Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Сравнительные жизнеописания

Автор
Год написания книги
2011
<< 1 ... 23 24 25 26 27 28 >>
На страницу:
27 из 28
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Однако некто по имени Посидоний*, живший, по словам его, в то самое время и сочинивший историю Персея во многих книгах, говорит, что не от робости или под видом принесения жертвы удалился Персей, но за день до сражения лошадь ударила его в ногу копытом; что, несмотря на чувствуемую им боль и на увещание друзей своих, велел он подать себе обозную лошадь и без нагрудника пустился в середину сражавшихся. Стрелы сыпались на него с обеих сторон; железный дротик упал на него – и хотя не пробил его острием, но вкось пробежал по его боку и стремлением своего движения разорвал его платье и ударил его так сильно, что знак от того оставался долгое время. Вот как Посидоний старается оправдать Персея.

Римляне, при всех своих усилиях, не могли прорвать фалангу; Салий, предводитель пелигнов, схватив знамя своих подчиненных, бросил в средину неприятелей. Италийцы почитают постыдным и беззаконным покинуть свое знамя; и потому пелигны устремились к тому месту, куда знамя было брошено. Здесь происходили с обеих сторон чрезвычайные дела и страшная сеча. Одни силились отбить копья мечами, отразить щитами и, хватаясь руками за оный, отклонять их; другие, держа копья крепко обеими руками, поражали нападающих сквозь доспехи, ибо ни нагрудники, ни щиты их не выдерживали удара македонской сариссы. Македоняне повергали на землю тела пелигнов и марруцинов*, которые в исступлении, со зверской яростью бросались на их копья, стремились на очевидную смерть. Таким образом, пали первые ряды; стоявшие же за ними были отражены; они не предались бегству, но отступили к горе Олокр. Тогда Эмилий, по уверению Посидония, в горести разодрал свою одежду, ибо те воины были отражены, а другие римляне не смели приступить к фаланге, которая противостояла им всюду густым рядом длинных копий, как твердый вал, и казалась неприступной. Эмилий, заметив, что по причине неровности места и длины строя фаланга не сохраняла всюду плотного сомкнутия щитов, но местами расступалась и оставляла промежутки – как обыкновенно бывает в многочисленном войске при многоразличных движениях сражающихся, когда часть выдается вперед, часть вдается внутрь, – пришел туда поспешно, разделил войско на отряды и велел им врываться в эти промежутки и отверстия неприятельского ополчения, не нападать на одно место и одним стремлением, но производить многие отдельные по разным местам битвы. Как скоро Эмилий дал это приказание военачальникам, а они передали оное воинам, то римляне врываются в средину неприятельского ополчения, нападают с боков и с тылу – во все места невооруженные; фаланга разорвалась, и крепость ее, состоящая в действии совокупными силами, тотчас исчезла. В сражениях одного с одним и между малым числом воинов македоняне, ударяя короткими мечами о твердые и до ног покрытые щиты римлян и только легкими и малыми щитами с трудом защищаясь от мечей их, которые тяжестью своей и силой удара прорубали доспехи и доходили до тела, принуждены были уступить.

Здесь с обеих сторон происходила сильная сеча. Здесь и Марк, сын Катона и зять Эмилия, оказав величайшую храбрость, потерял свой меч. Как молодой человек, образованный с великим тщанием, почитающий себя обязанным дать великому отцу своему великие доказательства о своем мужестве, решился он лучше умереть, чем живой предать неприятелю в корысть свой меч. Пробежав ратное поле, рассказывал он попадающимся ему друзьям своим и знакомым случившееся с ним и просил их помощи. Они собрались в довольном числе, исполненные мужества, одним устремлением пробрались сквозь толпу, предводимые Марком, и ворвались в средину неприятелей. Прогнав их после жестокой битвы и великого кровопролития, заняли они пустое место, начали искать меч и наконец нашли его после многих усилий под грудой оружия и тел мертвых. Они обрадовались находке, воспели песнь победы и с большей уже яростью устремились на противящихся еще неприятелей. Наконец три тысячи отборных македонских воинов, оставаясь в рядах своих и сражаясь крепко, все до одного были изрублены; другие предались бегству и были убиваемы в большом числе – так, что поле и подножье горы были покрыты трупами мертвых, а воды реки Левк были смешаны с кровью еще на другой день, когда римляне через нее переправлялись. Говорят, что осталось на месте до двадцати пяти тысяч человек неприятелей; римлян пало, как говорит Посидоний, сто, а по свидетельству Назики, восемьдесят человек*.

Это великое сражение решено чрезвычайно скоро. Оно началось в девять часов и победа одержана до десяти*. Воины провели остаток дня в преследовании бегущих; гнали их на сто двадцать стадиев и уже в поздний вечер возвратились в стан. Служители встречали победителей с факелами, провожали с радостными восклицаниями к шатрам, которые были освещены и украшены венками из плюща и лавра. Между тем полководец один был погружен в глубокую печаль. Из двух детей его, бывших при нем в походе, нигде не видно было младшего, которого он более любил и который свойствами души далеко превосходил своих братьев. Он был от природы честолюбив, пылок и еще в самой нежной молодости*; и потому Эмилий думал, что он погиб, бросившись, по своей неопытности, в средину сражавшихся неприятелей. Все войско узнало о беспокойстве и горести полководца. Римляне оставили ужин, вскочили и с факелами побежали одни к шатру полководца, другие за вал и искали между первыми мертвыми сына его. Стан был погружен в безмолвное уныние; в поле раздавались крики призывающих Сципиона. Он был всеми уважаем, ибо более всех его сверстников обнаруживал с самого начала способности предводительствовать войсками и управлять делами республики. Было уже поздно и к отысканию его вся надежда была потеряна, как увидели его – возвращающегося из погони с двумя или тремя товарищами, покрытого кровью неприятелей. В жару радости был он увлечен победой слишком далеко, подобно бодрому псу за ловлей. Это тот самый Сципион, который впоследствии срыл Карфаген и Нумантию, далеко превзошел своей доблестью современных ему римлян и в республике имел великую силу. Так судьба, отложив до другого времени зависть свою* к подвигам Эмилия, позволила ему в то время наслаждаться в полной мере победой.

