8 декабря.
Сегодня было довольно бурное заседание городского совета. Об этом едва ли стоило бы упоминать, ибо это не последнее и не первое бурное заседание. Но я уже описал в дневнике мои отношения с проповедником Иордансом и бароном ван Гульстом – слишком много чести для них, – и теперь приходится продолжать свой рассказ о них. На меня был сделан форменный донос по поводу отца Вермюйдена, но я не придал ему никакого значения.
И вот на сегодняшнем заседании поднялся господин ван Гутен и важно спросил меня, что я намереваюсь предпринять в этом деле. Я ответил. Он стал возражать, подчеркивая явное нарушение постановления совета и опасность, если это дело останется безнаказанным. После него стали говорить другие, приводя те самые доказательства, которыми меня пытался поразить Иордане на вечере у Терборг. Сам проповедник и барон ван Гульст не открывали рта все заседание. В конце концов совет приговорил отца Вермюйдена к изгнанию.
Я не мешал им говорить и произнести приговор. Но когда они кончили, я встал и спокойно сказал:
– В силу предоставленных мне полномочий я по государственным соображениям отменяю этот приговор и объявляю его не имеющим юридической силы.
Они были так поражены, что некоторое время молчали. Несомненно, многие истолковали мое молчание как проявление слабости, и теперь мое хладнокровие и твердость явились для них совершенной неожиданностью.
Я хотел посмотреть, кто из них мои друзья и как далеко решатся пойти остальные.
Наконец медленно поднялся с кресла бургомистр – он как будто был испуган – и сказал:
– Вы сослались на государственные соображения. Позвольте узнать, какие именно.
– Я уже говорил вам о них, – отвечал я. – Я не возьму на себя инициативу религиозных гонений в Гуде. Мы только что стряхнули с себя иго одной веры и господство попов. И не следует теперь подставлять шею под другое. Исправляйте ошибки прошлого вашей мудростью, покоряйте его нетерпимость вашей гуманностью. Вы можете сокрушить заблуждение, впадая в другое, можете искоренить грех, совершая другой, но только на короткое время. Когда первый удар минует, это заблуждение восстанет опять и будет в десять раз сильнее прежнего и, в свою очередь, сокрушит вас. Если это вас не удовлетворяет, – прибавил я после некоторой паузы, – вы можете жаловаться на меня принцу и, наконец, генеральным штатам.
На это у них не было особой охоты. Они знали, что принц любит меня и, что еще важнее, разделяет мои взгляды. А генеральные штаты далеко, и их нельзя созывать по прихоти двух-трех десятков городских советников. Хотя моя власть теперь не та, что была при короле Филиппе, однако и ныне я могу дать ее почувствовать так, что многим это будет не по душе. Вот почему заседание кончилось гораздо спокойнее, чем началось.
12 декабря.
Остается еще вопрос об имуществе моей жены. Мне не хотелось до сих пор предпринимать какие-либо хлопоты по этому делу: слишком много горя причинили эти деньги. Я свыкся с мыслью о них, как человек свыкается с мыслью о снеге зимой. Если ему холодно, то что же делать – зима, нужно закутаться поплотнее в свой плащ и идти дальше. Так и я закутался в свою твердость и удрученность и шел дальше. Теперь все переменилось. Осталось только чувство сожаления и глубокой жалости к женщине, которую я любил, которая в течение двух коротких месяцев была моей женой, но душа которой была так чужда моей. Хотя она уже умерла, но проклятое золото еще остается здесь, безнравственное, как сам дух злобы. Что-нибудь надо же с ним сделать.
Я обдумал это дело. Старика ван дер Веерена нет в живых, и его единственной наследницей является его дочь.
Пока не было достоверных сведений о ее смерти, я считался ее опекуном и вел все счета самым тщательным образом, не пользуясь из ее состояния ни одной копейкой. Хотя состояние ван дер Веерена теперь было далеко не то, что прежде, вследствие конфискации его домов и товаров в Антверпене, все-таки оно было довольно значительно. Кроме того, за последние два года на него наросли проценты. Так как моя жена умерла без завещания, то законным наследником был я. Следовательно, все должно было бы перейти ко мне, если б не было брачного договора, по которому уничтожались если не юридически, то нравственно все притязания с моей стороны. Кроме того, она умерла раньше своего отца, что еще более осложняло положение.
Никакой суд в Голландии не стал бы оспаривать моих прав, но я не хотел извлекать выгоды из своего положения.
