Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Старая записная книжка. Часть 1

<< 1 ... 36 37 38 39 40 41 42 43 44 ... 70 >>
На страницу:
40 из 70
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Чрезполосная душа,
С правым он его сторонник!
С левым он и сам левша.

В трех строках? – его вся повесть:
И торгаш, и арлекин,
На вес продает он совесть,
Убежденья на аршин.

* * *

Старик Бенкендорф постоянно пользовался особенным благоволением и, можно сказать, приязнью Павла Петровича и Марии Федоровны, что не всегда бывает при Дворе одновременно и совместно: равновесие дело трудное в жизни, а в придворной тем паче. Он рассказывал барону Будбергу (бывшему после Эстляндским губернатором, от которого я это слышал) о забавном и затруднительном положении, в которое он однажды попал в Павловском или Гатчинском дворце.

Это было в самый разгар платонической и рыцарской привязанности Павла Петровича к фрейлине Нелидовой. Бенкендорф нечаянно входит в один из покоев дворца и застает Павла Петровича, сидящего на диване рядом с Нелидовой. Пред ними столик с двумя свечами; в глубине комнаты догорает огонь в камине. Разговор слышится живой, но вполголоса. Третьему лицу тут места нет: оставаться неловко, уйти неприлично. Бенкендорф в недоумении переминается с ноги на ногу. В редкие секунды молчания пытается он вставить какое-нибудь малозначительное слово; но на попытки его ответа нет. Наконец великий князь говорит ему: Eh bien, monsieur de Benkendorff, vous ne vous occupez plus de politique? – Pourquoi pas, votre altesse, – отвечает он. – Voici sur la cheminue la derniere gazette de Hambourg, et vous n'eu prenez pas connaissance? (Как это, г-н Бенкендорф, вы политикой уже не занимаетесь? – Почему же нет, ваше высочество. – Вон на камине лежит последний номер Гамбургской газеты, а вы ее не читаете?) Бенкендорф обрадовался этому поводу к честному отступлению. Он идет к камину и при слабом мерцании догорающего камина готовится углубиться в чтение газеты. Что же оказывается? Самой газеты нет, а есть одно прибавление к ней с объявлениями о разных продажах, вызове прислуги, отыскании сбежавшей собаки и пр. Делать нечего: надобно было предаться чтению, и оно продолжалось около часа.

Этот случай наводит на два следующие рассказа.

Позднее нежное внимание императора Павла было обращено на другую фрейлину, жившую во дворце. В так называемом фрейлинском коридоре император встречает однажды гвардейского офицера, помнится, Каблукова, и говорит ему: «Милостивый государь, по этому коридору ходить одному из нас, вам или мне».

Во время Суворовского похода в Италию государь, в присутствии фрейлины княжны Лопухиной, читает вслух реляцию, только что полученную с театра войны. В сей реляции упоминалось, между прочим, что князь Гагарин (Павел Гаврилович) ранен; при этих словах император замечает, что княжна Лопухина побледнела и совершенно изменилась в лице. Он на это не сказал ни слова, но в тот же день посылает Суворову повеление, чтобы князь Гагарин был немедленно отправлен курьером в Петербург. Курьер приезжает. Государь принимает его в кабинете своем, приказывает ему освободиться от шляпы, сажает и расспрашивает его о военных действиях. По окончании аудиенции Гагарин идет за шляпой своей и на прежнем месте находит генерал-адъютантскую шляпу. Разумеется, он не берет ее и продолжает искать своей.

«Что вы, сударь, там ищете?» – спрашивает государь.

«Шляпы моей». – «Да вот ваша шляпа», – говорит он, указывая на ту, которой, по приказанию государя, была заменена прежняя. Таким замысловатым образом князь

Гагарин узнал, что он пожалован в генерал-адъютанты. Вскоре затем была помолвка княжны и князя, а потом и свадьба их.

Князь Гагарин не совсем чужд литературе нашей. Он писал русские стихи, которые печатал Жуковский, временный издатель «Вестника Европы». Вероятно, писал он и французские стихи. На французском языке была напечатана им брошюра о поездке в Финляндию, куда он, в должности генерал-адъютанта, провожал императора Александра Павловича.

