Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Старая записная книжка. Часть 1

<< 1 ... 55 56 57 58 59 60 61 62 63 ... 70 >>
На страницу:
59 из 70
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Сосед все это видит. Он жалеет, что еще не последовал примеру соседа своего и не обзавелся женкою и домиком. Между тем смутно ожидает, что будет впереди. Ожидал он недолго, то есть с год, не более. К двум действующим лицам присоединяется третье: молодой офицер, наружности очень красивой. Быт и порядки в доме не изменились: все идет по-прежнему, только часто и все чаще и чаще приемная комната оживляется присутствием нового лица. Гость и муж за чайным столом беседуют и покуривают вместе: один трубку, другой сигару. Гость с каждым разом засиживается долее и позднее, часов до одиннадцати, однажды даже до половины двенадцатого. Муж начинает зевать; жене, по-видимому, спать вовсе не хочется.

Так тянулись дни довольно однообразно, в течение двух или трех месяцев. Наконец, соглядатай наш замечает, что в доме идет как-то неладно. Муж нахмурен, в лице как будто похудел и пожелтел. У жены нередко заплаканные глаза. Офицер все-таки еще является, а иногда и по утрам; хозяйка и он сидят вдвоем; мужа, вероятно, нет дома. Вечером все три налицо, но уже как будто не вместе: хозяйка с гостем в одном углу комнаты; в другом муж сидит за столом и раскладывает пасьянс, а может быть, и гадает. Чего тут загадывать?

Тут шпиону нашему пришла необходимость выехать из Петербурга. Больно было ему оставить обсерваторию свою; больно было прервать чтение романа, который живо заинтересовал его. Месяцев чрез семь возвращается он на свое жительство. Нечего и говорить, что только отряхнувшись с дороги, побежал он к своей сторожке. Смотрит: хозяин дома так же и тут же, со знакомою трубкою во рту. Но он, в это короткое время, постарел десятью годами: осунулось лицо, изнуренное и скорбное. Видно, что большое горе прошло по этому лицу и по этой жизни. Вдруг из дверей показывается кормилица с грудным ребенком на руках и проходит по комнате. Хозяин, озлобленно взглянув на них, что-то пробормотал сквозь зубы; по выражению, по сморщившимся чертам лица, можно было догадаться, что слова были недобрые: он скорыми шагами вышел из комнаты и сердито хлопнул дверью за собою.

Не помню, как намеревался Дельвиг кончить свою семейную и келейную драму. Кажется, преждевременною смертью молодой женщины.

Разумеется, в этом беглом рассказе, в этом сколке, не упоминается о многих подробностях и частных случаях, которые связывали эти сцены, наметанные на живую нитку, и пополняли накинутый рисунок. Не знаю, как вышла бы повесть из-под пера Дельвига; неизвестно, и вышла ли бы она, потому что Дельвиг был, кажется, туг на работу; но в первоначальной смете своей повесть очень естественна и вместе с тем очень занимательна и замысловата. Много тут жизни и движения; под покровом тайны много истины. Все проходит тихомолком, а слышишь голоса живые. Дельвиг рассказал мне свой план ясно, отчетливо и с большим одушевлением. Видно было, что эта повесть крепко в уме его засела.

В эту же поездку речь наша как-то коснулась смерти. Я удивился, с какою ясной и спокойной философией говорил он о ней: казалось, он ее ожидал. В словах его было какое-то предчувствие, чуждое отвращения и страха; напротив, отзывалось чувство не только покорное, но благо-приветливое. Для меня, по крайней мере, этот разговор был лебединая песня Дельвига: я выехал из Петербурга и более не видал его, а он скоро затем умер.

Вспоминаю, что у меня было еще два подобные, предсмертные разговора, тоже с людьми мне не особенно близкими. Это было, кажется, в 1838 году. Во Франкфурте-на-Майне встретился я с Н., который возвращался в Россию.