Бог видит, что во мне не осталось никаких других чувств к покойной жене, но я слишком горд, чтобы отступаться от своего слова без ее о том просьбы. А она меня не просила. Конечно, она забыла об этом. Я наведу справки, нет ли у нее ближайших родственников, и, если это будут люди порядочные и достойные, пойду к ним. В противном случае я приму наследство сам и передам его принцу.
14 декабря.
Сегодня утром мне доложили, что умирает один из моих гвардейцев, последовавших за мной из Гертруденберга. Я опять начал записывать в эту книгу все, что касается меня близко, и, конечно, люди, примкнувшие ко мне в тот час, заслуживают того, чтобы упомянуть о них на этих страницах.
Я пошел к умирающему с намерением спросить его, не могу ли исполнить какое-нибудь его желание: его смертный час подошел как-то внезапно. Мне кажется, что в тяжкие минуты его охватило раскаяние, как это часто бывает с людьми самыми беззаботными, ибо около его постели сидел отец Вермюйден. Он поднялся, чтобы поздороваться со мной, умирающий был уже без сознания. Более трех четвертей его товарищей уже отправились на тот свет, ибо на моей службе человеческой жизнью не дорожили.
Отец Вермюйден сделал мне глубокий поклон:
– Я рад, что мне представился случай поблагодарить ваше превосходительство. Я слышал, что вы говорили в совете в мою защиту и что вы воспротивились всякому преследованию меня. Вы воспользовались своей властью ради Господа Бога, и Он воздаст вам за это. Я хотел было явиться к вам для выражения своей благодарности, но побоялся, что это, быть может, будет вам неприятно.
– Вы правы, достопочтенный отец. Это было бы неловко. Да и за что благодарить меня? Я сделал только то, что считал справедливым.
– Нет, вы сделали большое дело. Вы спасли последнего проповедника истинной веры в Гуде и не дали Божьей вере заглохнуть в этих стенах. Неужели не настанет время, когда она опять воссияет здесь, как сияла целую тысячу лет? Скажите, есть ли у вас какая-нибудь надежда на это? Я сумею сохранить тайну. Но я уже стар, и мне хотелось бы услышать радостную весть прежде, чем я умру. Скажите, не близится ли время? – с любопытством спросил он, сверкая глазами.
Увы! И тут мне суждено быть непонятым!
– Нет, достопочтенный отец, – отвечал я. – Пока я управляю в Гуде, не придет это время. Вы не должны принимать меня за кого-то другого. От старой веры я отрекся окончательно.
Огонек в глазах отца Вермюйдена вдруг погас, лицо его вытянулось.
– Я думал… – пробормотал он.
– Да, я вижу это, – продолжал я. – Вы думали, что я остался католиком в душе и ожидаю только благоприятного случая восстановить старую церковь. Нет, достопочтенный отец. Но разве я не могу взять под свою защиту католического священника, вовсе не разделяя его убеждений. Разве не может человек быть праведным, невзирая на то, католик он или кальвинист?
Он посмотрел на меня с изумлением.
– Скажите мне, – продолжал я, – неужели вы искренне желаете возвращения опять инквизиции? Я слышал, что вы не отправили на костер ни одного человека, хотя число ваших прихожан день ото дня становилось меньше. Это как будто указывает на то, что и вы сами чувствовали весь ужас этой инквизиции, хотя она и была создана для защиты вашей же веры. И так как вы были милосердны в те дни, милосердие оказано теперь и вам.
– Я понимаю и искренне благодарю вас за это. Иначе я был бы теперь в самом несчастном положении. Хотя я и готов претерпеть все за дело Господне, но я радуюсь, что остался цел. Я состарился здесь и люблю каждую улицу, каждого члена моей паствы, из которых многих я знаю с детства, и для них это было бы так же тяжело, как и для меня самого. Бог свидетель, – продолжал он, помолчав, – что я старался потушить костры и уничтожить пытки. Тут ответственность падает на Рим.
Внезапно его пыл пропал и, как бы испугавшись собственной смелости, он продолжал тихим голосом:
– Но кто я, чтобы осуждать? Разве не повелел апостол Павел предавать грешников сатане на разрушение плоти их для того, чтобы спасена была душа их в день Страшного суда? Разве сам Христос не осудил бесплодную смоковницу? Истинная вера может быть только одна.