Между тем бегущий Персей из Пидны удалялся в Пеллу, сопровождаемый конницей, которая почти вся уцелела от битвы. Когда разбитая пехота догнала ее и укоряла в робости, называла воинов предателями, свергла с лошадей и ранила, то Персей, устрашенный беспокойством, поворотил свою лошадь с дороги, снял с себя порфиру, чтобы не быть отличаемым от других, сложил ее перед собой, а диадему нес в руке. Дабы ему было можно, продолжая свой путь, разговаривать со своими друзьями, сошел он с лошади и вел ее за собой. Из малого числа сопровождавших его – один притворился, что починяет свою обувь; другой – что поит свою лошадь; третий – что сам хочет пить. Таким образом мало-помалу они отставали от него и убегали, боясь не столько неприятелей, сколько строптивости Персея, который, будучи ожесточен несчастием, хотел обратить от себя на других вину своего поражения. Он вступил в Пеллу*. Эвкт и Эвлей, хранители его казны, встретили его; они несколько выговаривали ему за происшедшее; не вовремя делали смелые представления и подавали ему советы, чем возжгли гнев его до того, что он своею рукой умертвил их обоих, поразив ножом, после чего никто при нем не остался, кроме критянина Эвандра, этолийца Архедама и беотийца Неона. Из воинов одни критяне за ним последовали, не из особенной к нему привязанности, но будучи прельщены его деньгами, как пчелы медом. При нем было великое богатство. Он позволил критянам расхитить чаши и другие вещи золотые и серебряные, ценой в пятьдесят талантов. По прибытии своем в Амфиполь, а после того в Галепс*, когда страх несколько успокоился, снова впал он во врожденную старинную свою болезнь – мелочную скупость. Он жаловался своим приятелям, что по неведению передал критянам некоторые сосуды, принадлежавшие некогда Александру Великому. Он просил со слезами новых владельцев уступить их ему за деньги. Те, кто его достаточно хорошо знал, приметили, что хочет поступить с критянами по-критски*. Некоторые ему поверили, возвратили их – и потеряли; он им ничего не заплатил. Покорыстовавшись отнятыми у приятелей своих тридцатью талантами, которым определено было вскоре достаться неприятелю, отплыл он с ними на Самофракию и прибегнул в храм Диоскуров как проситель.

Македоняне, как известно по истории, были всегда верны и привержены царям своим. Но в то время как бы разрушилась поддерживавшая их подпора и все вместе упали, предали они себя Эмилию и в два дня сделали его властителем всей Македонии. Это оправдывает мнение тех, кто все деяния Эмилия приписывает некоему особенному благополучию. Происшедшее при жертвоприношении, без сомнения, должно быть почитаемо божественным знамением. Эмилий приносил в Амфиполе жертву; все было уже заклано; как вдруг молния ударила в жертвенник, опалила и освятила приношение. Распространившийся слух о победе превышает сами божественные явления и благоприятство счастья. В четвертый день после одержанной при Пидне над Персеем победы народ в Риме смотрел на конские ристания. Вдруг распространился слух в первой части театра, что Эмилий в большом сражении победил Персея и покоряет всю Македонию. Весть эта вскоре разлилась в народе, которого радость обнаружилась восклицаниями и рукоплесканиями, наполнявшими город весь день. Но поскольку источник слухов обнаружить не удалось и оказалось, что они переходят из уст в уста без всякого основания, то через некоторое время перестали уже говорить о том. По прошествии немногих дней, получив верные о том сведения, римляне дивились предшествовавшей им молве, которая при своей лживости была истинная.

Говорят, что известие о данном италийцами сражении при Сагре* получено было в Пелопоннесе в тот же самый день; равным образом известие о разбитии персидского флота при Микале получено в один день в Платеях. Когда римляне победили Тарквиниев, воевавших против них вместе с латинянами, то вскоре после того прибыли в Рим из войска два вестника, великие ростом и прекрасные собою. Думали, что это были Диоскуры; встретившийся с ними на площади перед источником, где они освежали своих лошадей, покрытых потом, услышав от них весть о победе, показывал о том удивление. Диоскуры со спокойной улыбкой коснулись руками его бороды, которая из черной превратилась вдруг в рыжую – и тем заставили верить их словам, а его называть Агенобарбом, то есть Меднобородым. Происшествия, бывшие и в наше время, делают достоверными эти повествования. Когда Антоний* восстал против Домициана, римляне со стороны Германии ожидали тяжкой войны и были в беспокойстве; вдруг, без всякой причины, народ стал говорить о победе, и в городе разнесся слух, что Антоний убит, что войско его разбито и ни малейшей части его не осталось*. Весть распространилась с такой скоростью и достоверностью, что многие из управляющих начали приносить жертвы. Когда же стали отыскивать того, кто первый принес это известие, то не нашли никого; один ссылался на другого и, наконец, весть пропала в многочисленном народе, подобно как бы в море необозримом. Из чего заключили, что она не имела ни малейшего основания; молва вскоре исчезла. Домициан уже с войсками выступил в поход и на дороге встретил вестников с письмами, возвещающими ему победу. Слух о ней распространился в Риме в тот самый день, в который происходило сражение расстоянием от Рима на двадцать тысяч стадиев. Нет никого из наших современников, кому бы не было известно это происшествие.

Гней Октавий, начальник флота Эмилия, пристал кораблями своими к Самофракии, но из уважения к богам он не тронул Персея в его убежище, а только препятствовал ему бежать. Несмотря на то что Персей тайно склонил некоего критянина по имени Ороанд принять его на свое судно вместе с его богатством, но Ороанд, взяв деньги, поступил с ним по-критски: велел ему прийти ночью в пристань при храме Деметры с детьми и нужными служителями, но с вечера пустился в море и отплыл. Персей находился в жалком положении. Ему должно было пролезть сквозь узкое окошко, с женою и детьми, которые до того не знали трудов и беспокойств. Сколь тяжкий испустил он вздох, когда некто сказал ему, между тем как он бродил на берегу моря, что видел вдали на открытом море плывущего Ороанда! Уже начинало рассветать; лишенный всякой надежды, хотел бежать обратно к стене; он был уже замечен римлянами, но не схвачен. Детей же своих вручил он сам Иону, который был некогда его любимцем, но тогда, сделавшись его предателем и изменником, был важнейшей причиной, побудившей сего несчастного человека – подобно зверю, у которого отнимают его щенят, – сдаться и вручить себя тем, кто имел уже во своей власти детей его.

