О некоторых сердцах можно сказать, что они свойства непромокаемого (impermеable, water-proof). Слезы ближних не пробивают их, а только скользят по ним.
* * *
Английский посол при дворе Екатерины сказал на ее похоронах: «On enterre la Russie (Хоронят Россию)».
«Недвижима лежит, кем двигалась вселена», – сказал о ней же Петров в одной своей оде. В царствовании Екатерины так много было обаятельного, изумляющего и величественного, что восторженные выражения о ней натурально и как-то сами собою приходили на ум. Но зато эта восторженность наводила иногда поэтов и на смешные картины. Кажется, Шатров сказал в своем стихотворении на смерть Екатерины:
О ты, которую никто не мог измерить,
Теперь измерена саженью рук моих.
Написать бы картину: Шатров, на коленях пред гробницей императрицы, растягивает руки как землемер или сиделец в лавке бумажных и шерстяных товаров.
* * *
Главный порок в «Душеньке»[2 - Поэма Иполлита Богдановича. – Прим. ред.] есть однообразие. Нужно было оживить рассказ игривыми намеками и вставить два-три эпизода. Остроумные, то есть сатирические или философические вымыслы дали бы содержанию более замысловатости и заманчивости. А теперь всё наведено одной и той же краской. Строгая критика осудит также встречающееся иногда смешение греческой мифологии с русским народным баснословием, или сказкословием.
Особенное достоинство поэмы заключается в легкости стихосложения, разумеется, относительно времени, в которое она была написана. Нигде нет изящности искусства; но зато часто встречается красивость и прелесть небрежности. В этом Богданович несколько сходится с Хемницером. Жаль также, что с шуток он падает иногда в шутовство.
Говоря беспристрастно, «Душенька» – цветок свежий и красивый, но без запаха. Впрочем, и то сказать, что обоняние наше стало взыскательнее и причудливее, нежели было оно у наших отцов. Нелединский справедливо замечает, что известный стих «Душеньки» «И только ты одна прекраснее портрета» не совсем удовлетворителен; для полноты смысла нужно было сказать, что она прекраснее своего портрета, а не вообще портрета.
* * *
Успех комедии «Мизантроп» – торжество малодушного и развратного века. Мольер хотел угодить современникам и одурачил честного человека; но зато с каким мастерством, искусством и живостью! Краски его не полиняли до нашего времени. Вообще о комедиях его можно сказать, что он был в высшей степени портретный живописец. Лица его верны и живы, как в главных чертах, так и в малейших. О целых картинах его не всегда то же скажешь.
* * *
Державин, кажется, был чуток к одним современным и наличным вдохновениям. Поэтическая натура его не была восприимчива в отношении к минувшему. В стихах его Петру Великому нет ни одного слова, ни одного выражения, достойного героя и поэта. Некоторые из воспетых им современников были счастливее; но зато Державин был несчастнее. Похвала недостойному лицу не возвышает хваленого, а унижает хвалителя. Впрочем, не следует заключить из этого, что Державин только льстецом был, хотя и сказал, что «раб лишь только может льстить». Он забыл или не чувствовал, что раб может молчать.
– Если бы вы знали, как трудно написать хорошую трагедию, – говорил трагик, которого творения не имели успеха на сцене.
– Верю, – отвечал ему собеседник его, – но знаю, что очень легко не писать трагедий.
Так же легко не писать и похвальных од.
Многие из второстепенных произведений Державина если не по лирическому движению, живописи и яркости выражения, то по крайней мере по мыслям и чувствам, в них выраженным, должны оставаться в памяти читателей. Таковы, например, стихи «К Храповицкому», «К графу Валерьяну Зубову», «К Скопихину», «Ко второму соседу», «Мужество» и некоторые другие стихотворения. Читая их, не скажешь, что Державин – первый наш лирик, но признаешь в нем мыслящего поэта и поэта-философа.
Знавшим лично Оленина, который был необыкновенно малого роста и сухощав, нельзя без смеха прочесть стих Державина к нему:
Нам тесен всех других покрой.
Иногда стихи его могут соперничать со стихами Хвостова. Например, из стихотворения «Званка»:
Иль в лодке вдоль реки, по брегу пеш, верхом,
Качусь на дрожках я, соседей с вереницей.