Опять не знаю, как речь зашла о смерти. Он говорил мне, что смерти не боится, а боится одного: быть заживо погребенным, и потому не желал бы умереть в деревне, в отсутствии домашних своих. А через несколько месяцев затем он именно так и умер: в деревне, и кажется, никого из семейства его не было при нем. Во Франкфурте было мое последнее свидание с ним, а мысли его о смерти – последние слова, которые слышал я от него.

Гораздо позднее, был у меня еще и третий разговор в такой же обстановке. В какой-то праздничный, торжественный день, при многолюдном стечении разных лиц во дворце, встречаю С., только что возвратившегося из заграницы. С. любил жизнь и, по-своему, умел пользоваться ею. Он был богат, занимал в обществе довольно видное место, не тревожился загадочными задачами жизни, а скорее радел о житейских задачах ее и решал их всегда удовлетворительно для себя. Мы тут обменялись с ним несколькими шляпочными словами. Но ни с того, ни с другого – видно, лицо мое какое-то memento mori – разговор круто повернул на смерть. «В жизни и в свете, – сказал он мне, – все довольно хорошо придумано и устроено; одно не хорошо: срок жизни слишком короток. Нужно было бы дать человеку прожить по крайней мере лет двести». Спустя несколько дней узнаю, что С. умер скоропостижно. Вот так кончилась и третья моя упокойная беседа.

* * *

Был в Москве всем известный и во многих домах очень хорошо принятый итальянец Осип Негри. N.N. говорил ему, что он и без спиртуозных напитков всегда под хмельком. – Как же так? – «Да, разумеется: vous etes ne gris» (непереводимая игра звуков: вы рождены пьяным).

Он же ему: «Тебе никак нельзя петь дуэт с красавицей твоей». (Он был влюблен в певицу из Итальянской оперы.) – А почему же? – «Потому, что ты вечно Осип».

Есть у нас приятель; он, с некоторым заиканием, говорит скороговоркою, а воображение его еще и языка скороговорчивее. Спрашивают его: есть ли лес в купленной им подмосковной? – Как же, отвечает он: сорок четыреста четыре тысячи сорок тысяч десятин строевого леса. – Мы думали, что он дойдет до четырехсот тысяч десятин: да, как-то духу у него не хватило, и он остановился.

Заметка для читающего или для повторяющего этот рассказ: не надобно ставить запятых между цифрами ни письменно, ни устно; иначе пропадет вся прелесть этого crescendo.

* * *

В этом же роде рассказывал Алексей Перовский. Был ему хорошо знаком один зубной врач, не опровергавший французской поговорки: mentir comme un arracheur de dents (лгать как зубодерг).

Однажды говорит он Перовскому: «На прошлой неделе вырвал я зуб у старого князя***. Как думаете, что он дал мне за операцию?» Перовский, зная хорошо приятеля своего, отвечает ему: тысячу рублей. – «Мало». – «Три тысячи?» – «Мало». – «Десять тысяч?»

Ошеломленный зубной врач не посмел идти далее и сказал: «Да, именно десять тысяч рублей, вы угадали». Но, одумавшись немножко, добавил: «И еще подарил мне славного рысака».

* * *

К празднику Светлого Воскресенья обыкновенно раздаются чины, ленты, награды лицам, находящимся на службе. В это время происходит оживленная мена поздравлений. Кто-то из подобных поздравителей подходит к Жуковскому во дворце и говорит ему: «Нельзя ли поздравить и ваше превосходительство?» – «Как же, – отвечает он, – и очень можно». – «А с чем именно, позвольте спросить?» – «Да со днем Святой Пасхи».

Жуковский не имел определенного звания по службе при дворе. Он говорил, что в торжественно-праздничные дни и дни придворных выходов он был знатной особой обоего пола (известное выражение в официальных повестках).

Кривой К., после долгого разговора с кривым О., сказал: «Я очень люблю беседовать с ним с глазу на глаз».

* * *

Заметка о N.N. Не знаю, простит ли Бог ему грехи его, но он не прощает Богу ни малейшего насморка своего.

* * *

Добрая старушка, довольная участью своею, говорила с умилением: «Да будет Господь Бог вознагражден за все милости Его ко мне».

