– Петр Борисович, вы точно справитесь? – спросил Савельев.
– Идите, идите, – сердито крикнул им Агапкин и махнул рукой.
Они ушли. Кольт пододвинул стул ближе к креслу, вопросительно взглянул на старика, но тот покачал головой, приложил палец к губам и закрыл глаза. Только когда затих последний звук в прихожей и мягко хлопнула входная дверь, он произнес:
– Тоска, растерянность, усталость.
– Что? – встрепенулся Кольт.
– Не хотел говорить при них, они так радуются за меня, особенно Соня. Но ты, Петр, должен знать. Это скорее наказание, чем благо.
Петр Борисович вглядывался в лицо старика, пытаясь разглядеть какие-то изменения. Но при всем желании нельзя было сказать, что лицо это стало моложе. Те же глубокие морщины, пергаментная желтоватая кожа. На голову старик опять натянул бархатную шапочку-калетку. Кольт попросил снять.
– Хочешь взглянуть, не пробиваются ли волосенки? Нет, Петр. Никаких новых волос, и зубы не режутся. Ногти лишь слегка обломались, но не растут. Кожа шелушилась, однако не стала свежей и глаже. Все не совсем так, как нам казалось. Я вряд ли превращусь в семидесятилетнего юнца. Я так же стар и безобразен, только вот ноги ожили. Кажется, голова заработала чуть лучше. Стало быть, нужно именно это, и ничего больше.
– Кому нужно?
– Не знаю. Может быть, тебе, Соне или бедняге Максу, которого они убили. Во всяком случае, не мне. Я бы предпочел не возвращаться. Но, уж коли так случилось, будь добр, свари кофейку, только настоящего, крепкого. Сумеешь?
Петр Борисович смиренно кивнул и ушел на кухню. Он рад был остаться в одиночестве, отойти от потрясения, даже двух сразу потрясений, и неизвестно, которое сильней. Первое – старик, почти твердо стоящий на ногах. Второе – слова старика о том, что он вовсе не рад чудесному исцелению.
* * *
Москва, 1922
Валя Редькин вывел больного из летаргии, заверил его, что после операции боль будет совсем слабой и скоро пройдет. Организм не отравлен наркозом, он легко восстановится. Осмотрев проснувшегося Линицкого, Михаил Владимирович подтвердил, что Валя прав. Больной выглядел отлично, пульс, зрачки, рефлексы в полном порядке.
– Слава, ты помнишь что-нибудь? – спросил Бокий.
– Ничего не помню. Отстань, будь любезен, – ответил больной и закрыл глаза.
– Ты говорил во сне, – прошептал Бокий, склонившись к его уху, – ты произносил очень странные монологи.
– Читал Гомера в подлиннике и комментировал все элементы таблицы Менделеева, – громко произнес Валя, заметив, что по коридору к ним направляется группа изгнанных из операционной товарищей во главе с Тюльпановым.
– Ну как? Что? – спросил Тюльпанов, нервно дергая себя за седой ус. – Запись есть?
– Все благополучно. Фонограф там, в операционной, – ответил Бокий, – ступайте, слушайте на здоровье.
– Хотелось бы не только запись, но и очевидцев услышать, так сказать, из первых рук, – бойко встрял молодой чекист Гриша.
– Очевидцы устали, – Валя одарил всех любезной улыбкой. – Настолько устали, что могут многое забыть и напутать. Другое дело фонограф. Я бы на вашем месте поспешил обратиться к надежной, честной машинке.
Товарищи всем табуном отправились наконец в операционную. Михаил Владимирович, Валя, Бокий вместе с больным на каталке проследовали дальше, по коридору.
– Почаще бы так, одним только внушением, без всякой химии, – сказал профессор. – Наркоз сам по себе дает столько тяжелых осложнений.
– Мечты, мечты, – Валя вяло махнул рукой. – Слушайте, я сейчас умру на пару часиков, не пугайтесь, не трогайте меня, пожалуйста. Мечты, мечты, где ваша сладость? Где вечная к ним рифма – младость? Уродов вроде меня на свете мало, может, я вообще один такой.
– Почему же уродов? Наоборот, гениев, – сказал Бокий.
– А это не одно и то же? – Валя зевнул и, шатаясь, едва переставляя ноги, ушел в ординаторскую.
Там, ни на кого не обращая внимания, рухнул на узкую кушетку и заснул. Михаил Владимирович попытался разбудить его, чтобы отвести в свой тихий кабинет, уложить на удобный диван. Ничего не вышло. Валя спал мертвым сном. Пульс едва прощупывался. Сквозь веснушки просвечивала синеватая, нехорошая бледность. Нос заострился, золотистые, длинные и прямые, как у теленка, ресницы, прикрывали глубокие темные тени под глазами. До операции ни бледности, ни теней не было. Его накрыли одеялом и оставили в покое.