Французский поэт сказал:

La patrie est aux lieux ou l'ame est enchainee. (Отечество там, где душа закрепощена.) Шутник заметил, что если так, то Россия есть отечество по преимуществу, что в ней встречаются души и крепостные, и заложенные. Шутка эта, по счастью, выдохлась, откупоренная положением 19-го февраля. (Примечание переписчика.)

* * *

Вот портрет из старинной картинной галереи:

Он весь приглажен, весь прилизан,
С иголки ум его и фрак;
И фрак крестами весь унизан,
И ум под канцелярский лак.

Он чопорен, он накрахмален,
На разговор он туп и скуп,
И глупо он официален,
И то-ж официально глуп.

* * *

Выше, говоря о наших критиках, привели мы стих: «Живет он в Чухломе, а пишет о Париже». Про иного можно сказать: если не о Париже, так о Петербурге. Иной автор, романист, публицист, пишет, пожалуй, на Мойке или на Фонтанке, а так и сдается, что на статье его красуется Чухломский почтовый штемпель. Провинциализм сильно одолевает литературу нашу. Этого прежде не было. Авторы, с непривычки и незнакомые со средой, в которой они очутились, смотрят на все, на людей и на вещи, глазами мутными и напуганными: точно провинциал, из глуши своей перенесенный в блестящий столичный салон.

У него рябит в глазах и в голове. Скромный, благоразумный провинциал целомудренно сидит себе и молчит или отвечает на вопросы о уезде своем, который он хорошо знает, но провинциал удалой, провинциал-сорванец, хотя и сидит на стуле развязно, скрестя ногу на ногу, как подобает фешенебельному джентльмену, но нагло вмешавшись в разговор, вдруг брякнет такое слово, что всех с ног сшибает, или уморит со смеху. Мы не желаем оскорбить провинциалов; охотно соглашаемся, что многие из них люди добропорядочные, рассудительные, что иногда даже от них многому и научиться можно, но провинциал оставайся в провинции и не залетай в высокие хоромы. Писатель, не знающий аза в глаза из той светской или политической грамоты, которую он берется толковать, может, по своей самонадеянности и самоуверенности, только раздосадовать или рассмешить других своими провинциальными промахами.

Есть еще одно слабое и больное место в литературе нашей. Творения прежних писателей отзывались более или менее личностью их, слог их было чистое зеркало, которое отражало их самих внешне и внутренне. Ныне слог причисляется к каким-то предубеждениям и слабоумиям чопорной старины. Хотят ли порицать сочинение, по каким-нибудь поводам не соответственное понятиям и направлениям критиков, не находят более оскорбительного, более убийственного приговора, как следующий: сочинение писано Карамзинским слогом. Вот до чего утрачены всякое чувство изящного, вкус и всякое художественное понимание письменного искусства. А между тем искусство существует.

Дарования, призванные оставить по себе след в истории литературы, будут изучать это искусство в творениях Карамзина, Жуковского, Батюшкова, Пушкина. Они ознакомятся с ними, пропитаются ими. У каждого будет свой склад, своя, так сказать, физиономия; каждый внесет в общее дело долю личности своей, не будет рабским сколком, а останется самим собой и только далее и глубже разработает поле, перешедшее ему в наследство. Но все же эти лица сохранят черты сродства с образцами своими, будут члены одной избранной семьи, сыновья и внуки знаменитых предков. И теперь, может быть, сыщется родственное сходство между многими членами живого поколения, но дело в том, что это сходство часто безобразное; безобразие в том и другом смысле: безобразное, потому, что оно как-то неблаговидно, нескладно, или потому, что тут нет никакого образа, вполне и резко отчеканенного. Часто, что одного автора прочесть, что другого, все равно: все они подстрижены под одну гребенку, как солдаты одного полка, все одеты в одну амуницию, носят на груди своей одну и ту же бляху, как артельщики одной артели, как цеховые одного цеха. Речь везде условная, стереотипная; нет живого слова, свободно бьющего из живой груди, как свежая струя из обильного родника. Каждый черпает в свой маленький сосудец воду, уже накаченную из уличного колодезя; везде раздается однозвучное слушай часового, который стоит на одном месте; везде переходит из уст в уста, из-под пера под перо, тот же пароль, обязательно присвоенный в том или другом лагере; везде торчит и редко развевается лоскуток хоругви того или другого ополчения. И все это, со всем тем, не ратники, не мужественные воины: бойцов, в истинном значении слова, нет; а есть одни знаменосцы, полковые барабанщики, флейтщики, насвистывающие все один и тот же марш: Malbrough s'en va-t'en guerre, Ne sait quand reviendra. (Мальбрук в поход собрался…)