Персей более всех имел доверие к Назике и призывал его, но Назики тут не было, и Персей, оплакивая свою судьбу и покорствуя необходимости, предал себя Октавию, и тогда-то обнаружил всему свету, что в нем гнездился еще другой порок, подлее самой скупости – любовь к жизни. Слабость эта лишила его того, что и самое счастье не может отнять у побежденных, – жалости и сострадания к себе других. Он просил быть представленным Эмилию*. Полководец, встав с своего места, в сопровождении своих друзей со слезами в глазах вышел навстречу к нему, как человек знаменитому, низверженному с высоты славы злобствующим против него роком. Но Персей, представляя из себя позорное зрелище, бросился пред ним на землю, обнял его колена, умолял его и произносил слова столь низкие, что Эмилий не вытерпел и не дослушал их, но, взглянув на него с унылым лицом, сказал ему: «Несчастный! На что оправдываешь величайшую вину рока, показывая поступками своими, что ты стоишь своего несчастия, что ты достоин теперешней, а не прежней твоей участи? Почто унижаешь мою победу, уменьшаешь славу моего подвига, обнаруживая себя столь малодушным и недостойным противоборником римлян? Твердость духа побежденного приобретает ему уважение самых врагов его; малодушие римлянами более всего презирается, хотя бы оно блаженствовало!»

Однако Эмилий поднял его, взял за руку и велел Туберону иметь о нем попечение. После того, собрав в шатер своих сынов, зятей и военачальников, в особенности младших, долгое время сидел в безмолвии, погруженный в задумчивость, чем привел всех в удивление. Наконец он начал рассуждать о счастье и о делах человеческих следующим образом: «Позволено ли человеку, существу слабому, гордиться настоящим благополучием и думать о себе много, покорив какой-либо народ, завоевав город или государство? Не должен ли он страшиться превратности счастья, которое, показывая завоевателю пример общей всем слабости, научает его ничего не почитать твердым и постоянным? В какое время может человек на что-либо твердо полагаться, если он тогда наиболее должен страшиться счастья, когда обладает другими? Если самую радость превращает в печаль мысль о непостоянном движении рока, ныне одному, завтра другому расточающего дары свои? Ужели вы, в один миг повергнув к ногам вашим наследие Александра, вознесшегося до высочайшей степени могущества, распространившего более всех владык державу свою; видя царей, незадолго пред тем огражденных многими мириадами пехоты и конницы, ныне из рук неприятелей своих приемлющих поденно пищу и питье, – ужели можете думать после того, что и наша держава останется непоколебимой, что мы можем положиться на постоянное и непрерывное продолжение счастья? Юноши! Укротите пустую надменность и горделивую радость, победою вам внушаемую! Смиритесь, страшитесь будущего, ожидая всегда того бедствия, которым завистливая судьба заменит каждому настоящее благополучие». После этих рассуждений Эмилий отпустил молодых людей, исправив, точно уздою, гордость их и высокомерие.

После того позволил он войску предаваться спокойствию, между тем как сам обратился к обозрению Греции, занимаясь делами, славными для себя и полезными для других. Объезжая области, он облегчал участь народов, восстановлял правление, дарил из царских хранилищ одним пшено, другим масло. Говорят, что найдено в запасе того и другого столько, что, скорее, недостало просящих и получающих, нежели истощалось его количество. В Дельфах увидел он большую четвероугольную колонну, из белых камней составленную, на которую хотели поставить золотой кумир Персея. Эмилий приказал поставить на нее свой, говоря, что побежденные должны уступать место победителям. В Олимпии, увидев кумир Зевса, сказал он те столь часто упоминаемые слова: «Фидий точно изобразил Гомерова Зевса!»*

Наконец из Рима прибыли десять посланных от сената чиновников*. Эмилий возвратил македонянам их область и города с позволением жить свободно и независимо, платя римлянам по сто талантов каждый год, хотя они платили царям своим вдвое против этого и более. Он устраивал многоразличные игры, приносил жертвы богам, учреждал пиры и угощения, пользуясь в изобилии царскими сокровищами. В порядке, в устройстве, в принятии каждого с надлежащей и пристойной честью он оказывал такое старание и такую точность, что греки удивлялись*, видя, что и самой забавы он не оставлял без особенного внимания; но, произведши величайшие дела, и в самых малых думал о приличии. Эмилий радовался тому, что среди многих и великолепных приготовлений сам он был для предстоящих важнейшим предметом наслаждения и удивления. Он говорил тем, кто удивлялся его вниманию к не важным делам, что одной и той же душе свойственно устраивать ополчение и учреждать пиршество так, чтобы одно было самое ужасное врагам, другое же самое приятное собеседникам.

Но всего более хвалили его щедрость и великодушие. Он не захотел видеть великого множества золота и серебра, собранного из царской казны, но предал все квесторам для внесения в общественную сокровищницу. Одни книги царские позволил он детям своим выбрать себе, по охоте их к учению. Раздавая награды воинам, отличившимся в сражении, он подарил зятю своему Элию Туберону серебряную чашу весом в пять литров. Это тот самый Туберон, который, как упомянуто выше, сам шестнадцатый жил со своими родными, которые все содержали себя малой своей землею. Подаренная ему чаша была первая серебряная вещь, которая вошла в дом Элиев, и то в честь и награду за храбрость. Прежде него ни мужья, ни жены их не имели у себя ничего золотого, ни серебряного.

Устроивши все дела лучшим образом*, он простился с греками и увещевал македонян не забывать дарованной им римлянами свободы, но сохранять ее благоустройством и согласием*. После того вступил он в Эпир, имея приказание от сената предать на расхищение тамошние города воинам, которые были с ним в походе против Персея. Эмилий, желая, чтобы нападение было исполнено всеми в одно время и неожиданно, чтобы никто не ожидал, призвал к себе по десяти первейших из каждого города граждан и велел им представить к назначенному дню все золото и серебро, находящееся в храмах и домах их. Он послал с ними некоторое число воинов с чиновником под тем предлогом, что ему надлежало требовать и принять золото. Как скоро настал назначенный день, воины в одно и то же время вместе устремились на расхищение и грабеж городов: в один час полтораста тысяч человек превращены в невольников, семьдесят городов было разграблено*. Из всеобщей гибели и разорения каждому воину досталось не более одиннадцати драхм*. Все ужаснулись, видя по окончании войны, что целый народ разделен и, так сказать, изрублен на мелкие части, дабы каждому воину досталась столь малая выгода.

Эмилий, совершив дело, противное чувствам своим, ибо от природы был кроток и добр, сошел в Орик*, откуда переправился в Италию с войском и вступил в Тибр на корабле царя Персея, имевшем шестнадцать рядов весел, украшенном великолепно оружиями и пурпуровыми коврами, отнятыми у побежденных. Празднующие римляне заранее наслаждались его триумфом, выступая навстречу кораблю, с медленностью приближающемуся. Но воины Эмилия взирали на Персеевы богатства жадными глазами и, не получив столько, сколько они надеялись, тайно за то сердились и были дурно расположены к Эмилию. Они обвиняли его явно в излишней против них строгости и самовластии и не оказывали большего усердия к доставлению ему триумфа.

