли в похвальном слове быть забыта литература с ее «сильным влиянием на образование народа и счастье жизни»? Екатерина не только покровительствовала ей, поощряла ее царским вниманием и щедротами, но и сама была литератор. Она находила время на все: и эту силу на всестороннюю деятельность почерпала она, по мнению панегириста, в духе порядка, который благодетелен для всякого и в добром монархе – счастье народа.

Замечательны следующие слова:

«Если она (Екатерина) своими ободрениями не произвела еще более талантов, виною тому независимость гения, который один не повинуется даже и Монархам, дик в своем величии, упрям в своих стремлениях, и часто самые неблагоприятные для себя времена предпочитает блестящему веку, когда мудрые цари с любовью призывают его для торжества и славы».

В числе многих благодетельных мер, принятых в царствование Екатерины, для водворения в обществе нашем образованности и просвещения, автор упоминает о следующей, которая, без сомнения, не могла оказаться бесплодною: «желая присвоить России лучшие творения древней и новой чужестранной литературы, она учредила комиссию для переводов, определила награду для трудящихся – и вскоре почти все славнейшие в мире авторы вышли на нашем языке, обогатили его новыми выражениями, оборотами, а ум Россиян – новыми понятиями».

Жаль, что эта комиссия, или что-нибудь подобное, уже не существует. Нам переводы нужны. Система туземных протекционистов в литературе никуда не годится: привозная литература везде полезна, а у нас и подавно. Но, не стесняя частных и вольнопрактивующих переводчиков в свободе переводить все, что им под руку попадется, или придется по вкусу, хорошо бы иметь у нас учреждение, например под надзором академии, которое следило бы за всеобщим литературным движением и заботилось о выборе для перевода на Русский язык книг полезных как в отношении к науке, так и нравственности и политическому воспитанию народа. Не достаточно пещись о распространении грамотности и возбуждении духовных позывов к ней: нужно еще пещись и о приготовлении здоровой пищи для грамотных. Вредная, испорченная пища не лучше голода.

VII

Изданные и вновь издаваемые в наше время биографические материалы с каждым днем более и короче знакомят нас с Екатериною. Пред нами растет величие Екатерины, но вместе с тем проникаем мы в свойства личности ее частной и домашней. Мы доселе жили исторической жизнью ее: ныне живем жизнью ее ежедневной. Доселе могли мы говорить с Державиным: «Екатерина в низкой доле и не на царском бы престоле была б великою женой». Ныне можем сказать, с достоверностью и убеждением, что при этом была она умнейшею и любезнейшею женщиною. Привлекательность и прелесть ума и нрава ее были также род всемогущества – всемогущество обаяния.

Жаль, что эти посмертные сведения не могли быть известны нашему панегиристу. Они обогатили бы похвальное слово многими занимательными и блестящими страницами. Он, разумеется, с похвалою и горячим сочувствием отзывается о переписке Екатерины с современными ей Европейскими знаменитостями, и в этой переписке «Европа удивляется не им, а ей.» Но эта переписка все же носит почти официальный характер. Эти письма подготовлены, обработаны в виду Европейского суда и суда потомства. Писавшая их могла предвидеть, что тайна писем не будет соблюдена. Но мы теперь застаем Екатерину, так связать, врасплох. От внимания нашего и розыска не ускользает ни малейшая строка, наскоро наброшенная беглым карандашом. Мы, так связать, разбираем ее по косточке. Мы анатомируем ее, и что же? Часто посмертные исследования, загробные нескромности нарушают добрую память сошедшего с лица земли в полном блеске величия и безукоризненной славы; с Екатериною сбывается совершенно иное. История внесла уже на скрижали свои громкие и великие дела ее: строгою, а часто и пристрастною рукою занесла она и несовершенства, и погрешности ее, свойственные всем смертным на земле. Но отныне правдивая история обогатится новыми сведениями, которые прольют неведомый блеск на личность ее и выкупят многие упреки, которыми отяготили память ее от этой загробной ревизии цель ее и помышлений. Государыня нисколько не умаляется: напротив; но частная личность, но человек, но женщина возвышается и обрисовывается в самом пленительном образе. Недаром Екатерина отвязывалась при жизни от статуй и похвальных титулов. Она умела ждать и веровала в потомство – потомство оправдало веру ее.