* * *

Пушкин забавно рассказывал следующий анекдот. Где-то шла речь об одном событии, ознаменовавшем начало нынешнего столетия. Каждый вносил свое сведение.

Да чего лучше, сказал один из присутствующих, академик ** (который также был налицо), современник той эпохи и жил в том городе. Спросим его, как это все происходило.

И вот академик ** начинает свой рассказ: «Я уже лег в постель, и вскоре пополуночи будит меня сторож и говорит: извольте надевать мундир и идти к президенту, который прислал за вами. Я думаю себе: что за притча такая, но оделся и пошел к президенту; а там уже пунш».

Пушкин говорил: «Рассказчик далее не шел; так и видно было, что он тут же сел за стол и начал пить пунш. Это значит иметь свой взгляд на историю».

* * *

Дмитриев гулял по Кремлю в марте месяце 1801 г. Видит он необыкновенное движение на площади и спрашивает старого солдата, что это значит? «Да съезжаются, – говорит он, – присягать государю». – «Как присягать и какому Государю?» – «Новому». – «Что ты, рехнулся ли?» – «Да императору Александру». – «Какому Александру?» – спрашивает Дмитриев, все более и более удивленный и испуганный словами солдата. «Да Александру Македонскому, что ли!» – отвечает солдат. (Слышано от Дмитриева.)

* * *

«От высокого до смешного только шаг один», сказал Наполеон, улепетывая из России в жидовских санях. Впрочем, Наполеон в эту минуту был не столько смешон, сколько жалок; жалок по человеческому чувству сердоболия и сострадания к бедствию ближнего; жалок и с точки философического воззрения, суда и осуждения. Как мог человек с подобными способностями, частью гениальными, как мог он с такой высоты слететь, провалиться стремглав в подобную низменность. Какой исторический и назидательный урок! Впрочем, если история многому учит, то она никого не научает. Но здесь речь не о Наполеоне. Мы только натолкнулись на него по поводу оставленного им изречения, которое, в виду следующего рассказа, хотели мы вот как перефразировать: от смешного до трагического только шаг один. Наш рассказ можно бы озаглавить простая история, и, к сожалению, очень обыкновенная история.

Во второй половине двадцатых годов был в Москве молодой человек, сын благородных родителей, ни за собою, ни перед собою ничего не имеющий. Получил он образование, кажется, в Московском университете. По окончании учебного курса поступил он на службу в канцелярию одного из Московских департаментов Сената. Жалованье, разумеется, было скудное; пропитываться им и содержать себя несколько не только прилично, но сносно, было невозможно. Для подмоги себе начал он давать уроки детям в частных домах по части русского языка, географии, истории и рисования, как водится по общепринятой программе домашнего обучения. Дела его пошли изрядно.

Он не вдавался в умствования, в нововведения; да и время было еще не такое. Он шел и вел учеников по известной колее. Он был скромен, кроток, вежлив, прилежен, добросовестен в исполнении педагогических занятий своих. Ученики полюбили его, родители были к нему благосклонны и внимательны. Пожалуй, он маленько смахивал на Молчалина, но вращался в другой среде, которая была образованнее и чище; а потому и сам был он благоприличнее и чище: по собственному ли влечению, или по счастливой случайности, он не попадал в дом какого-нибудь Фамусова, ни в руки какой-нибудь Софьи Павловны. Он также долго был умерен и аккуратен, но никогда не бывал приписным нахлебником и приживалкой. В строевом порядке общежития занимал он если не блестящее, то безукоризненное и честное место.

