Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Старая записная книжка. Часть 1

<< 1 ... 50 51 52 53 54 55 56 57 58 ... 70 >>
На страницу:
54 из 70
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Enfant cheri des dames,
Je fus en tout pays,
Fort bien avec les femmes.
Mai avec les maris[12 - Любимое дитя дам, я во всех странах был очень хорош с женами, нехорош с мужьями.].

Есть имена, которые, раз попавшись под перо, невольно вовлекают его в дальнейшие подробности. Имя графини Разумовской принадлежит этому разряду. Она, в некоторых отношениях, едва ли имела много себе подобных. Во-первых, знавшие ее с молодых лет говорили, что она хорошела с годами, то есть, разумеется, до известного возраста. В летах полной зрелости, и даже в летах глубокой старости, она могла дать о себе понятие, что была некогда писаной красавицей, чего, говорят, никогда не было. Во-вторых, позднее, пережила она всех сверстников и свое современное поколение; пережила многих и из нового, так что мафусаиловские года ее оставались головоломной задачей для охотников до летоисчисления.

Долго, по кончине графа, мужа своего, предавалась она искренней и глубокой скорби. Глаза ее были буквально двумя источниками непрерывных и неистощимых слез. Для здоровья ее, сильно пострадавшего от безутешной печали, присоветовали ей съездить на время в чужие края. Там мир новых явлений и впечатлений, новая природа, разнообразие предметов, а, вероятно, более всего счастливое сложение натуры и характера ее, взяли свое. Она в глубине души осталась верна любви и воспоминаниям своим, но источник слез иссяк: траур жизни и одеяний переменился на более светлые оттенки. Она не забыла прежней жизни своей, но переродилась на новую. Париж, Вена приняли ее радушно: дом ее сделался опять гостеприимным.

Русские, особенно богатые, имеют дар привлекать иностранцев; к тому же иностранцы умеют ценить благовоспитанность и дорожат ею. А должно признаться, что русские дамы высшего общества, в нем рожденные, в нем взросшие, чуждающиеся излишней эмансипации и не гоняющиеся за эксцентричностью (два слова и два понятия нерусского происхождения), умеют поставить себя везде в отношения благоприятные и внушающие уважение.

Г-жа Жирарден, в известных остроумных парижских письмах своих, печатаемых за подписью Виконта де Лоне, упоминает о графине Разумовской и о ее парижском салоне. Благодарный Карлсбад посвятил ей памятник: она была на водах душой общества и хороводицей посетителей и посетительниц этого целительного уголка. Почин прогулок, веселий, праздников ей принадлежал. Такую власть иначе приобрести нельзя как образованностью, навыком утонченного общежития, вежливыми приемами и привычками, которые делаются второй натурой.

По возвращении своем в Россию она тотчас устроила положение свое в Петербурге и заняла в обществе подобающее ей место. Дом ее сделался одним из наиболее посещаемых. Обеды, вечеринки, балы зимой в городе, летом на даче, следовали непрерывно друг за другом. Не одно городское общество, но и царская фамилия были к ней благоприятно расположены. Император Николай и государыня Александра Федоровна были к ней особенно милостивы и удостаивали праздники ее присутствием своим. И ее принимали они запросто в свои и немноголюдные собрания. Великий князь Михаил Павлович, который любил шутить и умел вести непринужденный и веселый разговор, охотно предавался ему с графиней. Все это, разумеется, утешало и услаждало ее светские наклонности.

Но, при всей любви своей к обществу, соблазнам и суетным развлечениям его, она хранила в себе непочатый и, так сказать, освященный уголок, предел преданий и памяти минувшего. Рядом с ее салонами и большой залой было заветное, домашнее, сердечное для нее убежище. Там была молельня с семейными образами, мраморным бюстом Спасителя, работы знаменитого итальянского художника, с неугасающими лампадами и портретом покойного графа. Кто знает, какие думы, какие чувства сосредотачивались в ней, когда входила она в эту домашнюю святыню и пребывала в ней в молитве и с глазу на глаз с сердечной памятью своей?

