Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Старая записная книжка. Часть 1

<< 1 ... 22 23 24 25 26 27 28 29 30 ... 70 >>
На страницу:
26 из 70
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Вот еще пример того, что каждая медаль имеет свою оборотную сторону, каждая лицевая – свою изнанку.

Лопухин (Иван Владимирович), мартинист, приятель и сподвижник Новикова, был также в свое время передовым человеком. Чувство благочестия и человеколюбия было ему сродно. Он был милостив и щедролюбив до крайности, именно до крайности. Одной рукой раздавал он милостыню, другой занимал он деньги направо и налево и не платил долгов своих; облегчая участь иных семейств, он разорял другие. Он не щадил и приятелей своих, и товарищей по мартинизму. Вдова Тургенева, мать известных Тургеневых, долго не могла выручить довольно значительную сумму, которую Лопухин занял у мужа ее. Нелединский, товарищ его по Сенату и ездивший с ним на ревизию в одну из южных губерний, так объяснял нравственное противоречие, которое оказывалось в характере его. По мистическому настроению своему, Лопухин вообразил себе, что он свыше послан на землю для уравновешения общественных положений: он брал у одного и отдавал другому.

* * *

А. М. Пушкин, острый, образованный человек, был плохой стихотворец, но при том настолько умен, что не был смешон при этой слабости. Вообще был он очень парадоксален и думал, что можно всякому писать стихи и без особенного призвания. Он говорил, что Расин скотина (любимое его выражение, которое, в устах и голосе его и при выразительной мимике, имело особенно смехотворное действие на слушателей), а между тем перевел Афелию и принимался за перевод Федры.

Однофамилец и приятель его, Василий Львович (тоже особняк в своем роде), отличавшийся правильным и плавным стихом, не лишенным иногда изящности и художественности, смотрел с гордой жалостью на рифмокропание родственника своего и только пожимал плечами в классическом пренебрежении, но тот сокрушал его своим метким и беспощадным словом. А если искать в памяти это сокрушительное и вызывающее общий хохот слово, то едва ли найдешь, что припомнить и передать любопытному внимания.

После Пушкина нельзя собрать бы Пушкинианы, надобно было собственными ушами и глазами следить за ним, как за игрой актера на сцене, чтобы вполне понять и оценить действие его. Игры, художества великого комического актера, даже и в незначительных ролях, не расскажешь. Так и шуток Пушкина не повторишь с верностью и свойственной им живостью.

Еще одна заметка. Это слово скотина, которое не сходило у него с языка, или, правильнее, поминутно сходило, может дать подумать не знавшим его, что он был несколько грубой и цинической натурой. Вовсе нет: он во всем прочем отличался изящной вежливостью, мог быть бы образцовым маркизом при старом Версальском дворе. Эти противоположности придавали заманчивое своеобразие всей постановке его.

В то время, то есть до 1812 года, политические события не поглощали еще общественного внимания: люди были более на виду, более было общежительности и обмена понятий, характеров и личных свойств; малейшие оттенки личности выдавались напоказ и были оценены. А. М. Пушкин перевел Тартюфа, под именем Ханжеева. Этот перевод комедии Мольера едва ли не был первый, по крайней мере в стихах. Перевод, конечно, был плоховат, но знаменитость подлинника, известность переводчика, за недостатком дарования, придавали готовящемуся представлению на сцене прелесть любопытной новизны. Зала Петровского театра была полна. Комедия кое-как сошла. Приятели и знакомые Пушкина рукоплескали и по окончании представления дружно и громко стали вызывать его. Благодарно кланяясь, явился он перед публикой в директорской ложе. Вслед за тем и неизбежный Неелов подал свой голос в следующих стихах:

Не тот герой, кто век сражался,
Разил Отечества врагов,
Победы лавром увенчался
И к славе вел ряды полков.
Но тот, кто исказил Мольера
И смело пред судом партера,
Признал сей слабый труд за свой:
Вот мой герой, вот мой герой!

Другой приятель Пушкина приветствовал перевод его таким образом:

«Тартюфа видел я». – Что ж много ли смеялся? –
«Ах нет, мне Пушкин друг: слезами заливался».

Наша публика довольно шумна в театре, но не отличается, подобно парижской, остроумными и забавными выходками. Вот исключение. Роль Тартюфа или Ханжеева разыгрывал Злов, актер с большим дарованием. При вызовах раздались из партера голоса: «Злова Пушкина!» И дружный хохот заявил, что каламбур был понят.

* * *

На приятельских и военных попойках Денис Давыдов, встречаясь с графом Шуваловым, предлагал ему всегда тост в память Ломоносова и с бокалом в руке говорил:

Не право о вещах те думают, Шувалов,
Которые стекло чтут ниже минералов.

Он же рассказывал, что у него был приятель и сослуживец, большой охотник до чтения, но книг особенного рода. Бывало, зайдет он к нему и просит, нет ли чего почитать. Давыдов даст ему первую книжку, которая попадется под руку. – «А что, это запрещенная книга?» – спросит он. «Нет, я купил ее здесь в книжной лавке». – «Ну, так лучше я обожду, когда получишь запрещенную».

