Соня не могла произнести ни слова, она, не отрываясь, глядела на крашеного. Даже сквозь пелену мокрого снега было видно, какая странная у него мимика, как быстро и без всякого соответствия с произносимым текстом меняется выражение маленького сморщенного лица. Ходуном ходят кустистые седые брови, губы пучатся трубочкой, чмокают, растягиваются в лягушачьей сжатой улыбке, и весь он непрерывно движется, подергивается, словно на шарнирах.
– Да что вы бабу слушаете, товарищ милиционер? У них все заранее сговорено! Они ж нас ненавидят, суки хитрые, что молодые, что старые! Они нас истребляют, сначала по одному, потом скопом, вон, в Европе сплошное бабье в политике, мужиков совсем не осталось, всех извели феминистки проклятые! – монотонно, на одной высокой тоскливой ноте, кричал крашеный.
– Ты что несешь, слабоумный? Товарищ милиционер, что он несет? Да по нему психушка плачет! – мощным басом перекрикивала его спортивная старуха.
– Вот-вот, и по психушкам нас распихают, сколько уж людей споили, истребили, до белой горячки, до петли довели бабы!
– Это кто ж вас, гаденышей, спаивает, кто вас истребляет? Сами вы, сволочи, себя губите, пьете, в игральные автоматы играете! – старуха схватила крашеного за шиворот, тряхнула.
Если бы не лейтенант, они бы подрались, и ясно, что победила бы старуха. Соня так и не узнала, чем закончилась дискуссия, ее увел толстый капитан, усадил в машину.
– Ну, психов развелось, – он достал из бардачка пачку сигарет, протянул Соне, – хотите?
– Спасибо, у меня есть.
Минуту молча курили. Соня назвала свой адрес, потом спросила:
– Вы записали номер той первой «скорой»? Откуда вообще она взялась? Разве могут врачи бросить живого человека посреди улицы?
– Перестаньте, – поморщился капитан, – вы прямо как тот недоумок, честное слово. И так голова идет кругом. Слушайте, а может, вы все-таки ошиблись? Может, этот ваш Макс Олдридж никакой не американец?
– Вы же видели его документы.
– Ничего при нем нет. Ни паспорта, ни прав водительских, ни карточек кредитных. Пусто, глухо.
«Бумажник, – вспомнила Соня, – в кафе при мне он доставал бумажник из внутреннего кармана куртки».
Она открыла рот, чтобы сообщить об этом капитану, но заметила, что водитель сейчас пропустит поворот в ее двор, и сказала:
– Вот тут налево. Мы уже приехали.
Глава четвертая
Москва, 1921
– А, Федя, доброе утро. Ну, как там наш Коба? – спросил вождь, едва Агапкин переступил порог.
В маленькой столовой стол был накрыт к завтраку. Надежда Константиновна намазывала масло на белую горбушку, не для себя, для Ленина. Он механически жевал, прихлебывал кофе из щербатой фаянсовой чашки, сопел, хмыкал, проглядывая свежий номер «Известий».
– Володя, твоего обожаемого Сталина оперировал Михаил Владимирович Свешников, операция прошла успешно, тебе об этом по десять раз в день докладывают, – заметила Мария Ильинична с той особенной, нервно-иронической интонацией, которая появлялась у нее всякий раз, когда речь заходила о наркоме по делам национальностей.
– Маша, тебе не стыдно? Обожаемому, драгоценному аппендикс вырезали, – подхватила Надежда Константиновна. – Событие государственной важности, а ты проявляешь нечуткость.
– Наоборот, я глубоко и серьезно переживаю за товарища Сталина, – Мария Ильинична бросила в рот крошечный кусок колотого сахару. – Роскошный мужчина, горячий, темпераментный и почти жених мой.
– Маняша, перестань, – Ленин виновато покосился на сестру. – Ну, сколько можно язвить? Я уже признал свою ошибку, извинился перед тобой сто раз.
– О чем это вы? – удивленно спросила Крупская.
– А, Надя, ты не знаешь? Володя сватал меня ему, так и сказал: почему бы вам, Иосиф, не жениться на моей сестре Марии Ильиничне?
– Володя, это правда? – Крупская охнула и покачала головой. – Ты с ума сошел? Сталин женат, у него недавно сын родился!
– Ну, все, все, хватит, – проворчал Ленин и нарочно громко зашуршал газетой, – я знаю, что он женат, знаю!
– Разумеется, знаешь, – вздохнула Мария Ильинична, – ты хлопотал, чтобы ему в связи с прибавлением семейства дали квартиру поудобней. Предлагал даже поселить его в парадных комнатах Большого Кремлевского дворца. С его супругой ты отлично знаком. Надя Аллилуева, служит у тебя в секретариате.