Между тем Сервий Гальба, враг Эмилия, один из бывших под начальством его трибунов, приметя досаду воинов, осмелился сказать явно, что не должно дать Эмилию триумфа. Он посеял между воинами многие клеветы против их полководца, еще более воспалил их ярость и просил народных трибунов отсрочить дело до другого дня, ибо в тот день было мало времени к изложению обвинений – осталось только четыре часа. Трибуны позволили ему говорить, и Гальба начал длинную и различными ругательствами наполненную речь, которая продолжалась целый день. При наступлении ночи трибуны распустили народ, а воины, сделавшись смелее, прибежали к Гальбе и, согласившись между собою, на заре заняли Капитолий, где трибуны назначили собраться народу.

Поутру рано начали собирать голоса – первый триб не назначил триумфа Эмилию; между тем слух об этом дошел до прочего народа и до сената. Народ чрезвычайно печалился, что таким образом ругались над Эмилием, и издавал напрасные крики. Знаменитейшие сенаторы говорили, что сей поступок ужасен; ободряли друг друга к обузданию дерзости и своевольства, которое может дойти до всякого насильственного и беззаконного поступка, если никто не воспрепятствует воинам лишить Павла Эмилия победных почестей. Они растолкали народ и выразили желание, чтобы трибуны остановили подачу голосов, пока они не объявят народу того, чего хотят. Все остановились и умолкли. Тогда Марк Сервилий, муж, удостоившийся консульства, убивший в единоборстве до двадцати трех неприятелей, выступив в Собрание, сказал: «Теперь то познано совершенно, что Павел Эмилий – великий полководец, видя, что с войском столь непослушным и своевольным он совершил славные и великие дела. Для меня странно, римляне: вы столь много радовались триумфам, которыми почтили победы над иллирийцами и лигурами, а отказываете сами себе в удовольствии видеть македонского царя живого и всю славу Александра и Филиппа, в плен римским оружием влекомых. Не достойно ли удивления то, что, когда прежде распространился в городе неверный слух о победе, вы приносили богам жертвы, умоляли их в скором времени видеть глазами то, о чем вы тогда только слышали, а теперь, когда уже полководец предстал с верной победой, вы не воздаете богам подобающей им чести, вы сами себя лишаете веселья, как будто бы вы боялись смотреть на величие победы! Как будто бы щадили царя врага вашего! Однако похвальнее было бы отменить триумф из жалости к нему, нежели из зависти к полководцу. Но злоба получает через вас такую силу, что человек, не блистающий свежестью лица и воспитанный в неге, смеет говорить о военачальстве и триумфе пред вами, кто ранами своими приобрел опытность судить о достоинствах и недостатках полководцев». При этих словах раскрыл он свою одежду и показал народу невероятное множество ран на груди своей. Потом, повернувшись, обнажил части тела, которые благопристойность велит скрывать. «Ты смеешься, – сказал он Гальбе, обратившись к нему, – но я горжусь тем пред моими согражданами, ибо за них вот что я приобрел, денно и нощно сидя беспрестанно на коне! Но ты веди их к подаче голосов; я пойду позади всех и узнаю дурных и неблагодарных воинов, которые лучше хотят, чтобы в походах им льстили, нежели ими предводительствовали с надлежащим порядком».

Слова эти столь сильно подействовали на воинов и столько укротили их дерзость, что все трибы подали голоса свои в пользу Эмилия. Порядок торжественного шествия был следующий: во всех конских ристалищах, которые римляне называют цирками, на площади, во всех местах, по которым торжеству надлежало пройти, построены были места для зрителей. Граждане смотрели на торжество в лучших платьях. Все храмы были отверсты и украшены венками; во всех курился фимиам. Множество городских служителей и ликторов разгоняли тех, кто стекался в средину улицы беспорядочно, запрещали бегать взад и вперед, дабы улицы были чисты и свободны. Торжественное шествие разделено было на три дня. Целый первый день едва был достаточен к показанию народу взятых в добычу кумиров, изображений и колоссов, которые везены были на двухстах пятидесяти возах. На другой день везли самые прекрасные и богатые македонские доспехи, блистающие новошлифованным железом и медью. Оные сложены были с искусством и соразмерностью, хотя казалось, были завалены случайно, без всякого порядка. Шлемы лежали на щитах; нагрудники – на поножах; критские пельты, фракийские герры, колчаны были перемешаны с конскими уздами; обнаженные мечи и воткнутые копья, сквозь них выказывающиеся, – все это было расставлено в таком друг от друга расстоянии, что от движения возов стуча одни об другие, производило ужасный шум, так что на оружия побежденных нельзя было смотреть без страха. За возами с оружиями следовали три тысячи человек; они несли серебряные деньги в сосудах, число которых простиралось до семисот пятидесяти*; каждый из оных весил три таланта и был несом четырьмя человеками. Потом другие несли множество серебряных чаш, кубков, ковшов, рогов, служащих к питью. Все оные были прекрасно расположены для глаз и отличались величиной и массивностью чеканки.

На третий день поутру шествие открылось трубачами, которые играли на трубах песнь – не ту, которая употребляется в торжественных шествиях, но ту, которой римляне одушевляют к сражению воинов. За ними шли сто двадцать упитанных, с позлащенными рогами тельцов, украшенных венками и повязками. Их вели юноши, носящие прекрасно вышитые передники, и были готовы к приношению жертвы. За ними мальчики несли золотые и серебряные сосуды, к жертвоприношению служащие. После них несли с золотыми деньгами сосуды; каждый из них весил три таланта. Деньги были разделены в сосудах, как прежние; сосудов же всех было семьдесят семь. Следовали за ними те, кто нес священную чашу, стоившую десяти талантов золота; она была украшена драгоценными каменьями и посвящена Эмилием богам*; потом несомы были чаши, называемые антигонидами, селевкидами и фериклиями*, и весь столовый прибор Персея. Следовала Персеева колесница и оружия его, на которых была его диадема. В некотором расстоянии вели пленных детей царских, сопровождаемых множеством дядек, учителей и наставников, которые все в слезах простирали руки к зрителям и научали детей также просить и умолять их. Детей было трое; два мальчика и одна девица; по нежному возрасту своему они нимало не чувствовали великости своих бедствий и этим самым бесчувствием к перемене счастья еще более возбудили в зрителях жалость, так что едва не прошел мимо Персей без всякого со стороны их замечания. С таким-то участием и состраданием обратили римляне взоры на этих детей! Многие, смотря на них, проливали слезы; у всех удовольствие было смешано с горестью, пока дети шли мимо их.