Она не любила рисоваться, не любила облекать себя в назидательную наружность: в ней не было и тени притворства; не было ни желания, ни умения прикрывать свои и невинные слабости личиной умышленной и обдуманной внешности. Напротив, она скорее была склонна как бы хвалиться своими слабостями: не по летам моложавостью нрава своего, нарядов, обычаев, жадностью (доходившей до слабодушия) светских развлечений, веселий и вечно суетного движения. Но нет, она и тут не хвалилась: она ничем не хвалилась, а была таковой бессознательно, неприметно для себя самой, единственно потому, что натура таковой создала ее. Она была правдивая, чистосердечная личность. Общественное строгое суждение, насмешливое злоречие обезоруживались и немели перед нею. То, что могло бы казаться смешным в другой, находило везде не только снисхождение, но и сочувствие. Все были довольны, что она была довольна; все тому радовались, что ей было радостно и весело. Личности, одаренные такими свойствами и способностями, бывают в обществе столь редкие исключения, так много встречаешь людей скучающих жизнью, не умеющих ужиться с нею, жалующихся на нее, что невольно отдохнешь, когда попадается на глаза светлое изъятие из этой почти поголовной неуживчивости и брюзгливости.

Говоря о слабостях ее, нельзя не указать особенно на одну из них, совершенно женскую: а именно на страсть ее к нарядам. Когда в 1835 году в Вене собиралась она возвратиться в Россию, просила она проезжавшего через Вену приятеля своего, который служил в Петербурге по таможенному ведомству, облегчить ей затруднения, ожидавшие ее в провозе туалетных пожитков. «Да что же намерены вы провезти с собой?» – спросил он. «Безделицу, – ответила она, – триста платьев». Она была неутомима в исправлении визитов: лошади ее не пользовались синекурой, а зарабатывали свой овес в труде и поте. Рассказывали в городе, что у нее была соперница по этой части, и когда кучера той и другой съезжались где-нибудь, то они, один перед другим, высчитывали и хвастались, сколько в течение утра сделали они визитов со своими барынями.

На этом фотографическом снимке не можем мы и не хотим кончить наше памятование о графине Разумовской. Прибавим еще несколько очерков. Она была отменно добра, не только пассивно, но и деятельно. Все домашние и близкие любили ее преданной любовью. Много добра и милостей совершала она, без малейшего притязания на огласку. Она была примерная родственница и охотно делила богатство свое с родственниками и дальними, нуждающимися в пособии. Брату своему, князю Николаю Григорьевичу Вяземскому, подарила она свой великолепный дом на Тверской, обратившийся после в помещение Английского клуба.

Свойство, а может быть, и погрешность, аристократического круга есть ограничение, суживание этого круга до самой тесной исключительности. Этого правила и обычая не держалась она: на балах и раутах ее в Петербурге встречались лица, часто совершенно незнакомые высшему петербургскому обществу. В присутствии царских особ, в наплыве всех блестящих личностей туземных и дипломатических, были ласково принимаемы ею и дальние родственники, приезжие из провинций. На это нужна была некоторая независимость и смелость, и сердечная доброта ее выказывала открыто эту независимость и смелость.

Ей очень хотелось ехать в Париж на выставку 1861 года. Она, не слишком бережливая на расходы, скопила и отделила нужную сумму на совершение этой поездки, не теряя, вероятно, из виду освежить и пополнить свой туалетный пакгауз, если не в численности венского счета, нами выше упомянутого, то все же в почтенном размере. Срок отъезда приблизился, а она не ехала. Я спросил ее: когда же она едет? Она отвечала неопределенно. Что же оказалось? Сбереженным ею деньгам для увеселительной прогулки дала она другое назначение: узнав, что один из молодых родственников ее много задолжал и находится в нужде, она, долго не думая, употребила эти деньги на уплату долгов его. Такая черта была бы замечательна и прекрасна в каждом, но со стороны ее, которую обыкновенно почитали женщиной легкомысленной и беспредельно преданной развлечениям и соблазнам светским и которая в самом деле была такова, этот поступок имеет все свойства жертвы благочестивой и почти героической.

Вот чем довершу памятную записку свою о графине Марии Григорьевне Разумовской, которую все любили, но не все знали. Под радужными отблесками светской жизни, под пестрой оболочкой нарядов парижских нередко таятся в русской женщине сокровища благодушия, добра и сердоболия. Надобно только иметь случай подметить их и сочувственное расположение, чтобы их оценить и воздать им должную признательность.