* * *

Прогрессивные провинциалы – а есть такие провинциалы и в столицах – говорят с ужасом, с ожесточением, о нравах и обычаях старого времени, особенно проявлявшихся в помещичьем быту.

Боже сохрани защищать и оправдывать все эти нравы и обычаи; но за исключением тех из них, которые имели на себе неблаговидные и предосудительные оттенки, почему предавать анафеме и те обычаи, которые были чисто комического свойства и невинно забавны? Если все доводить до правильного и благочинного однообразия и благообразия, если хотеть всю жизнь подчинить законам и условиям платонической академии и платонической республики, то куда же денем мы смех, который также есть радостная и животворящая принадлежность жизни и человека? Не дай Боже заглушить, задушить в нас это физиологическое явление, которое служит нам отдыхом и отрадою за слезы, проливаемые нами тоже по законам натуры нашей и жизни.

Я, по крайней мере, не вхожу в исступление при картинах, имеющих более забавный, нежели порочный характер. Если умел бы я писать комедии или романы, я дорожил бы преданиями нашей старины: без озлобления, без напыщенного декламатерства выводил бы я на сцену некоторых чудаков, живших в удовольствие свое, но в прочем не в обиду другим. Старый быт наш имел свое драматическое олицетворение, свое движете, свои разнообразные краски. Имей я нужное на то дарование, я обмакивал бы кисть свою не в желчь; не с пеною во рту, а с насмешливою улыбкою, растирал бы я для картин своих свежие и яркие краски простосердечной шутки. Я возбуждал бы в читателях и зрителях симпатический смех, потому что сам давал бы я им пример не злостного, а искреннего и необидного смеха. Я бегал бы, чуровался бы от всякого тенденциозного направления, как от злого наития.

Так, кажется, вообще поступал и Гоголь. Где в художествах, в литературе, в живописи является тенденция, с притязаниями на учительство, там уже нет ни натуры, ни искусства. Реальная правда в созданиях мысли и воображения не может быть живою правдою: она уже охолодивший труп под лекарским ножом, не в театре живых людей, а в театре анатомическом, по французскому выражению.

Например, был один помещик, принадлежавший довольно знатному роду, по воспитанию своему образованный. Когда бывал в столицах, жил и действовал он как другие в среде ему подобающей; но столичная жизнь стесняла его.

Мне душно здесь, я в лес хочу, –

то есть в село свое, говорил он про себя. И там в деревне, на свежем воздухе, на просторе, разыгрывались прирожденные и таившиеся в нем наклонности, причуды и странности. Он любил, ему, по натуре его, нужно было чудачить, и он чудачествовал себе в свое удовольствие.

По преданиям старого барчества, которые могли быть ему не чужды, он дома завел обряды и этикет наподобие любого немецкого курфюршества. Он составил свой двор из дворни своей. До учреждения мундира он достигнуть не осмелился; но завел в прислуге официальные жилеты разного цвета и покроя, которые, по домашнему значению, равнялись мундирам. Жилеты были распределены на разные степени, по цвету и пуговицам. Он жаловал, производил, повышал, например, Никифора в такой-то жилет высшего достоинства. Панкратий, за пьянство или за другой поступок, был разжалован в жилет низшего достоинства, с внесением в формулярный список. Когда, по воскресеньям и другим праздничным дням, барин отправлялся в церковь, дворовой штат его, по старшинству жилетов, становился в две шеренги на пути, по которому он изволил шествовать.

Были дни, в которые все жилеты и все находящиеся при них юбки имели счастье лобызать барскую ручку.

Все дома и в домашнем быту подходило к таковому порядку. Дни и часы были распределены, как восхождение и захождение солнца, по календарю. Хозяин музыку любил, особенно итальянскую. Это музыкальное дарование было родовым свойством в семействе его. Из крепостных и взятых во двор голосов избирались всевозможные сопрано, контральто, теноры, баритоны, басы, все ступени со всеми извилинами музыкальной лестницы. Из них составлялись концерты, которые можно было слушать с удовольствием. Здесь, по уравнению звания, аристократические голоса барских детей сливались с плебейными голосами челядинцев. Здесь барин был уже не барин, а подпевающий отец поющего семейства.