За детьми и за окружавшими их следовал сам Персей, одетый в черной одежде, в македонской обуви. По великости бедствий своих, казалось, все приводило его в изумление; он был вне себя. Толпа друзей и приближенных его сопровождала с поникшими от горести главами; они беспрестанно смотрели на Персея, проливали слезы и как бы зрителям давали заметить, что они оплакивали его одного участь, а о себе нимало не заботились. До триумфа Персей послал просить Эмилия, чтобы освободили его от сего позора, но Эмилий, шутя, может быть, над его малодушием и привязанностью к жизни, сказал: «Это и прежде от него зависело и теперь от него зависит, если только он захочет». Эмилий намекал, что Персей мог освободиться от стыда – смертью. Но несчастный не имел столько твердости на то решиться; обманутый некоторой надеждой, он ослаб духом – и сделался сам частью похищенной у него добычи.

Вслед за ними несли четыреста золотых венцов, которые присланы были к Эмилию от разных городов с посольствами, как бы в награду за одержанную им победу. Потом, сидя на колеснице, великолепно украшенной, явился Эмилий сам – муж, который и без такой пышности мог обратить на себя взоры всех; он был облечен в пурпуровую одежду, вышитую золотом; правой рукой держал лавровую ветвь. Воины его все также держали лавровые ветви, следовали стройно и отрядами за колесницей полководца, воспевая то старинные песни, в которых обсмеивали его, то победные пеаны и похвалы подвигам Эмилия. Все взирали на него с удивлением и почтительностью; никто не чувствовал зависти к его счастью. Но есть, конечно, какое-либо злобное божество, которому досталось в удел умалять великое и необыкновенное благополучие и смешивать случаи человеческой жизни, дабы ни одного человека жизнь не была свободна и не помрачена от бедствий; но, по словам Гомера, дабы те лишь счастливыми почитались, которых счастье и несчастье в равной мере следует одно за другим*.

У Эмилия было четыре сына, из которых двое, Сципион и Фабий, как выше сказано, вступили усыновлением в другие дома; два сына, родившиеся от другой матери и еще малолетние, оставались у него. Один из них, которому было четырнадцать лет, умер пять дней перед триумфом Эмилия; другой, двенадцатилетний, последовал за братом во гроб через три дня после сего триумфа. Не было ни одного римлянина, который бы не был тронут столь горестным случаем; все ужаснулись жестокости судьбы, которая в сей дом, исполненный радости, празднества и жертвоприношений, не устыдилась ввести такую печаль и с песнями победы и триумфа смешать плач и рыдание.

Эмилий, рассуждая благоразумно, что мужество и твердость духа нужны человеку не против одних мечей и копий, но и против всех ударов судьбы, так рассудительно все устроил и так соединил между собою эти разные случаи, что дурное помрачено хорошим, а домашняя горесть исчезла в общественной радости. Он не унизил величия, не посрамил важности победы. Похоронив старшего сына, как сказано, тотчас учредил триумф; а когда после торжества умер и другой, то Эмилий, собрав на площади народ римский, говорил ему речь не так, как человек, имеющий нужду в утешении, но как утешающий граждан, которые печалились о случившемся с ним несчастии. Он сказал им, что никогда ничего человеческого не боялся; что из божественных сил счастье, как нечто переменчивое и непостоянное, для него всегда было страшно, особенно же в последней войне, когда оно, как попутный ветр, сопровождало его дела; и потому он ожидал беспрестанно какой-либо перемены или отлива счастья. «За один день, – продолжал он, – пересек я Ионийское море и из Брундизия прибыл в Керкиру. Через пять дней уже приносил я жертвы в Дельфах тамошнему богу; по прошествии еще пяти я принял в Македонии начальство над нашим войском; очистил его жертвами по обыкновению*, приступил немедленно к делу и по прошествии пятнадцати дней положил прекраснейший конец сей войне. Не доверяя счастью по причине великого успеха во всех предприятиях, когда уже не было никакой опасности со стороны неприятелей, я страшился переменчивости счастья при переправе через море с войском, одержавшим победу с таким благополучием, ведшим с собою корысти и плененных царей. Прибыв к вам благополучно и увидя город наполненным весельем, изъявлением радости и жертвоприношениями, я еще подозревал счастье, будучи уверен, что оно ничего великого не дарит людям без дурного умысла и без зависти. Душа моя, погруженная в уныние и взирающая на будущее с некоторым подозрением, не прежде освободилась от страха о республике как после приключившегося со мною столь великого домашнего несчастья – лишения лучших детей, которых одних я оставлял своими наследниками; я похоронил их одного после другого, и в столь священные дни! Теперь я вне опасности касательно того, что всего важнее; я уверен и надеюсь, что счастье пребудет с вами постоянно и не причинит никакого вреда. Оно довольно истощило всю злобу и зависть свою за столь великие подвиги на меня и на детей моих, оно представило победителя не менее самого побежденного примером слабости человечества – с той только разностью, что Персей и побежденный имеет детей, а Эмилий, одержавший победу, – своих лишился».

Вот какую речь, исполненную великодушия и высоких мыслей, произнес Эмилий перед народом с откровенностью и без притворства! Что касается до Персея, хотя Эмилий жалел о нем и усердно старался ему помочь, однако не мог для него ничего сделать*. Он облегчил только участь его тем, что из так называемого карцера, или темницы, был перенесен в место чистое, где поступали с ним с большею кротостью. Здесь был он стерегом неусыпно и наконец, как писатели большей частью уверяют, уморил себя голодом. Некоторые повествуют, что он умер следующим странным образом: стерегущие его воины имели некоторую причину на него жаловаться и сердиться, но не находя другого способа его беспокоить и мучить, вздумали не давать ему спать; как скоро замечали, что он смыкал свои глаза, то будили его и всеми способами старались держать его неусыпленным. Таким образом силы его истощались от бдения, и наконец он умер. Умерли также двое из его детей; третий из них, по имени Александр, был, говорят, искусен в токарной мелкой работе. Он выучился римскому языку, умел хорошо писать и служил писарем при правителях, будучи найден человеком, способным и искусным в сем деле.