* * *

В заключение светлых воспоминаний о семействе графов Разумовских приведем одно довольно мрачное воспоминание. Один из сыновей графа Алексея Кирилловича был в первых годах столетия заключен в Суздальский Спасо-Ефимиев монастырь. Монастырь этот, не знаю с которого времени и по какому поводу, был и обителью благочестивых иноков, и какой-то русской Бастилией, в которую административными мерами ссылали преступников или провинившихся особенного разряда.

Молодой граф был, без сомнения, не в нормальном умственном положении. Говорили, что учение Иллюминатов вскружило ему голову за границей, что вследствие этого он предавался иногда увлечению диких страстей и совершал поступки, нарушающие законное и общественное благочиние. Замечательно, что сам отец слыл усердным, высокопоставленным членом в иерархии Мартинистов. Пример его, может быть, пагубно подействовал на сына. Рассказывали, что молодой граф, ехавший по большой дороге в России, выстрелил в коляске из пистолета в ямщика, сидевшего на козлах. Все это слухи, за достоверность коих не ручаемся, но дело в том, что он сидел в монастыре и вовсе не по благочестивому призванию и не по доброй воле.

В 1809 году, или около того, сенатор Петр Алексеевич Обрезков ревизовал Владимирскую губернию. Был он и в Суздале с чиновниками своими, был и в помянутом монастыре (в числе этих чиновников был и Алексей Перовский, будущий автор Монастырский). Это было в воскресный день. Архимандрит, после обедни, пригласил нас всех на завтрак или на закуску. В келье его нашли мы еще довольно молодого человека, прекрасной, но несколько суровой наружности: лицо смуглое, глаза очень выразительные, но выражение их имело что-то странное и тревожное, волосы черные и густые. Одет он был в какой-то халат, обшитый, кажется, мерлушкой; на руке пальцы обвиты были толстой проволокой, вместо колец. Это был граф Разумовский, отрасль знатной фамилии, рожденный быть наследником значительного имения, по рождению своему и по обстоятельствам призванный и сам занять в обществе блистательное и почетное место. Когда приступили мы к завтраку, граф с приметным удовольствием и с жадностью бросился на рюмку водки, которую поднесли ему. Архимандрит говорил, что затворник всегда ждал с нетерпением этой минуты, которая повторялась только по воскресеньям и праздничным дням.

Не помню, по какому поводу, зашла речь об аде и о наказаниях, которым грешники в нем подвержены. Граф вмешался в разговор и сказал, что наказание их будет в том состоять, что каждый грешник будет видеть, беспрерывно и на веки веков, все благоприятные случаи, в которые мог бы он согрешить невидимо и безнаказанно, и которые пропустил он по оплошности своей. Мысль довольно замысловатая. Не помню, есть ли что подобное ей в Божественной Комедии Данте, но эта кара могла бы занять не последнее место в адовой уголовной статистике великого поэта.

Вот еще просится под перо одно воспоминание из того же времени, из той же поездки и также по монастырской части. При выезде из Казани сенатора Обрезкова и жены его, Елизаветы Семеновны (которая была прославлена и обессмерчена прекрасными стихами Нелединского), большая часть избранного казанского общества провожала нас до города Свияжска. Там ожидал нас напутственный завтрак. В числе встречавших нас был и архимандрит. И вот какая встреча тут случилась. Архимандрит вглядывался в молодого человека из провожающих: тот пристально вглядывался в архимандрита. Наконец архимандрит узнает в молодом человеке Чемесова (сына богатого казанского домовладельца и помещика), которого он, во время служения своего квартальным в царствование императора Павла, по повелению его, вывез из Петербурга. Эта драматическая, водевильная встреча очень нас всех позабавила.

* * *

Казанское общество в то время, в 1809 году, было очень приятно, и даже блистательно. Губернатором был Мансуров, женатый на красавице княжне Баратаевой; дом его был гостеприимный. Семейство Юшковых, Чемесовых, Дебособр (?) и многие другие вносили каждое свою посильную лепту в казну общежития и приятных развлечений. Были даже тут и поэты, которые воспевали прекрасную сенаторшу. Театр был очень порядочный; один из актеров, по имени Грузинцев, с большим искусством и воодушевлением передавал роль разбойника в драме Шиллера.