Однажды приходит он с взволнованным и торжественным лицом. «Что за книгу прочел я теперь, – говорит он, – просто чудо!» – «А какое название?» – «Мудреное, не упомню». – «Имя автора?» – «Также забыл». – «Да о чем она толкует?» – «Обо всем, так наповал все и всех ругает. Превосходная книга!»

Из-за этого потребителя бесцензурного товара так и выглядывает толпа читателей. Кто не встречал их? Хороша ли, дурна ли контрабанда, им до того дела нет. Главное обольщение их – контрабанда сама по себе.

Одна зрелая дама из русских немок также принадлежала к разряду исключительных читателей. Она все требовала книг, где есть про любовь. Приходит она однажды к знакомой и застает ее за чтением. «Что вы читаете?» – «Древнюю историю». – «А тут есть про любовь?» – «Есть, но только в последнем томе, а их всего двадцать». – «Все равно, дайте мне, я на досуге их прочту».

* * *

Один пастор венчал двух молодых весьма невзрачной и непривлекательной наружности. По совершении обряда сказал он им напутственную речь и, между прочим, следующее: «Любите друг друга, мои дети, любите крепко и постоянно, потому что если не будет в вас взаимной любви, то кой черт может вас полюбить».

Это приветствие мне всегда приходит на мысль, когда Z выхваляет X, а X выхваляет Z.

* * *

Карамзин говорит о В. В. Измайлове, что он и письменно так же шепелявит, как устно.

* * *

– У меня из ума не выходит… (кто-то начал так свой рассказ). – Ты хочешь сказать, из головы, – перебил его NN.

* * *

Князь А. Ф. Орлов (тогда еще граф) был послан в Константинополь с дипломатическим поручением. Накануне аудиенции у великого визиря доводят до сведения его, что сей турецкий сановник намеревается принять его сидя. Состоящие чиновники при князе предполагают войти по этому предмету в объяснение с Портою, чтобы отвратить это неприличие. Нет, отвечает Орлов, никаких предварительных сношений не нужно: дело само собой как-нибудь обделается.

На другой день он отправляется к визирю, который в самом деле не трогается с места при входе нашего уполномоченного посла. Алексей Федорович знаком был с ним и прежде. Будто не замечая сидения его, он подходит к нему, дружески здоровается с ним и, как будто шутя, мощной орловской рукой приподнимает старика с кресел и тут же опять опускает его на кресла. Вот что называется практическая и положительная дипломатия. Другой пустился бы в переговоры, в письменные сношения по пустому вопросу церемонии. Все эти переговоры, переписки могли бы не достигнуть до желанной цели, а тут просто и прямо все решила рука-владыка.

Орлов никогда не готовился к дипломатической деятельности. Поприще его было военная и придворная служба. Позднее обстоятельства и царская воля облекли его дипломатическим званием. Конечно, не явил он в себе ни Талейрана, ни Меттерниха, ни Нессельрода; но светлый и сметливый ум его, тонкость и уловчивость, сродне русской натуре и как-то дружно сливающиеся с каким-то простосердечием, впрочем, не поддающимся обману, заменяли ему предания и опытность дипломатической подготовки. Прибавьте к тому глубокое чувство народного достоинства, унаследованное им от орла из стаи той высокой, которую воспел Державин, и отменно красивую и богатырскую на ружность, которая, что ни говори, всегда обольстительно действует на других, и можно будет прийти к заключению, что все это вместе возмещало пробелы, которые остались от воспитания и учения недостаточно развитых.

Граф Фикельмон с особым уважением отзывался о способностях, изворотливости и мудрой осторожности дипломата-самоучки. По мнению его, он при случае мог заткнуть за пояс присяжных и заматерелых дипломатов, как он, впрочем, в свое время и заткнул великого визиря.

Дипломатия все же еще придерживается какого-то педантства в приемах своих. Сырая сила простого здравомыслия может иногда с успехом озадачить ее.

Орлов знал, так сказать, наизусть царствования императоров Александра I и Николая I; знал он коротко и великого князя Константина Павловича, при котором был некогда адъютантом. Сведения его были исторические и преимущественно анекдотические, общие, гласные, частные и подноготные. Жаль, если кто из приближенных к нему не записывал рассказов его. Он рассказывал мастерски и охотно, даже иногда нараспашку. Ни записок, ни дневника по себе он, вероятно, не оставил: он для того был слишком ленив и не довольно литературен.

* * *

Поццо ди Борго, в тридцатых годах, спрашивал приезжего из Петербурга, что делается нового в русской правительственной среде. В то время были на очереди учреждения министерства государственных имуществ и все преобразования, которые ожидались от него.

«Это все очень хорошо, – сказал наш посол, – но боюсь торопливости, с которой покушаются у нас на государственные нововведения. На все нужно (говорил он) законное и плодотворное содействие времени; иначе будешь походить на человека, которому желательно быть отцом и который говорил бы беременной жене своей: у меня не станет терпения выжидать девятимесячного срока, сделай милость, постарайся родить пораньше».