Сверх этих подвигов Эмилия в Македонии приписывают ему другую важную пользу, принесенную им народу; в общественную казну было им внесено толикое число денег, что гражданам не было нужды платить никакого налога до времени Гирция и Пансы, которые были консулами около первой войны Антония с Цезарем. В Эмилии особенно также отлично то, что, хотя он был любим и чрезвычайно почитаем народом, был всегда приверженцем аристократии и ничего не сделал и не сказал к приобретению благосклонности народа, но при решении любого вопроса государственной важности неизменно присоединялся к самым знатным и могущественным. Впоследствии это дало Аппию повод бросить резкий упрек Сципиону Африканскому. Оба они в ту пору пользовались в Риме наибольшим влиянием, и оба притязали на должность цензора. Один имел на своей стороне аристократию и сенат (которым с давних времен хранил верность род Аппиев), а другой, хотя был велик и могуществен сам по себе, во всех обстоятельствах полагался на любовь и поддержку народа. Как-то раз Сципион явился на форум в сопровождении нескольких вольноотпущенников и людей темного происхождения, но горластых площадных крикунов, легко увлекающих за собой толпу и потому способных коварством и насилием достигнуть чего угодно. Увидев его, Аппий громко воскликнул: «Ах, Эмилий Павел, как не застонать тебе в подземном царстве, видя, что твоего сына ведут к цензуре глашатай Эмилий и Лициний Филоник!»

Сципион пользовался благосклонностью народа за то, что безмерно его возвеличивал; но и к Эмилию, несмотря на его приверженность аристократии, простой народ питал чувства не менее горячие, нежели к самому усердному искателю расположения толпы, готовому во всем ей угождать. Это явствует из того, что, кроме всех остальных почестей римляне удостоили его и цензуры – должности, которая считается самой высокой из всех и облекает огромной властью, между прочим властью вершить надзор за нравами граждан. Цензоры изгоняют из сената тех, кто ведет неподобающую жизнь, объявляют самого достойного первым в сенатском списке. Они имеют надзор за оценкой имущества и за податными списками. При Эмилии в них значилось триста тридцать семь тысяч четыреста пятьдесят два гражданина. Председателем сената сделал он Марка Эмилия Лепида, который в четвертый уже раз возведен был в сие достоинство. Из сената исключил трех, не самых прославившихся сенаторов. При осмотре всадников также не оказал себя слишком строгим ни он, ни товарищ его, Марций Филипп.

Учредивши таким образом важнейшие и величайшие дела, впал он в болезнь, которая сперва была сомнительна, но со временем оказалась неопасной; однако была она трудна и неизлечима. По совету врачей отправился он в италийский город Элею, где жил долгое время в приморском и весьма спокойном поместье. Но римляне тосковали по нему; много раз на позорищах и в торжествах криком своим изъявляли желание его видеть. Наконец, по случаю некоего необходимого священнодействия, возвратился он в Рим, чувствуя себя довольно здоровым. Он принес жертву вместе с другими священнослужителями, к великой радости обступившего его народа. На другой день принес он опять жертву богам в благодарность за свое выздоровление. По совершении оной, возвратившись домой, прилег отдохнуть и, прежде нежели почувствовать в себе какую-либо перемену, впал в беспамятство и помешался в уме. На третий день после того умер, обладая всем тем, что почитается нужным к совершенному блаженству человека.

Вынос тела был самый торжественный, великолепный и приличный добродетелям сего мужа. Это великолепие не состояло ни в золоте, ни в слоновой кости, ни в дорогих и пышных приготовлениях, то было почтение, любовь и усердие, оказываемые ему не одними только гражданами, но и самыми врагами. Все по случаю тогда бывшие в Риме иберийцы, лигуры и македоняне собрались; молодые и сильные из них подняли и понесли одр его; старейшие за ними следовали, называя Эмилия благодетелем и спасителем отечеств их*. Не только во время победы своей вел он себя кротко и человеколюбиво, но во все продолжение своей жизни всегда оказывал благодеяния и покровительствовал им, как друзьям и родственникам.

Все имение его, говорят, не превышало трехсот семидесяти тысяч драхм. Наследниками своими оставил он двух сыновей своих, но Сципион, младший из них, уступил брату своему свою долю, вступив в гораздо богатейший дом Сципиона Африканского.

Такова жизнь Павла Эмилия.

Сравнение Тимолеонта с Павлом Эмилием

Изложив истории сих мужей, мы не находим в сравнении одного с другим ни многих разностей, ни большого несходства. Оба они вели войны с знаменитыми противниками. Один – с македонянами, другой – с карфагенянами. Славны были одержанные ими победы; Эмилий завладел Македонией; им пресечена Антигонова династия в лице седьмого царя. Тимолеонт уничтожил в Сицилии все тираннии и освободил ее от рабства. Может быть, в пользу Эмилия скажет кто-либо, что он поразил Персея, бывшего в силе своей и одержавшего над римлянами победу; Тимолеонт, напротив того, напал на Дионисия уже совсем обессиленного и лишенного всякой надежды. Однако к славе Тимолеонта служит то, что многих тираннов и великие карфагенские силы одолел он с самым незначащим числом войска, с наемниками, ратниками, не знавшими порядка, привыкшими служить по своей воле; а Эмилий, напротив того, вел войну с опытными в брани и наученными повиновению воинами. В равных действиях, произведенных с неравными силами, честь принадлежит одному полководцу.

Оба они в поступках своих были бескорыстны и справедливы. Эмилий имел с самого начала сии добродетели, будучи образован законами и нравами своего отечества. Тимолеонт же сам явил эти добродетели. Доказательством этому служит то, что римляне все без исключения в то время исполняли свои обязанности, были покорны отечественным обычаям, уважали законы и самых сограждан своих. Но нет ни одного из греческих полководцев, которой бы не испортился, коснувшись в то время Сицилии, если исключить одного Диона. Однако и его многие подозревали в том, будто бы он желал единоначалия и мечтал об учреждении царского правления, подобного лакедемонскому. Тимей пишет, что сиракузяне отослали с бесславием и поношением Гилиппа, открывши в нем великую жадность и ненасытность к богатству. Беззаконные и вероломные поступки спартанца Фарака и афинянина Каллиппа, покушавшихся завладеть Сицилией, описаны многими. Но надобно знать, какого они были состояния и сколько имели пособий, приступивши к сему отважному делу. Один из них служил Дионисию, изгнанному уже из Сиракуз; другой, Каллипп, был один из начальников Дионовых наемных войск. Тимолеонт, будучи послан полномочным полководцем к требовавшим и просившим его сиракузянам и долженствуя не просить войск, а принять начальство над теми, которые они давали ему добровольно, положил конец своему военачальству и великой власти по низложении беззаконных владетелей.