– Володя, ты стал очень рассеян, – строго заметила Крупская.
– Неправда. У меня с головой все в порядке, – Ленин раздраженно отложил газету. – И нечего делать из меня маразматика. Просто Аллилуева совсем девочка, я думал, она дочь Кобы. К тому же я знаю, что он вдовец, жена померла давно еще, лет пятнадцать назад.
– Девочка, – морщась, вскрикнула Мария Ильинична, – вот именно, девочка, в дочери ему годится, двадцать три года разница в возрасте. А ты ему меня, старую грымзу, предлагал. Знаешь, как он называет таких, как я? Идейная селедка! Володя, ты понимаешь, до чего это гадко, унизительно? Я хоть и большевичка, и твоя сестра, а все-таки немного женщина, как ни прискорбно тебе это слышать!
Она громко двинула стулом, встала и вышла из столовой.
– Маня, подожди, кофе допей, – Крупская взяла ее чашку и отправилась следом.
Вождь поднял глаза на Агапкина, поморгал и печально произнес:
– Ох, какие мы стали нервные.
Ему было досадно, что тихий семейный завтрак скомкан, испорчен, сестра обижена, жена с ней заодно, а сам он, очевидно, неправ.
Федор мимоходом отметил про себя, что почему-то всякий раз, как возникает в обычном мирном разговоре имя Кобы-Сталина, происходит маленькая гадкая склока, словно вместе со звуком имени пробегает по комнате ледяной зловонный ветерок, совсем легкий, неуловимый.
«Все это мои фантазии, – подумал Федор, – просто мне кавказец неприятен. Сочетание простецкого казарменного хамства с утонченным иезуитским ханжеством. Вроде солонины с патокой, гадость».
Впрочем, Федор мгновенно отбросил от себя мысли о наркоме по делам национальностей, человек этот совершенно ничего не значил в его жизни.
– Желудок пятые сутки не работает, – тихо пожаловался вождь, – я расклеиваюсь, Федя. Зрение портится, а от очков переносица болит.
Федору хватило одного взгляда, чтобы понять – ночь опять была бессонная, голова раскалывается, все раздражает. Вождь нуждался в двойной порции специального утреннего массажа, и, пожалуй, следовало дать ему вечером касторки. А от сумнацетина и веронала пора отказаться. Эти успокоительные уже не успокаивают, только вредят.
«Сразу отменять нельзя, – думал Федор, привычными движениями растирая виски и ушные раковины Ленина, – нужно потихоньку уменьшать дозы, подменять чем-то безобидным. Аскорбинкой, содой. Он ведь упрямый, просто так с привычными порошками не расстанется. В нем в последнее время появилось мелочное, тупое упрямство. Нехороший признак. Вообще с каждым днем ему хуже. Организм его приходит в негодность, разрушается, точно так же, как разрушается сейчас Россия. Но ему до России дела нет. Он страдает не из-за того, что провалился его грандиозный утопический проект».
Федор был уверен, что резкое ухудшение здоровья вождя связано вовсе не с умственным переутомлением и даже не с крахом коммунистических мечтаний, а совсем с иным событием: со смертью Инессы Арманд.
Она умерла в сентябре 1920 года на Кавказе от холеры. Ее привезли в Москву в свинцовом гробу. Ночью, под дождем, вождь пешком провожал этот гроб от вокзала к Красной площади, слезы текли по щекам, несколько раз он терял сознание, а во время гражданской панихиды упал на гроб, обхватил его руками, рыдал, задыхался, бился лбом о свинцовую крышку. Вот тогда и начался следующий этап болезни, вероятно, финальный этап.
Михаил Владимирович осматривал вождя не реже раза в неделю и давно уж говорил, что дело плохо. Болезнь прогрессирует, мозг все хуже снабжается кровью. Изнуряющие головные боли, провалы в памяти, судорожные припадки. В скором будущем – паралич и слабоумие. Можно облегчить страдания, но вылечить нельзя.
Впрочем, все это профессор Свешников говорил только Федору, наедине. Больному и его близким Михаил Владимирович старался внушить надежду. Требовал, чтобы больной вел себя разумно, жил за городом, в покое, на свежем воздухе, ложился спать не позднее полуночи, меньше работал, больше отдыхал. Профессор считал, что, соблюдая эти элементарные правила, вождь протянет еще года три.
– Ну, как, по-твоему, Федя, сколько мне осталось?
На этот вопрос Агапкину приходилось отвечать ежедневно и врать во благо, из лучших побуждений.
– Все зависит от вас, Владимир Ильич, – говорил Федор и повторял слова Свешникова о щадящем режиме.