Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Федон

Автор
Серия
Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Но мыслит она лучше, вероятно, тогда, когда ничто не беспокоится – ни слух, ни зрение, ни печаль, ни удовольствие, когда, оставив тело и, сколько возможно, удалившись от общения с ним, она бывает совершенно одна, сама по себе, и стремится к сущему.

– Так.

– Значит, здесь душа философа вовсе не ценит тела и, убегая от него, старается быть сама собой?

– Думаю.

– А что скажешь на следующие вопросы, Симмий? Называем ли мы что-нибудь справедливым или не называем?

– Называем, клянусь Зевсом.

– Равным образом – хорошим и добрым?

– Как же иначе?

– Но такие вещи видел ли ты когда-нибудь глазами?

– Вовсе нет, – отвечал он.

– А касался ли их каким-нибудь другим ощущением тела (я имею в виду все подобное, а именно величину, здоровье, силу – одним словом, сущность всего, то есть то, что представляет сам по себе каждый из этих предметов)? Телом ли созерцается истинная сторона их, или бывает так, что тот, кто более и основательнее приготовлен к разумному постижению рассматриваемого предмета, тот ближе и к познанию его?

– Без сомнения.

– А подобный результат не тот ли обретет лучше, кто будет обращаться к каждому предмету именно одной мыслью, не присоединяя к размышлению зрения и не увлекая за умом никакого другого чувства; кто будет пользоваться просто мыслью, самой по себе, и постарается уловить каждое сущее, само по себе, непременно отказавшись и от глаз, и от ушей, и, так сказать, от всего тела, поскольку своим участием оно возмущает душу и не позволяет ей приобрести истину и разумение? Не подобный ли человек более, Симмий, чем кто-либо другой, постигает сущее?

– Ты, Сократ, говоришь чрезвычайно справедливо, – сказал Симмий.

– Но из всего этого, – продолжал Сократ, – не должно ли образоваться некоторое определенное мнение у людей, сознательно философствующих, и не будет ли оно подобно следующему их рассуждению между собой: Вероятно, есть какая-то стезя, которая в деле исследования ведет нас к мысли, что мы никогда не приобретаем вполне того, чего желаем и что называем истиной, пока облечены в тело и пока наша душа смешана с этим злом. В самом деле, тело запутывает нас в бесконечные хлопоты из-за того уже, что ему необходима пища; а иногда к нему пристают еще и болезни, возбраняя нам восхождение к сущему. Тело также наполняет нас сладострастием, желаниями, страхом, различными призраками и многими пустяками, поэтому действительно правду говорят, что под влиянием тела и размыслить о чем-нибудь некогда. Да и войны, и бунты, и битвы откуда происходят, как не от тела и его желаний? Ведь все войны воспламеняются ради приобретения имущества, а имущество мы вынуждены приобретать в пользу тела, которому рабски служим. Таким образом, для философии у нас и не остается времени. Но после всего если и предоставляется нам какой досуг и мы обращаемся к рассмотрению чего-либо, то во время исследований тело непременно опять припутается, произведет шум, замешательство и тревогу, так что мы не можем уже видеть истину, а только соглашаемся с тем, что, когда хотим что-нибудь узнать беспримесным образом, должны отвязаться от тела и созерцать сами вещи самой душой. Значит, разумение, которое мы почитаем предметом своего желания и любви, приобретается, по всей вероятности, тогда, когда мы умираем, а в жизни мы его не найдем. Дело в том, что если с телом нельзя ничего узнать чисто, то выходит одно из двух: знание или никогда не возможно, или возможно по смерти, так как по смерти, а не прежде душа будет существовать сама по себе, без тела. Живя же, мы только в той мере становимся ближе к знанию, насколько нам удается оградить себя, кроме крайней необходимости, от обращения к телу и сообщения с ним и от осквернения его природой, насколько нам удается очищаться от него, доколе сам бог не отрешит нас. Став, таким образом, чистыми через отрешение от бессмысленности тела, мы, вероятно, сойдемся и с подобными нам существами и сами собою узнаем все простое (а простое, наверное, и есть истина), ибо нечистым касаться чистого едва ли позволено. Это-то, Симмий, и должны говорить друг другу и проповедовать все, кто по-настоящему любознателен. Или тебе так не кажется?

– Именно так, Сократ.

– Если же так, друг мой, – продолжал Сократ, – то, отходя туда, куда отхожу я, можно смело надеяться, что там скорее, чем где-нибудь, мы приобретем то, ради чего так много трудились в протекшей своей жизни. Поэтому предписанное мне теперь переселение сопряжено с доброй надеждой для всякого, кто уверен, что его ум как бы очищен и приготовлен.

– Без сомнения, – сказал Симмий.

– А очищение не в том ли состоит, как мы давно говорим, чтобы душа наиболее отделялась от тела и привыкала из всех частей его собираться и сосредоточиваться в самой себе, чтобы, по мере возможности, и в настоящее время, и после жила она сама собой, освободившись от тела, как из темницы?

– Без сомнения, – отвечал он.

– Но не это ли именно, не отрешение ли и отделение души от тела, называется смертью?

– Разумеется, – сказал он.

– Отрешить же ее, мы говорим, стараются преимущественно те, кто истинно философствуют, поскольку занятие философов в том и состоит, чтобы отрешать и отделять душу от тела. Или нет?

– Так.

– Итак, не смешно ли было бы, как я говорил сначала, если бы человек, своей жизнью готовясь стать сколь можно ближе к смерти, начал скорбеть, когда смерть пришла бы к нему? Не смешно ли это было бы?

– Как не смешно?