Обстоятельства перенесли его из Москвы в Петербург. Для людей подобных свойств, подобного темперамента климат Москвы благоприятнее и здоровее петербургского. Но, впрочем, и здесь продолжал он свои занятия. Круг их даже расширился и на несколько градусов поднялся. Он был принят и вхож в некоторые дома, принадлежащие избранному обществу. К учительским упражнениям имел он случай прибавить и полулитературные, например Д. П. Бутурлин, более привыкший к письменным занятиям на французском языке, нежели на русском, давал ему на грамматическое и на синтаксическое исправление рукопись своей «Истории Смутного Времени». Разумеется, все эти труды были прилично вознаграждаемы. Умеренное и аккуратное (чего же более?) счастье улыбалось ему.

Он даже имел некоторые светские успехи. В один из домов, в котором был он домашним, ездили нередко блестящие придворные фрейлины того времени. Им с непривычки полюбилась его несколько простодушная провинциальность. На танцевальных вечеринках они даже избирали его себе в кавалеры. Он танцевал хорошо и ловко, одевался всегда прилично и с приметным притязанием на щегольство. Одним словом, Молчалин петербургского издания, очищенного и исправленного, новичок в окружающей его светской среде, был лицо довольно своеобразное, не только терпимое, но вообще и сочувственное. Веселье и приятности жизни шли своей чередой, но не забывалась, не пренебрегалась и польза. Составился маленький капитал, и он пустил его в рост по знакомым и приятельским рукам. И тут удавалось ему его невинное ростовщичье ремесло.

Но вот пришел и черный день. Большую часть капитала своего вверил он однажды за проценты человеку близко ему знакомому и, по-видимому, совершенно благонадежному. Не знаю, как, но этот человек со временем оказался несостоятельным. Деньги, нажитые тружеником, плод пота и крови его, безвозвратно пропали. Наш капиталист пришел в мрачное и свирепое отчаяние. Молчалин обратился в бешеного Гарпагона, лишившегося своей драгоценной шкатулки. Он возненавидел человечество. Не раз смешил он нас проклятьями своими. В пламенных порывах неистового красноречия говорил он: «Нет, теперь дело кончено: приди ко мне все человечество и валяйся у меня в ногах, умоляй дать ему пять рублей взаймы, не дам». На эту тему разыгрывал он непрестанно новые и новые заклинания и импровизации. Хотя нам было его и жаль, но исступленные и вместе с тем комические выходки его забавляли нас.

А вот здесь смех переходит в трагедию. Несколько времени не видали мы его и полагали, что он ходит по судам и пытается возвратить себе тяжебным и законным путем свои утраченные деньги. Что же оказалось? До того времени благонравный и трезвый, заперся он в комнате своей и запил. Не долго после того умер он от запоя, этого медленного и унизительного русского самоубийства.

Если хорошенько пошарить в темных углах нашей общественной жизни, то наткнешься не на одну подобную этой обыкновенную историю и драму домашнюю. Не просится ли и она в состав замышленной нами Россияды?

* * *

Талейран, хорошо знающий своих соотечественников, говорит: Ne vous у trompez pas: Les Fraucais ont etc a Moscou; mais gardez-vous bien de croire que les Russes soient jamais venus a Paris (He ошибайтесь: французы были в Москве, но русские никогда не вступали в Париж). Другими словами, но в этом же смысле и духе писаны многие французские военные истории, особенно же пресловутая книга Тьера.

* * *

В старой тетради, сборник русского хроникера, отыскалась следующая надгробная надпись:

On le connut fort peu, lui ne connut personne.
Actif, toujours presse, bouillant, imperieux,
Aimable, seduisan meme sous la couronne,
<< 1 ... 36 37 38 39 40 41 42 43 44 ... 70 >>
На страницу:
40 из 70