В комнате шумели, громко разговаривали, курили. Явился Тюльпанов. Он успел убедиться, что фонограф оборвал запись на самом интересном месте, был взбешен, энергично тряс спящего, гудел ему в ухо, что необходимо срочно составить подробный отчет об эксперименте, «оттуда» уже звонили, «там» ждут. Валя не реагировал. Он проснулся ровно через два часа, умылся, выпил чаю, съел ржаной сухарь и отправился навестить больного.
Линицкий лежал в отдельной палате. С ним сидели Михаил Владимирович и Бокий.
– О, наконец! – возбужденно воскликнул Бокий. – Ты-то нам и нужен, кроме тебя никто не разрешит наш спор.
Валя с порога почувствовал, что атмосфера накалена необычайно, и удивился. Он надеялся, что профессору и чекисту хватит ума не обсуждать то, что произошло в операционной. Оказывается, нет. У обоих эмоции взяли вверх над здравым смыслом и элементарной осторожностью.
– Глеб Иванович, да поймите вы, я с вами не спорю, – профессор устало вздохнул, – у вас своя точка зрения, у меня своя. В конце концов, это вопрос веры и личного выбора.
Бокий был возбужден, на скулах выступил лихорадочный румянец, глаза сверкали. Свешников, наоборот, совсем сник, говорил тихо, вяло, сидел, сгорбившись по-стариковски.
– При чем здесь вера? – Бокий встал и принялся ходить по тесной палате. – Валя, объясни, пожалуйста, Михаилу Владимировичу, что под гипнозом из глубины подсознания могут всплывать вовсе не реальные воспоминания, а детские фантазии, сны, сказочные образы.
Валя сел на край койки, взглянул на Линицкого. Тот помотал головой на подушке и прошептал:
– Расскажи, что со мной было. Я ничего не помню, не понимаю, о чем они говорят.
– Они, вероятно, обсуждают твой странный лепет под гипнозом. Разговор совершенно бессмысленный. Бред, он и есть бред. Что же обсуждать?
Бокий остановился напротив Вали, посмотрел на него пристально сверху.
– Ты не слышал нашего разговора, ты только вошел.
– Хорошо, – кивнул Валя, – я готов выслушать.
– Профессор тут высказал совершенно абсурдную идею, будто Линицкий когда-то подвергался гипнотическому внушению, – Бокий жестко усмехнулся. – Профессор считает, что в одной из своих прошлых жизней Слава состоял в таинственном ордене тамплиеров.
– Глеб Иванович, да бог с вами, – от изумления профессор даже взбодрился, повысил голос. – Ничего подобного, ни о каких прошлых жизнях я не говорил!
– Минуточку! Разве не вы изволили заметить, что тамплиеры приносили клятву Бафомету?
– Ну да. Я просто вспомнил, откуда знаю это слово. Я читал в одном историческом исследовании, что тамплиеров обвиняли в идолопоклонстве и главным их идолом будто бы являлся этот самый Бафомет, который символизировал отрубленную голову Иоанна Крестителя. Ему они клялись в верности во время своих тайных ритуалов. Однако все это недостоверно, поскольку признания такого рода были отчасти выбиты под пыткой, отчасти сочинены королем Филиппом Красивым, главным гонителем ордена. Но о прошлых жизнях я не сказал ничего!
– Не сказали, так подумали! – Бокий развернулся к профессору, положил ему руку на плечо.
Никогда еще Михаил Владимирович не видел доблестного чекиста таким испуганным и нервным. Бокий сам затеял этот ненужный, скользкий разговор. Сцена в операционной глубоко потрясла его, он пытался внушить не только профессору, но и самому себе какую-нибудь логичную безопасную версию. Лихорадочно искал иносказательные формулировки, путался, горячился. Только сейчас наконец немного справился с волнением и медленно, четко повторил:
– Вы, дорогой мой Михаил Владимирович, подумали, что большевик, материалист, герой революции товарищ Линицкий мог под гипнозом повторить клятву Бафомету лишь в том случае, если в одной из своих прошлых жизней он был тамплиером.
Несколько секунд они молча смотрели друг другу в глаза. Линицкий и Валя тоже молчали. Рука Бокия все еще лежала у профессора на плече. Михаил Владимирович чувствовал напряженную тяжесть и дрожь этой руки.
– Глеб Иванович, – произнес он мягко, с печальной улыбкой, – у меня есть встречное предложение. Давайте считать, что я подумал прежде всего о Вальтере Скотте. Большевик Линицкий в отрочестве увлекался его романами, воображал себя рыцарем, читал все, что попадало под руку о средневековых рыцарских орденах. Вот откуда всплыл злосчастный Бафомет.