В селе своем подметил он однажды попадью, которую можно было завербовать с успехом в вокальное общество. Начал он и ее итальянизировать и заставлял петь арии и дуэты из разных итальянских опер-буфф. Разумеется, притом и принаряжал он ее в приличные тому костюмы: шелковые платья с длинными шлейфами. Выписывал он для нее из Москвы токи со всеми возможными и невозможными перьями. Показалось ему, что она должна быть забавна верхом. И вот заказал он ей амазонское платье и шляпку с вздернутым вверх козырьком, посадил ее на коня и разъезжал с ней по полям и по лесам.

Слухи обо всем этом дошли до местного архиерея. Он возымел подозрение, что тут кроется что-то недоброе. Он послал за попадьею. Явилась она. При виде ее подозрение рассеялось. Он говорит ей: «Извини меня, матушка, что я тебя напрасно потревожил; мне не так доложили. Ты так стара и некрасива, что греху поживиться тут нечем. Возвращайся с Богом домой. Счастливый путь!»

Все это не просится ли под кисть русского Теньера, под перо русского Лесажа (автора «Жиль-Блаза»), русского Диккенса? Тут стульев ломать не нужно. Не нужно стучать и пером о бумагу, как кулаком. Пиши с натуры; не черни ее, не клепли на нее, и выйдут картины, очерки забавные, но миловидные, и с сатирическими оттенками. Литература, ни в каком случае, не должна быть учреждением, параллельным уголовной палате. А наша литература все любит карать. Правда, что кому охота есть, легче быть подмастерьем палача, нежели талантливым живописцем.

* * *

Барон Мальтиц[21 - Брат его, некогда посланник наш в Гааге, был также немецким поэтом, и между прочим дописал неоконченную трагедию Шиллера «Димитрий Самозванец».], немецкий поэт и русский дипломат, впоследствие времени наш поверенный в делах при Веймарском дворе, зять и друг Ф. И. Тютчева, забавно рассказывает, при какой обстановке получил он, в молодых еще летах, первый знак отличия. Он был тогда секретарем при нашей миссии в Берлине, посланником был Алопеус. Министр призывает его в свой кабинет и торжественно обращается к нему со следующей речью: «Милостивый государь, наш августейший властитель (notre auguste maitre), всемилостивейший государь Всероссийский (empereur de toutes Les Russies), в непрестанной заботливости о благе подданных и в великодушном внимании к заслугам усердных служителей своих, благоволил пожаловать вас, милостивый государь, кавалером ордена святого равноапостольного великого князя Владимира четвертой степени: это последняя» (l'ordre du grand-due, Saint Wladimir, egal aux apotres, de la quatrieme classe: c'est la derniere). Все это, разумеется, было сказано на французском языке.

* * *

Князь Гагарин, принадлежащий ныне к ордену иезуитов, говорил об N.N: «С ним бывают всегда такие радости, что как-то совестно поздравлять его с ними. То поздно пожалован он знаком отличия, который давно ему следовал; то, рождением внучки, рано пожалован он в дедушки».

* * *

В старину говорили: в Станиславе – мало славы; молись Богу за матушку Анну. (Слышано от Дмитрия Павловича Татищева.)

Один департаментский чиновник никак свыкнуться не мог с выражением: «написать записку в третьем лице». В таких случаях он докладывал начальству: «Не прикажете ли написать записку от вашего превосходительства в трех лицах?»

* * *

«Как это так делается, – спрашивали N.N., – что ты постоянно жалуешься на здоровье свое, вечно скучаешь и говоришь, что ничего от жизни не ждешь, а вместе с тем умирать не хочешь и как будто смерти боишься?» – «Я никогда, – отвечал он, – и ни в каком случае не любил переезжать» (Je n'ai jamais aime a demenager).

* * *

<< 1 ... 55 56 57 58 59 60 61 62 63 ... 70 >>
На страницу:
59 из 70