Вообще эта официальная и ревизионная поездка от Москвы до Перми представляла ряд любопытных впечатлений. Не лишена была она и некоторых поэтических оттенков, по крайней мере для канцелярской молодежи. Незнакомая нам приволжская и прикамская природа с разнообразными картинами своими была для нас новым зрелищем. Провинциальная жизнь и обстановка, хотя иногда и странная, выкупала свои областные и местные особенности добродушным гостеприимством и желанием угодить и угостить, как можно лучше, своих столичных посетителей. К тому же везде встречались несколько людей и не лишенных образованности. Они вынесли из прежней жизни в столицах привычки общежития и вежливости. Эти привычки, перенесенные на провинциальную почву и несколько приспособленные к этой почве, имели для нас особенный вкус новинки. О женщинах и говорить нечего. Женская натура носит в себе самой родник богатых задатков и успешного развития. Ей не нужно ни университетов, ни гимназий, чтобы образовать себя. Женская натура угадывает то, что мужчина постигает ценой напряженного труда. Она сама себе своя школа, своя наука. Кому не случалось встречать и в отдаленных областях России женщин, к которым можно применить стихи Жуковского:

Как часто редкий перл, волнами сокровенный,
В бездонной пропасти сияет красотой;
Как часто лилия цветет уединенно,
В губернском воздухе теряя запах свой[13 - У Жуковского: в пустынном воздухе. (Примеч. издания 1883 года.)].

Перенесите этот перл в роскошное ожерелье, перенесите эту лилию в сад, и они будут предметами общего удивления и общей привлекательности. По крайней мере таковы были наши тогдашние путевые впечатления. Каждый из нас оставлял по себе на память частичку сердца своего в том и другом городе.

Особенно памятно довольно долгое пребывание в Перми. Пермским генерал-губернатором был Модерах, человек очень умный, очень деятельный, может быть, несколько самоуправный в своих административных действиях, но принесший краю много пользы. Он завел в Пермской губернии первые в России шоссе. В 1809 году мы беспрепятственно и покойно катились по этому дорожному полотну. В Перми, родине поэта Мерзлякова, в числе чиновников, нашли мы дядю его того же имени и, помнится, печатный экземпляр первой оды, которую он написал, бывши еще школьным учеником. Семейство Модерха заключалось в нескольких дочерях. Казалось, видишь семью из романа Августа Лафонтена, перенесенную на берега Камы и под свинцовое небо, в преддверье Уральских гор. Между тем эти переселенки совершенно обрусели, следили за русской литературой и жили общей русской жизнью, на которую повеяло благоуханием Рейнской природы.

Одна из дочерей, жена генерала Певцова, бывшего гатчинца, была необыкновенной красоты и очень образованная и любезная женщина. Один из канцелярских чиновников, находившихся в свите сенатора, сказал ей в санях, во время поездки в какой-то медноплавильный завод:

Природа здесь печальна и сурова,
Но душу ей придать умела ты.
Ты здесь живешь, прекрасная Певцова,
И Пермь тобой есть царство красоты.

Если мы раз уже вступили в канцелярские и сердечные нескромности и сплетни, то пойдем еще далее. Эти нескромности прикрыты многими давностями; эти нескромности чуть не допотопные и не замогильные: не грешно их разглашать. Этот же чиновник, лет семнадцати с небольшим, на бале, танцуя с Певцовой, открылся ей в любви и предложил жениться на ней, если разведется она со своим гатчинским мужем. Commene pouvez-vous croire, – отвечала она, – que j'aille me compromettre pour un enfant? (как можете вы думать, что я скомпрометирую себя для ребенка). Тут чиновник доказал, что он в самом деле ребенок: он публично расплакался на генерал-губернаторском бале. Впрочем, после дело приняло более спокойный оборот: на безвременную и несовершеннолетнюю любовь его отвечали добродушной и нежной дружбой. Взаимные отношения установились мирные и правильные.