IX

Говорить ли о языке и слоге похвального слова? Казалось бы, это было бы и лишним. А впрочем, в наше время именно может быть и не совершенно неуместным сказать о том несколько слов. Правильность, ясность, свободное, но вместе с тем последовательное и, так сказать, образумленное течение речи, искусство ставить каждое слово именно там, где ему быть надлежит и где оно выразительнее, – все это является здесь в изящном порядке и полной силе. Трезвость слога не влечет за собой сухости. Некоторые ораторские приемы, свойственные вообще похвальному слову, не заносятся до высокопарности. Все живо, но мерно, все одушевлено ясною мыслью и теплым чувством. Мы уже намекали, что будущий историк угадывается в некоторых местах разбираемого нами произведения. Ныне, прочитав все похвальное слово, скажем, что оно в полном объеме есть, так сказать, проба пера, которое автор готов исключительно посвятить истории. Слог, то есть то, что прежде называли слогом, есть ныне слово и понятие, утратившее значение свое. Одни литературные старообрядцы обращают внимание на него. В наш скороспешный и скороспелый век, в век железных дорог, паровых сил, телеграфов, фотографий, мало заботятся об сделке. Все торопит и все торопятся – это хорошо! Жизнь коротка: почему же не удесятерить ценность и значение времени, если есть на то возможность? Но искусство терпит от той усиленной гонки за добычею: искусство нуждается в труде, труд требует усидчивости, а мы и трудиться и сидеть разучились. Редко кто наложит на себя обузу и епитимью просидеть несколько дней и по несколько часов сряду, хотя бы перед фан-Дейком или Брюлловым, чтобы иметь портрет свой во весь рост. Мы все бежим по соседству к ближайшему фотографу, который дело свое покончит в пять минут.

Посмотрите на черновые листы Карамзина и Пушкина: они, казалось бы, писали легко и от избытка вдохновения и сил, а между тем тетради перечеркнуты, перемараны вдоль и поперек. Тот и другой перепробует иногда три-четыре слова, прежде нежели попадет на слово настоящее, которое выразит вполне мысль, со всеми ее оттенками. – Да это египетская работа! – скажут мне. Так; но египетские работы воздвигали пирамиды, переживающие тысячелетия. Правила, искусство, вкус зодчества изменились с течением времени; но любознательность и просвещенные путешественники со всех концов мира съезжаются к этим пирамидам изучать их и любоваться ими. Слог есть оправа мысли и души, он придает ей форму, блеск и жизнь. Недаром сказано, что в слоге выдается весь человек: каков человек, таков и слог его. В прозе Жуковский и Пушкин принадлежали школе Карамзина; но слог Жуковского не есть слог Карамзина, а слог Пушкина не есть слог Жуковского. Слог дает разнообразие и разнохарактерность таланту и выражению. Слогом живет литература. Где или когда нет слога, нет и литературы.

Если есть музыка будущего, то можно сказать о языке Карамзина, что это музыка минувшего. Между тем этот язык не устарел, как не устарела музыка Моцарта. Могли оказаться изменения, то к лучшему, то к худшему; но диапазон все-таки остается верным и образцовым. При начале литературного поприща Карамзина обвиняли его в галлицизмах. Мы давно где-то сказали, что критики его ошибались. Галлицизмы его были необходимые европеизмы. Никакой язык, никакая литература совершенно избегнуть их не могут. Есть денежные знаки, которые везде пользуются свободным обращением: червонец везде червонец. Так бывает и с иными словами и оборотами. Есть лингвистические завоевания, которые нужны, а потому и законны. Но есть лингвистические переряжения, пестрые заплатки, которые вшиваются в народное платье. Эти смешны и только портят основную ткань.

Чтобы показать то, что мы разумеем под слогом и под искусством писать, выберем из многих мест одно, например, следующее:

«Геройская ревность к добру соединялась в Екатерине с редким проницанием, которое представляло ей всякое дело, всякое начинание в самых дальнейших следствиях, и потому ее воля и решение были всегда непоколебимы. Она знала Россию, как только одни чрезвычайные умы могут знать государство и народы; знала даже меру своим благодеяниям; ибо самое добро в философическом смысле может быть вредно в политике, как скоро оно несоразмерно с гражданским состоянием народа. Истина печальная, но опытом доказанная! Так, самое пламенное желание осчастливить народ может родить бедствия, если оно не следует правилам осторожного благоразумия сограждан! Я напомню вам монарха, ревностного к общему благу, деятельного, неутомимого, который пылал страстию человеколюбия, хотел уничтожить вдруг все злоупотребления, сделать вдруг все добро, но который ни в чем не имел успеха и при конце жизни своей видел с горестью, что он государство свое не приблизил к цели политического совершенства, а удалил от нее: ибо преемнику для восстановления порядка надлежало все новости его уничтожить. Вы уже мысленно наименовали Иосифа – сего несчастного государя, достойного, по его благим намерениям, лучшей доли! Он служит тению, от которой мудрость Екатерины тем лучезарнее сияет. Он был несчастлив во всех предприятиях – она во всем счастлива; он с каждым шагом вперед отступал назад – она беспрерывными шагами шла к своему великому предмету, писала уставы на мраморе неизгладимыми буквами, творила вовремя и потому для вечности и потому никогда дел своих не переделывала».