В Эмилии удивления достойно то, что, ниспровергнув столь великое царство, не умножил своего имущества ни одной драхмой. Он не видал, не прикоснулся денег, хотя много их дарил другим; не говорю, чтобы Тимолеонт заслуживал порицание за то, что принял прекрасный дом и дачу: получить все это после таких услуг не есть постыдно, но ничего не получить – славнее. В последнем есть некоторая роскошь и совершенство добродетели, которая показывает, что не имеет нужды в том, что могла бы себе присвоить справедливым образом.

Как то тело, которое может переносить или один жар, или один холод, не столь крепко, как то, которое может переносить все возможные перемены, так и душа та совершенно тверда и сильна, которую счастье не ослабевает и не надмевает, а несчастья не унижают. В этом отношении Эмилий кажется совершеннее Тимолеонта, ибо, когда жестокая судьба лишением детей поразила чувствительно его сердце, он не показал себя ни более великим, ни менее почтенным и твердым, как и в самом благополучии. Тимолеонт, напротив того, поступив против брата с твердостью, не мог, однако ж, рассудком противиться чувствам своим; раскаяние и горесть до того унизили дух его, что в продолжение двадцати лет не мог он видеть Народного собрания. Должно избегать и стеречься того, что бесчестно, но страшиться всякого бесславия свойственно душе кроткой и простосердечной, но не имеющей в себе величия.

Пелопид и Марцелл

Пелопид

Катон Старший сказал тем, кто хвалил человека, безрассудно смелого и дерзкого в военных действиях: «Ценить высоко мужество и нимало не ценить жизни – две вещи, между собою разные». Замечание его весьма справедливо. В войске Антигона был воин слабого и испорченного здоровья, который в битвах сражался с отчаянной храбростью. Царь спросил его о причине бледности лица его, и воин объявил ему, что он страдает некой тайной болезнью. Антигон приказал врачам употребить все старание, чтобы его исцелить, если только возможно. Храбрый воин скоро выздоровел, но с тех пор уже не пренебрегал опасностью и не был стремителен в битвах. Антигон удивился этой перемене и выговаривал за то воину, который не стал скрывать причины. «Государь! – сказал он ему. – Ты сделал меня робким, ибо ты освободил меня от тех зол, которые заставляли меня пренебрегать жизнью». На то же самое намекал и некий сибарит*, который говорил о спартанцах, что нимало не важно, если они в сражениях умирают охотно, желая избавиться от столь трудной и суровой жизни. Неудивительно, если истлевшие от неги и роскоши сибариты думают, что те ненавидят жизнь, которые по любви к славе и к долгу не боятся смерти; что касается до лакедемонян, то доблесть делала их способными и жить и умирать с удовольствием, как доказывает следующая надгробная надпись:

Ни жизнь, ни смерть прекрасной не считали:
Но жить и умирать со славою желали.

Бежать от смерти – недостойно порицания, когда кто желает жить не бесчестно; искать ее не славно, если сие происходит от презрения к жизни. По этой причине Гомер выводит на поле брани самых воинственных и храбрых своих героев всегда хорошо вооруженными. Греческие законодатели определили наказание тому, кто в сражении потеряет щит, а не меч или копье, желая тем указать, что надлежит каждому, особенно же правителю государства или полководцу, думать прежде о том, чтобы самому не пострадать, нежели причинить вред неприятелю.

Если справедливо рассуждал Ификрат, уподобляя легкую пехоту рукам, конницу – ногам, тяжелую пехоту – груди, а полководца – голове, то полководец, действуя безрассудно и дерзко, не только не щадит себя самого, но и тех, кого спасение от него зависит, – и наоборот. По этой причине Калликратид*, хоть и великий полководец, дал неблагоразумный ответ прорицателю, который советовал ему беречься, ибо жертвы предзнаменовали ему смерть. «Благополучие Спарты, – сказал он, – не в одном человеке состоит». Конечно, Калликратид был «одним человеком», сражаясь на море или на твердой земле, но военачальствуя, он соединял в одном себе силу всех. Тот не «один», вместе с кем множество людей погибает. Мнение старого Антигона справедливее. Когда он хотел дать при Андросе* сражение и некто заметил, что у неприятеля гораздо больше кораблей, то Антигон сказал ему: «А меня одного за много ли кораблей считаешь?» Он тем достойно возвысил важность военачальства, когда оно сопряжено с опытностью и мужеством. Первый долг военачальства – спасать того, кто все прочее спасает. Когда Харет показывал афинянам рубцы ран на теле своем и щит, проколотый копьем, то Тимофей* сказал: «Что до меня касается, мне было стыдно, когда при осаде Самоса стрела упала близ меня; мне показалось, что я веду себя как молодой и безрассудный человек, а не так, как полководец и предводитель многочисленной силы». Конечно, в таком случае, когда опасность полководца может дать великий перевес всему делу, надлежит и рукой, и всем телом действовать и жертвовать собою, не уважая тех, кто говорит, что хорошему полководцу должно умереть от старости или, по крайней мере, в старости. Но там, где выгода, происходящая от успеха в предприятии, маловажна, а все может погибнуть от неудачи, никто не требует от полководца подвигов простого воина, совершаемых с опасностью для жизни его.

Вот что почел я нужным наперед заметить, приступая к жизнеописаниям Пелопида и Марцелла – великих мужей, которые погибли по своей дерзости. Они были храбры и мужественны в боях; оба прославили свои отечества знаменитейшими подвигами и одержали верх над сильнейшими противоборниками. Марцелл победил первый, говорят, непобедимого дотоле Ганнибала; Пелопид разбил в сражении лакедемонян тогда, когда они обладали морем и сушей. Но не щадя себя, погубили они жизнь свою безрассудно в то время, когда граждане их имели величайшую нужду, чтобы они были живы и начальствовали. По причине этого сходства между ними я противополагаю их одного другому.

Пелопид, сын Гиппокла, был, подобно Эпаминонду, знаменитого рода среди фиванцев. Воспитанный в богатстве и обладая еще в молодости великим имуществом, он принял за правило оказывать помощь людям достойным, терпящим нужду; он хотел быть действительно господином, а не рабом своего богатства. В самом деле, как говорит Аристотель, одни не употребляют богатства от скупости; другие употребляют его во зло, по расточительности своей; одни суть всегда рабы удовольствий, другие – забот своих. Приятели Пелопида с признательностью пользовались его щедростью и человеколюбием; одного Эпаминонда не мог он принудить быть участником в богатстве его; за то он сам участвовал в бедности своего друга, подражая скромности его в одеянии, простоте в пище, постоянству в трудах, откровенности и праводушию в управлении, будучи подобен Капанею* Еврипида, который:

Богатством обладал, но им он не гордился.