По смыслу и течению слов выходит, что он на дрожках соседей катался в лодке по брегу пеш верхом.
* * *
Критик Болтин был пасынок Кроткова, который из шалости и от долгов распустил слух о своей смерти и выехал из Петербурга в гробе в свою симбирскую деревню. Молодой Болтин последовал за ним. Попечительный о воспитании его, отчим заставлял его петь в хорах, составленных из дворовых людей, и этим утешал себя на веселых и приятельских попойках. Природные склонности боролись в юноше с силой развратного примера и победили ее. Урывками от пьяных бесед предавался он, наедине и втихомолку, трезвому пьянству Муз. Он перевел два тома французской «Энциклопедии», которая была тогда в большой славе.
Наконец обстоятельства его приняли счастливый оборот. Он возвратился в Петербург и посвятил себя любимой своей науке – истории. Любопытно было бы иметь более биографических сведений об этом замечательном человеке.
* * *
О нашем языке можно сказать, что он очень богат и очень беден. Многих необходимых слов для изображения мелких оттенков мысли и чувства недостает. Наши слова выходят сплошь, целиком и сырьем. О бедности наших рифм и говорить нечего. Сколько слов, имеющих важное и нравственное значение, никак рифмы себе не приищут. Например, жизнь, мужество, храбрость, ангел, мысль, мудрость, сердце и т.д. За словом добродетель тянется непременно свидетель; за словом блаженство тянется совершенство. За словом ум уже непременно вьется рой дум или несется шум. Даже и бедная любовь, которая так часто ложится под перо поэта, с трудом находит двойчатку, которая была бы ей под пару.
Всё это должно невольно вносить некоторое однообразие в наше рифмованное стихосложение. Да и слово добродетель сложилось неправильно: оно по-настоящему не что иное, как слово благодетель. А слово доблесть у нас как-то мало употребляется в обыкновенном слоге, да и рифмы не имеет.
Вольтер говорил о французском языке, что он тщеславный нищий, которому нужно подавать милостыню против воли его. А мы выдумали, что наш язык такой богач, что всего у него много и новыми пособиями только обидишь его.
* * *
Прочтите в «Российском Театре» комедию Крылова «Проказники», а после некоторые из басней его. Можно ли было угадать в первых опытах писателя, что из него выйдет впоследствии времени? Это не развитие, а совершенное перерождение. В «Проказниках» полное отсутствие таланта, шутки плоские и, с позволения сказать, прямо холопские. Впрочем, как комедии Княжнина ни далеки от совершенства, но в «Российском Театре» глядит он исполином. Комедий Фон-Визина нет в этом старом собрании наших драматических творений.
Вообще комедии наши ошибочно делятся на действия. Можно делить их на главы, потому что действия в них никакого нет. И лица, в них участвующие, называются действующими лицами, когда вовсе не действуют; а назвать бы их разговаривающими лицами, а еще ближе к делу – просто говорящими, потому что и разговора мало. В наших комедиях нет и в помине той живой огнестрельной перепалки речей, которой отличаются даже второстепенные и третьесортные французские комедии. Правда и то, что французский язык так обработан, что много тому содействует. Французские слова заряжены мыслью или по крайней мере блеском, похожим на мысль. Тут или настоящая перепалка, или фейерверочный огонь.
* * *
NN говорит, что главная беда литературы нашей заключается в том, что, за редкими исключениями, грамотные люди наши мало умны, а умные мало грамотны. У одних имеется недостаток в мыслях, у других – в грамматике. У одних нет огнестрельных снарядов, чтобы сильно и впопад действовать своим орудием; у других есть снаряды, но нет орудия. Какое же тут выражение, когда многие и многие из этого общества чуждаются пера и не умеют им владеть?
У нас была и есть устная литература. Жаль, что ее не записывали. Часто встречаешь людей, которые говорят очень живо и увлекательно, хотя и не совсем правильно. Нередко встречаешь удачных рассказчиков, бойких краснобаев, замечательных и метких остряков. Но всё это выдыхается и забывается, а написанные пошлости на веки веков прикрепляются к бумаге.
* * *
«Картина жизни и военных деяний Российско-императорского генералиссимуса князя Александра Даниловича Меньшикова, фаворита Петра Первого. 3 части. 1803 г.». Есть и другое издание в четырех частях, 1809 года.