А вот еще маленький эпизод из этой же домашней, канцелярской и негласной драмы. Сенатор отправился в Екатеринбург со своей свитой. Влюбленный чиновник не мог выносить разлуку с кумиром своим. На дороге, в городе Кунгуре, в котором назначен был первый ночлег, он наклепал на себя боль в глазах и выпросил позволение возвратиться в Пермь. По приезде в город, он на другой день был поражен сильным воспалением глаз. Во все время отсутствия сенатора, то есть около трех недель, просидел он один в темной комнате. Подите, не верьте после того, что каждая ложь, каждый грех не несут, рано или поздно, им подобающей кары на земле. Как бы то ни было, молодой влюбленный чиновник сглазил себя поклепом на глаза свои.

* * *

В первых годах текущего столетия французская труппа при петербургском театре отличалась многими первостепенными дарованиями. Что ни говори, а хороший иностранный театр в столице есть роскошь не только позволительная, но и полезная и просветительная. Подобная роскошь не может подавлять развитие туземного театра – напротив. А если и подавляет, то разве в том случае, когда туземного настоящего, самобытного театра нет. Есть театральная дирекция, есть и актеры, есть и драматические писатели, пожалуй, есть и публика, но все же нет театра, а есть что-то вроде полубарских затей.

В числе отличных французских актеров особенно выделялся комик необыкновенного дарования, Фрожер. Он был любим двором и обществом: забавлял их и смешил. Кроме сценических успехов, ценили в нем и дарование искусного и оригинального рассказчика. Был он к тому же и отличный мистификатор. Между прочими рассказами был один очень забавный.

Какой-то несчастный, за проделки свои, был осужден на повешение, но он с виселицы сорвался живой, из благодарности сделался палачом, и впоследствии пришлось ему повесить палача своего, который – на грех мастера нет – сам провинился и осужден был правосудием. Рассказ заключался следующим нравоучением:

Heureux celui qui peut render
Un bienfait a lui rendu;
Nais plus heureux qui peut pendre
Le beurreau qui Га pendu.

Это нравоучение можно, кажется, так передать по-русски:

Тот может быть несказанно-утешен,
Кто за услугу сам воздать услугой мог;
Но счастливей еще, кого сподобит Бог
Повесить палача, которым был повешен.

Заметим мимоходом, что по свойству нашего языка, трудно, если не вовсе нельзя, перевести короткие французские стихи такими же короткими русскими стихами. Наш Великоросский язык богат и великороссийскими, или длинно-российскими словами, которых не скоро упрячешь в стих. Да и обороты французских выражений легче и поворотливее, чем наши.

* * *

Мы сказали, что Фрожер был искусный мистификатор. Этому слову нет соответственного у нас. Мистификация не просто одурачение, как значится в наших словарях. Это, в своем роде, разыгрывание маленькой домашней драматической шутки. В старину, особенно во Франции – а следовательно, и к нам перешло – были, так сказать, присяжные мистификаторы, которые упражнялись и забавлялись над простодушием и легковерием простаков и добряков. Так например, Фрожер, мастер гримироваться и переряжаться, не только перед лампами и освещением сцены, но и днем и запросто в комнате, бывал представляем в разные салоны под видом то врачебной европейской знаменитости, приехавшей в Петербург, то под известным именем какого-нибудь англичанина или немца, и так далее. До конца вечера разыгрывал он невозмутимо принятую на себя роль. В обществе находились доверчивые простачки. Легко вообразить, какие выходили тут забавные недоразумения и qui pro quo (прошу покорнейше и это слово перевести по-русски).

В Париже был литератор Поансине (Poinsinet). По необыкновенной доверчивости своей был он мишенью всех возможных мистификаций. Однажды уверили его, что король хочет приблизить его ко двору и назначить придворным экраном (ширмы, щит перед камином). Поансине поддался на эту ловушку, несколько дней сряду стоял близехонько перед пылающим камином и без милосердия жарил себе икры, чтобы приучить себя к новой должности своей.

Милый и незабвенный наш Василий Львович Пушкин был в своем роде наш Поансине. Алексей Михайлович Пушкин, Дмитриев, Дашков, Блудов и другие приятели его не щадили доверчивости доброго поэта. Однажды, несмотря на долготерпение свое, он решился, если смеем сказать, огрызнуться прекрасным, полным горечи стихом:

Их дружество почти на ненависть похоже.

<< 1 ... 50 51 52 53 54 55 56 57 58 ... 70 >>
На страницу:
54 из 70