– И в самом деле, Симмий, люди, истинно философствующие, стремятся умереть, и смерть им менее страшна, чем кому-либо. Посмотри на следующее: предположим, некто непрестанно досадует на свое тело и желает иметь душу саму по себе, а когда это происходит – боится и скорбит. Так не безумен ли этот человек из-за того, что без радости отходит туда, где есть надежда достичь цели желаний всей жизни (а предметом желания было разумение) и освободиться от сотоварища, на которого он досадует? Многие разлученные смертью с людьми, которых они любили – с женою, с детьми, – охотно согласились бы сойти в преисподнюю в той надежде, что там увидятся и будут вместе с милыми существами: зачем же скорбеть и пребывать в печали умирающему, если он действительно любит разумение и сильно проникнут той надеждой, что оно нигде не приобретается столь совершенно, как в преисподней? А ведь это так, друг мой, – лишь бы умирающий был истинным философом; ибо ему ясно представляется, что чистое разумение для него нигде так не доступно, как в преисподней. Если же сказанное мною сейчас справедливо, то не великое ли было бы безумие такому человеку бояться смерти?

– В самом деле великое, клянусь Зевсом, Сократ, – отвечал Симмий.

– Итак, не есть ли это для тебя достаточный признак того, – сказал Сократ, – что человек, скорбящий при смерти, был любителем не мудрости, а тела? Любитель же тела, известно, любит и деньги и славу, то есть либо что-нибудь одно из двух, либо то и другое.

– Конечно, бывает так, как ты говоришь, – отвечал он.

– А не правда ли, Симмий, что людям с философским складом очень свойственно и так называемое мужество?

– Непременно, – сказал он.

– Не им ли одним, уничижителям тела, проводящим жизнь в философии, свойственна и рассудительность, которую многие полагают именно в том, чтобы не увлекаться желаниями, но вести себя скромно и благочинно?

– Необходимо, – отвечал он.

– Ведь если ты захочешь представить себе мужество и рассудительность не в таких людях, – продолжал Сократ, – то они покажутся тебе чем-то странным.

– Почему же, Сократ?

– Знаешь ли, – отвечал он, – что смерть, по мнению всех других, есть одно из великих зол?

– И очень.

– Значит, те мужественные, когда подвергаются смерти, подвергаются ей из страха более великих зол?

– Правда.

– Следовательно, все, кроме философов, бывают мужественны из боязни и страха. А быть мужественным по причине страха и робости в самом деле странно.

– Без сомнения.

– Что еще? Не таковы ли и благонравные между ними, то есть не из невоздержанности ли они рассудительны? Мы хоть и говорим, что это невозможно, однако же при такой нелепой рассудительности им свойственно нечто подобное, потому что, боясь лишиться одних удовольствий и желая их, они из угождения им воздерживаются от других. Служение удовольствиям называется, конечно, невоздержанностью; и, однако же, служа одним удовольствиям, они одерживают верх над другими; а это и походит на сказанное нами, что они бывают рассудительны как бы через невоздержание.

– В самом деле походит.

– Между тем для добродетели, добрый Симмий, был бы верным не тот обмен, когда удовольствия меняются на удовольствия, скорби на скорби, страх на страх, большее на меньшее, будто монеты. Нет, настоящая монета, на которую надобно менять все, здесь одна – разумение; ею и за нее покупаются и продаются действительно и мужество, и рассудительность, и справедливость, и вообще истинная добродетель, независимо от того, чувствуется ли при этом удовольствие либо страх и прочее тому подобное или не чувствуется. Когда же текачества отделены от разумения и промениваются одно на другое – подобная добродетель не будет ли обманчивым призраком, в сущности делом рабским, не заключающим в себе ничего здравого и истинного? Не является ли истинным на самом деле очищение от всего такового? Не должно ли назвать и рассудительность, и справедливость, и мужество, и самое разумение некоторым очищением? Надобно полагать, что и учредители таинств были неплохими людьми, коль скоро давно уже намекнули нам, что тот, кто сойдет в преисподнюю непосвященным и несовершенным, будет лежать в тине, а очищенный и совершенный, пришедши туда, станет жить с богами.

Служители таинств говорят, что носителей Бахусовых жезлов много, да Бахусов мало. А эти, по-моему мнению, суть не кто иной, как истинные философы. От нихто и я, сколь мог, не отставал в своей жизни, но всячески старался присоединиться к ним. Было ли старание мое правильным и успешным – узнаем, пришедши туда, – узнаем, как мне кажется, скоро, если будет угодно богу. Вот мое оправдание, Симмий и Кебет, – прибавил Сократ. – Я справедливо не жалуюсь и не скорблю, оставляя вас и здешних господ, ибо надеюсь, что и там, не менее чем здесь, встречусь с добрыми господами и друзьями, хотя толпе в это и не верится. Прекрасно было бы, если бы мое оправдание убедило вас более, нежели афинских судей.

Против этих слов Сократа Кебет возразил:

– Обо всем прочем, Сократ, ты говоришь хорошо; но что касается души, то люди в этом отношении очень сомневаются: существует ли она где-нибудь по отрешении от тела или разрушается и уничтожается в тот самый день, в который человек умер, то есть, отрешившись от тела и вышедши из него, рассеивается, как воздух или пар, тотчас улетает, и уже нигде от нее ничего не осталось. Конечно, если бы она в самом деле сосредоточивалась в себе и избавилась от тех зол, о которых ты теперь рассуждал, то мы имели бы великую и прекрасную надежду, что слова твои, Сократ, истинны. Но для этого потребуется, может быть, немало убеждений и удостоверений, что душа умершего человека существует и что в ней сохраняются какая-то сила и разумение.

– Правда, Кебет, – сказал Сократ. – Так что же делать? Не хочешь ли, потолкуем, верна моя мысль или нет?

– Что касается до меня, – отвечал Кебет, – то я с удовольствием послушал бы, каково твое мнение на этот предмет.

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4