Так же как и предыдущая книга, историческая всякая всячина, историческая окрошка. Нет критического взгляда, нет разумной и нравственной оценки личности и событий. Но книга, в отличие от первой, составлена с некоторым порядком и писана слогом более сносным. Меньшиков – русский Мазарини: голова государственная, а дух корыстолюбивый и жадный власти до безграничности. Как королева Анна Австрийская благоволила к одному, так Екатерина I – к другому. В обоих замашка сочетать свою кровь с царской кровью.
Петра нельзя слишком укорять в слабости к любимцу своему, хотя он часто употреблял во зло царское доверие и запятнал себя многими чертами личной корысти и беззаконными поступками. Петр не утаивал от суда преступлений любимца своего, что мог бы он, при самодержавии своем, легко исполнить; но после он миловал его, а впрочем, и заставлял часто расплачиваться и вознаграждать ущербы, от него понесенные казной и частными лицами. Петру I для его геркулесовских подвигов нужны были богатырские подмастерья, государственные подгеркулесы. В этом отношении он дорожил Меньшиковым и жертвовал иногда государственной нравственностью в пользу того же государства. К тому же он знал, что, где нужно, дубинка его распрямит в свое время кривизны и безнравственности предосудительных действий.
Меньшиков не был при Петре, как было при других дворах и в другие царствования, любимцем по личной державной прихоти. Нет, Меньшиков был в полном смысле сподвижником Петра во всех его предприятиях, и держал он его ввиду предприятий будущих. Закон, осуждая Меньшикова, делал свое дело; Петр, прощая его, пользовался своим правом помилования.
* * *
«Красный Корсар», роман американца Купера.
Купер – романист пустынь, влажной и сухой. (В другом романе описывает он американскую степь.) Романы его и отзываются немного однообразием пустыни; но зато есть что-то беспредельное и свежее. Никто, кажется, сильнее и вернее его не был одарен чутьем пустыни и моря. Он тут дома и переносит читателя в стихию свою.
Вальтер Скотт вводит вас в шум и бой страстей, человеческих побуждений; Купер приводит вас смотреть на те же страсти, на того же человека, но вне очерка, обведенного вокруг нас общежитием, городами, условиями их и т.д. С ним как-то просторнее, атмосфера его свободнее, очищеннее и прозрачнее. Малейшее впечатление, которое в сфере Вальтера Скотта ускользнуло бы, здесь действует сильнее и раздражительнее. Чувство читателя изощряется под влиянием стихии, куда автор нас переносит. Мы видим далее и глубже. В Купере более эпического, в Вальтере Скотте более драматического, хотя в том и в другом эти оттенки иногда сливаются.
Кажется, «степной» роман Купера лучше «Корсара», особенно же конец его как-то тянется и стынет. В характере «Корсара» нет ничего человечески-преступного, а потому и ужас, который вселяет имя его, и наказание, которое ему готовится, мало возбуждают наше нравственное сочувствие. Это дело морской полиции, и только. Но зато море – какое раздолье и какая прелесть у Купера! Так и купаешься в этом море. Корабль, все морские принадлежности, вся адмиралтейская часть изображены в живописном совершенстве. Петр I осыпал бы Купера золотом и пожаловал бы его в адмиралы: он так и вербует морю.
В романах Вальтера Скотта в толпе людей не всегда успеешь разглядеть человека; мимо иных действующих лиц проходишь иногда без внимания: оно всё обращено на лица, особенно выдающиеся вперед, и на вышины, как обыкновенно водится и в житейском быту. На пустом и обширном горизонте Купера всякое существо рисуется отдельно и цело, всё видимое возбуждает внимание, и следишь за ним, пока не скроется оно совершенно из глаз. Общежительный человек скажет: должно жить в мире Вальтера Скотта и заглядывать в мир Купера. Нелюдим (не то что человеконенавистник; нелюдим может и не иметь ненависти к человечеству, а у нас неправильно то и другое слово принимаются в значении мизантропа) скажет: должно жить (то есть любо жить) в мире Купера, а для развлечения можно заглядывать и в мир Вальтера Скотта.
* * *
«Записки Генриха де Ломени, графа Бриеннского, государственного секретаря в царствование Людовика XVI».