Здесь нельзя ни единого слова ни прибавить, ни убавить, ни переставить; но и еще пример:

«Европа удивлялась счастию Екатерины. Европа справедлива, ибо мудрость есть редкое счастие; но кто думает, что темный, неизъяснимый случай решит судьбу государств, а не разумная или безрассудная система правления, тот по крайней мере не должен писать истории народов. Нет, нет! феномен монархини, которой все войны были завоеваниями и все уставы счастием империи, изъясняется только соединением великих свойств ума и души».

Все это так просто и ясно сказано, что читатель, не посвященный в таинства искусства, может подумать, что и каждый сумел бы так изъясниться; но дело в том, что кроме здравой мысли здесь есть еще и здравое выражение, плод многих и обдуманных изучений языка и свойства его.

При всей изящности языка и самого изложения должны, разумеется, встретиться в похвальном слове прикрасы чеканки, некоторые, так сказать, литературные чинквеченто, ныне для нас странные и обветшалые.

Например: «Чтобы утвердить славу мужественного, смелого, грозного Петра, должна через сорок лет после его царствовать Екатерина; чтобы предуготовить славу кроткой, человеколюбивой, просвещенной Екатерины, долженствовал царствовать Петр; так сильные порывы благодетельного ветра волнуют весеннюю атмосферу, чтобы рассеять хладные остатки зимних паров и приготовить натуру к теплому влиянию зефиров!»

Мы теперь готовы открещиваться от этого зефира, от этого языческого наваждения. Но в то время зефиры со всей братьею, со всеми сестрами своими были добрыми домовыми литературы; и писатели, и читатели дружелюбно уживались с ними. Укорять Карамзина, что и он знался с ними и говорил, например, в другом месте: «Земледельцы, сельскою добродетелию от кнута на ступени Фемидина храма возведенные» и проч.; укорять его в сих баснословных приемах то же, что сказать: Карамзин, говорят, был пригож в своей молодости, но жаль, что он имел несчастную привычку пудрить волоса свои. А между тем все пудрились.

Впрочем, что же тут особенно худого в этих древних преданиях, имеющих иногда глубокий смысл и всегда много поэзии? Греческое баснословие положено в основу Европейского просвещения. Следовательно, слишком пренебрегать им не подобает. Величайшие умы, неподражаемые художники, красноречивейшие святые отцы более или менее воспитаны были и образовались в этой языческой школе.

Каждый век, почти каждое поколение имеют свою критику, свое литературное законодательство. Ныне, если дело пойдет на сравнение, мы почерпаем его в науках точных, в медицине, в реальном производстве, в механике, в фабричной промышленности. Все идеальное забраковано, заклеймено печатью отвержения. Но неужели думать нам, что и мы, по выражению Карамзина, творим во время, а потому для вечности? Едва ли. Как мы многое отвергли из того, что перешло к нам от дедов, так и 20-й век, который уже не за горами, вероятно, отвергнет многое, чем мы ныне так щеголяем и гордимся. Нынешние, страстные нововводители будут в глазах внуков наших запоздалые старообрядцы. Как знать? Может быть, внуки наши, если помянут старину, то перескочат через наше поколение и возобновят прерванную связь с поколениями, которые нам предшествовали.

Мы не говорим здесь исключительно о Русской литературе, но вообще о литературе Европейской.

Заметим мимоходом, что в похвальном слове ни разу не встречается слово сословие, хотя, разумеется, не раз упоминается о том, что оно ныне выражает. Карамзин везде говорит: или государственные чины, или среднее политическое состояние, мещанское состояние, три государственные состояния и так далее. В самом конце нет этого слова. Там, например, отделение VII озаглавлено: о среднем роде людей. Род, конечно, не хорошо, но все же лучше, нежели сословие. Любопытно было бы исследовать, с которого времени и с чьей тяжелой руки пущено в обращение и водворилось в нашу речь это безобразное, неуклюжее и в противность этимологии и логике составленное слово?

X
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3