Поццо очень скучал пребыванием в Лондоне. Он на старости никак не мог свыкнуться и ужиться с английскими обычаями и обществом. В Англии все высшее общество живет много в поместьях своих или кочует по европейскому материку. Англичане и большие домоседы, и большие туристы и космополиты. В Лондоне, что называется, high-life съезжается только на сезон, который продолжается несколько летних недель. Осенью все лорды, весь fashion отправляется опять путешествовать, или в поместья на охоту. Лондон пустеет. Особенно эта пора тяжела для Поццо: ему нужен Париж с его гостеприимными салонами под председательством умной и образованной хозяйки.

Поццо был, что называется, un aimable et brillant causeur, любезный и блестящий разговорщик. Ему нужна парижская аудитория, он по ней тосковал и напрасно искал ее в Лондоне. Утром занимался он европейскими делами (а может быть, и своими, но не в ущерб России). Вечером же не находил он салона, в котором мог бы дать волю своей живой и остроумной речи; не находил слушателей, которые понимали бы его и своими отзывами умели подстрекать его и выкликать воспоминания из его богатой и словоохотливой памяти. Лишенный всего этого, говорил он с меланхолической забавностью: «Хоть козу одели бы в женское платье и засадили в салоне, я знал бы, по крайней мере, куда деваться с вечерами своими». С горя играл он по вечерам в вист по самой ничтожной цене и забавно сердился, когда проигрывал.

Однажды сданные карты показались ему так плохи, что он бросил их на стол, говоря, что проиграл партию. Николай Киселев (советник при посольстве) сказал, что карты вовсе не так худы, и что даже легко леве останется за ним. Надобно было видеть, с какой детской радостью и торопливостью кинулся он подбирать разбросанные по столу карты и продолжал игру.

Он очень был любим своими подчиненными: обращался с ними просто и дружелюбно, никаких начальнических приемов и повадок у него не было. В жизни своей он более делал дело, чем исправлял службу, а потому мало и знал он канцелярские порядки и вообще официальную обстановку с ее обрядами и буквальными принадлежностями. Однажды приглашен он был к обеду во дворец с Киселевым, только что поступившим в посольство. Не зная лондонских обычаев, Киселев спросил графа, как следует ему одеться? Черный фрак, белый галстук, отвечал он, и с орденской лентой по жилету. – «Да у меня никакой ленты нет», – возразил Киселев. «Ну, так что же, – сказал Поццо, – все-таки наденьте какой-нибудь орден (un decoration quelconque)».

Это напоминает одного богатого американца, который в 1830-х годах приезжал в Петербург с дочерью-красавицей. Красота ее открыла им доступ в высшее общество. Это было летом: в это время года законы этикета ослабевают. Отец и дочь приглашаемы были и на Петергофские балы. В особенных официальных случаях являлся он в морском американском мундире, поэтому когда из вежливости обращались к нему, то говорили о море, о флотах Соединенных Штатов и так далее. Ответы его были всегда уклончивы, и отвечал он как будто неохотно. «Почему вы меня все расспрашиваете о морских делах? Все это до меня не касается, я вовсе не моряк». – «Да как же носите вы морской мундир?» – «Очень просто, мне сказали, что в Петербурге нельзя обойтись без мундира. Собираясь в Россию, я на всякий случай заказал себе морской мундир, вот в нем и щеголяю, когда требуется».

* * *

После первого представления оперы Жизнь за Царя, спрашивали Д. П. Татищева (бывшего посла нашего в Вене), что скажет он о новой опере? – «Ничего сказать не могу, – отвечал он, – знатоки уверяют, что нужно прослушать ее несколько раз, чтобы понять и оценить достоинство ее, а мною такая скука овладела при первом представлении, что слуга покорный, на второе меня не заманят».

Профаны, не посвященные в таинства музыкальной науки, чувствуют, любят ее, но не дают себе отчета в своем наслаждении. Магистры, доктора музыки разбирают ее как алгебраическую задачу. Грамотеи музыкальной речи разлагают, рассекают ее с грамматической точки слуха. В них душа не поет с Моцартом и Россини, а вычисляет звуки созвучия, головоломно проверяет правила и законное развитие контрапункта и, если нет грамматической ошибки, нет пропуска в музыкальном исчислении, профессора контрапункта и расставщики кавык и звучных препинаний остаются очень довольны, потому что все обстоит благополучно.

* * *

Д. В. Дашков говорил в 1830-х годах об одном государственном человеке: c'est un ministre sans suici et un philosophe sans le savoir (он министр без заботы и философ сам того не ведая). – Фридерик Великий печатал произведения свои под именем: Le philosophe sans soici. Французский комик Седен написал комедию: Le philosophe sans le savoir.
<< 1 ... 22 23 24 25 26 27 28 29 30 ... 70 >>
На страницу:
26 из 70