Пелопид стыдился издерживать на себя более самого бедного фиванца. Эпаминонд, которому бедность была, так сказать, привычна и наследственна, облегчал ее и делал сноснее философскими рассуждениями. С самого начала он вел жизнь простую и единообразную. Пелопид избрал жену из знаменитого рода и прижил с нею много детей, но мало заботился об умножении своего богатства и, посвящая свое время единственно делам общественным, он уменьшил свое имение. Когда его приятели представляли ему, что он пренебрегает самой нужной вещью – богатством, то он отвечал: «Правда, самой нужной, но разве что вон для того Никодема», – показав им одного слепого и хромого.

Они были равно способны ко всем добродетелям, но Пелопид любил более телесные упражнения, а Эпаминонд – умственные. Свободное время один провождал в палестрах и на охоте; другой – в беседе с мудрыми и в учении. Хотя многие знаменитые дела, произведенные ими, служили к славе их обоих, однако здравомыслящие люди ничему в них столько не удивлялись, сколько неизменяемой одного к другому дружбе и взаимной благосклонности, которую постоянно сохранили с начала до самого конца в продолжении многих походов, долговременного предводительства войсками и управления республики. Если рассмотрим, какими раздорами, завистью и ревностью сопровождаемо было управление Аристида и Фемистокла, Кимона и Перикла, Никия и Алкивиада и потом обратим внимание на взаимное уважение и дружбу Пелопида с Эпаминондом, то мы, конечно, этих двоих справедливее назовем истинными соправителями и соначальниками, а не тех, кто больше старался низложить друг друга, нежели победить общего неприятеля. Истинная тому причина – добродетель их. Они делами своими не искали ни богатства, ни славы, к которым прививается злобная и сварливая зависть. С самого начала воспламенились они божественной любовью видеть свое отечество возведенным посредством их на верх величия и славы, и в этом отношении каждый из них успехи другого почитал своими.

Но, по мнению многих писателей, тесная дружба их началась со времени сражения при Мантинее*, когда фиванцы послали войско на помощь лакедемонянам, бывшим тогда их союзниками. Пелопид и Эпаминонд стояли близко один от другого в тяжелой пехоте и сражались с аркадянами. Когда лакедемонское крыло, в котором они находились, было разбито и обращено в бегство, то они, сомкнувшись щитами, твердо выдерживали нападение неприятелей. Пелопид получил семь ран и упал на груду мертвых тел, вместе лежащих, – неприятелей и своих. Хотя Эпаминонд не надеялся, чтобы Пелопид был жив, однако стоял за тело его и оружие и с великой для себя опасностью один сражался со многими, решившись лучше умереть, нежели оставить лежащего Пелопида. Уже он сам находился в дурном состоянии, получив раны копьем в грудь и мечом в руку, когда с другого крыла поспешил на помощь к ним спартанский царь Агесиполид* и вопреки всем ожиданиям спас их.

После сражения спартанцы показывали себя внешне друзьями и союзниками фиванцев*, на самом же деле взирали с завистью на дух их и умножающуюся силу республики. Всего более была им неприятна сторона Исмения и Андроклида, к которой пристал и Пелопид по причине приверженности ее к свободе и народоправлению. Но Архий, Леонтид и Филипп, граждане богатые, склонные к малоначалию, исполненные неумеренного честолюбия, убедили спартанца Фебида, который с войском проходил через Беотию, неожиданно занять Кадмею*, изгнать их противников, предать правление немногим гражданам и подчинить оное лакедемонянам. Фебид согласился, приступил к делу во время празднования Фесмофорий*, когда фиванцы нимало того не ожидали, и завладел крепостью. Исмений был пойман, увезен в Лакедемон и после некоторого времени умертвлен. Пелопид, Ференик и Андроклид со многими другими убежали и были объявлены изгнанниками. Эпаминонд один остался в городе; им пренебрегали, как недеятельным, по причине склонности его к учению, и как бессильным, по причине его бедности.

Лакедемоняне лишили, правда, начальства Фебида за его вероломный поступок, наложили на него сто тысяч драхм пени, но между тем продолжали занимать Кадмею. Вся Греция удивлялась странному поступку лакедемонян*: виновника злодеяния наказывали, а злодеяние одобряли. Фиванцы, лишенные древнего своего правления и порабощенные Архием и Леонтидом, не смели надеяться уже освободиться от тираннства, которое было поддерживаемо спартанским владычеством и не могло быть уничтожено, пока спартанцы господствуют на море и на твердой земле. При всем том Леонтид, узнав, что фиванские изгнанники находились в Афинах, что были приятны народу и уважаемы лучшими гражданами, тайно злоумышлял против них. Он подослал неизвестных людей, которые умертвили Андроклида изменою, но не имел успех против других. Между тем афиняне получили письма из Лакедемона с приказанием не принимать к себе изгнанников и не подкреплять их, но выслать от себя, ибо союзниками они объявлены общими врагами Греции. Но афиняне по свойственному и врожденному им человеколюбию не сделали изгнанникам никакого зла; напротив того, они желали оказать свою благодарность фиванцам, которые сделались прежде того виновниками восстановления народной власти, и утвердили следующее постановление: «Если кто из афинян провезет через Беотию оружие против афинских тираннов, то никто из фиванцев не показывает, что видит и слышит это».

Пелопид был из числа младших изгнанников, но старался ободрять каждого из них в особенности и всех их вообще; он представлял, что им постыдно и непозволительно терпеть, чтобы отечество было порабощено и охраняемо чуждыми воинами, между тем как они, довольствуясь тем, что сами спаслись и живут спокойно, находятся в зависимости от афинских народных постановлений и льстят тем, кто красноречием своим может управлять народом; что им должно дерзнуть на все опасности для освобождения того, что всего в жизни дороже; что, приняв в пример смелость и доблесть Фрасибула, который некогда, выйдя из Фив, низложил афинских тираннов, надлежало им равным образом устремиться из Афин и освободить Фивы. В конце концов доводы Пелопида убедили их. Они послали тайно в Фивы людей для извещения о своем намерении оставшихся в городе приятелей своих, которыми было одобрено. Знаменитейший из них, по имени Харон, обещал дать им дом свой; а Филлиду удалось сделаться писцом при полемархах* Архии и Филиппе. Эпаминонд еще прежде старался одушевлять мужеством молодых людей. В палестрах заставлял он их хвататься и бороться с лакедемонянами. Видя, что молодые фиванцы одолевали их и потом гордились победой, он упрекал их, говоря, что им надлежало бы стыдиться того, что из робости покорствуют тем, кого они столь много превосходят телесной крепостью.
<< 1 ... 23 24 25 26 27 28 >>
На страницу:
27 из 28