– Вы уверены в этом? – спросил я. – Не обладает ли истинной верой всякий, кто стремится возвыситься к Господу? Не все ли равно, причащается ли он одного хлеба, или хочет прикоснуться к чаше с кровью? Неужели вы думаете, что великие деятели церкви – папы и кардиналы – придавали этому значение? Нет, они хлопотали о своей власти, боялись потерять ее вместе с привилегией приобщать крови Христовой только помазанных. Ведь слова Христа совершенно просты: «Люби Господа выше всего, а ближнего как самого себя. В этом весь закон и пророки». И что бы апостол Павел не писал к коринфянам, он все-таки не Христос. Христос сказал смоковнице: «Ты ввержена будешь в огонь». Но ведь он говорил притчей, и неужели вы думаете, что в его словах был такой узкий, буквальный смысл? Разве Он не сказал также: «Не судите, да не судимы будете, милости хочу, а не жертвы». Какое из этих изречений более соответствует духу, пронизывающему Евангелие?
Отец Вермюйден слушал меня с глубоким вниманием.
– А как же быть с нашим обетом послушания церкви? – спросил он, видимо, забыв, что говорит с еретиком.
– Выше послушания церкви стоит послушание Господу Духу, в нас живущему и говорящему, если мы будем к нему прислушиваться. Не папа и не Кальвин, а Он – наместник Божий на земле.
Отец Вермюйден вздрогнул:
– Вы выразили словами то, о чем я иногда думал в минуту неосторожности и в чем я едва смел сознаваться самому себе. Все то, что вы сказали, мне представляется, к изумлению моему, правильным. Из вашего превосходительства вышел бы отличный проповедник.
– Нет, достопочтенный отец, я слишком слаб и страстен для этого. Но вы, носящий священническое одеяние с честью, как показывает вся ваша жизнь, вы не должны бояться таких мыслей, ибо Господь Бог не инквизитор.
Идя домой, я смеялся про себя при мысли, что мне следовало бы быть проповедником – мне, неверующему! Я не хотел смущать добрейшего отца Вермюйдена, но ведь какие бы слова ни читались в Священном писании – они только слуги мысли. Вся суть в мысли, но, к сожалению, немногие понимают это.
20 декабря.
В совете опять поднялась борьба против меня.
Отец Вермюйден, возвращаясь однажды домой, повстречался с одной из своих прихожанок, маленькой девочкой, которая подошла к нему и поцеловала ему руку. Я не люблю этого обычая, но случай сам по себе совершенно невинный. Нет ничего преступного и вредного в том, что ребенок поцеловал руку человека, которого он уважает – будь то священник или светский человек. Но два человека, стоявшие поодаль и бывшие очевидцами этой сцены, думали, очевидно, иначе. Они подошли к отцу Вермюйдену и обругали его, причем один из них даже вытащил свой нож. Не знаю, что могло бы произойти, может быть, один из этих негодяев был нанят для того, чтобы убить священника. Но как раз в это время проходило несколько солдат моей гвардии. Зная более или менее мой образ мыслей в подобных делах, они без церемоний схватили этого человека за ворот и оттащили его. Его схватили в ту, самую минуту, когда он поднял нож, чтобы поразить отца Вермюйдена. Он оказался известным буяном. На следующий день все жители Гуды, кому это было интересно, могли видеть, как он качался на виселице.
Я сказал, что я не допущу религиозных преследований в Гуде, и я знал, что делал. На следующий день на хмурых физиономиях моих недоброхотов при встрече со мной появлялась самая предупредительная улыбка.
1 января 1576 года.
Наступил Новый год. Я не привык предаваться в этот день молитвам. Но если бы я стал молиться, то просил бы Бога дать счастье той, которая до сих пор знала одно горе, хотя и заслуживает лучшей доли. Для себя я молю только об одном – о мире.
Сегодня был хлопотный день. Я принял с визитом всех больших и малых сановников Гуды, явившихся пожелать мне, более или менее искренно, долгой жизни. Хотя в душе и не все этого желали, но чувства каждого человека есть его личное достояние, и я радушно принимал добрых граждан города Гуды.
Вся эта комедия отняла у меня почти весь день. Покончив с частными поздравителями, я должен был посетить еще нескольких лиц, явившихся ко мне с официальным визитом – вроде бургомистра ван Сильта, явившегося не только от себя, но и от имени города. Нужно сказать, что он наиболее порядочный человек из всей этой стаи, хотя мы и недолюбливаем друг друга.