Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Жаботинский и Бен-Гурион: правый и левый полюсы Израиля

Год написания книги
2014
Теги
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Годы, проведенные в Италии, отточили интеллект Жаботинского. «Если есть у меня духовное отечество, то это Италия, а не Россия, – писал он позднее. – Со дня прибытия в Италию я ассимилировался среди итальянской молодежи и жил её жизнью до самого отъезда. Все свои позиции по вопросам нации, государства и общества я выработал под итальянским влиянием. В Италии научился я любить архитектуру, скульптуру и живопись, а также литургическое пение… В университете моими учителями были Антонио Лабриола и Энрико Ферри, и веру в справедливость социалистического строя, которую они вселили в моё сердце, я сохранил как «нечто само собой разумеющееся», пока она не разрушилась до основания при взгляде на красный эксперимент в России. Легенда о Гарибальди, сочинения Мадзини, поэзия Леопарди и Джусти обогатили и углубили мой практический сионизм и из инстинктивного чувства превратили его в мировоззрение…В большинстве музеев я чувствовал себя как дома».

В Италии Жаботинский переболел увлечением социализмом. По его собственному признанию, духовно в эти годы он примыкал к социалистам и, хотя ни разу не вступал в партию, разделял её взгляды, считая, что национализация орудий производства – естественное последствие развития общества, а «рабочий класс»– знаменосец всех неимущих, независимо от того, наёмные ли они рабочие, лавочники или адвокаты без клиентуры».

Италия конца девятнадцатого века была едва ли не единственной европейской страной, в которой не существовало антисемитизма, и, несмотря на обет, который юноша дал себе в Берне (посвятить себя после окончания учёбы сионистской деятельности), Жаботинский не только не вспоминал о нём, но даже и не интересовался ежегодными сионистскими конгрессами, собиравшимися в Базеле.

Он влюбился в Италию. Предместья Рима знакомы ему были так же, как Фонтаны Одессы. Почти в каждом из римских предместий ему довелось квартировать – где месяц, где два. «Через неделю, – вспоминал Жаботинский, «скромно» не упоминая девушек, его навещавших, – хозяйки начинали бунтовать, протестуя против непрерывной сутолоки в моей комнате, визитов, песен, звона бокалов, криков спора и перебранок и, наконец, всегда предлагали мне подыскать себе другое место».

Немногие из нынешнего поколения читали «Исповедь» Жан Жака Руссо, не побоявшегося публичного раскаивания, – обычно мемуаристы выстраивают себе прижизненный памятник из каррарского мрамора, забывая о грехах молодости, привирая и приукрашивая свою жизнь. Жаботинский был честен всегда. Даже в мелочах. Со стыдом повинился он в преступлении, непристойном для будущего лидера сионистов. Как-то в молодёжной компании, обсуждавшей обычаи католической церкви, на вопрос одной из девушек: «А вы, господин, православный?» – он, сам не ведая почему, ответил утвердительно. Впоследствии, анализируя свой поступок, он нашёл объяснение (хотя никогда не любил оправдываться), что в римский период он вёл жизнь «молодого, здорового и легкомысленного существа», не ощущая себя частью еврейского гетто. «Возможно, я опасался, – размышлял Жаботинский, – что потеряю в их мнении, если признаюсь перед этими свободными людьми в том, что я раб». Он не забывал о черте оседлости и ограничениях в правах, которым подвергались евреи в Российской империи (об этом ему напоминала каждая каникулярная поездка домой), но в компании свободных людей хотел казаться таким же, как и они.

…Итальянский язык стал его родным, жители Рима принимали его за уроженца Милана, сицилианцы за римлянина, но никак не за чужеземца. Молодости он отдал, по его признанию, всё, что ей причиталось: любил выпить и погулять, познал лёгкие суетные удовольствия и сумасбродства, которые весело описывал на страницах «Одесских новостей», иногда сильно приукрашивая (сказалось влияние одесских репортёров, которых боялся Чехов).

Дважды в неделю его итальянские письма под псевдонимом Альталена печатались в «Одесских новостях». Вскоре его статьи стали появляться в петербургском «Северном курьере», а затем и на итальянском языке в газете итальянских социалистов «Аванти».

Из его рассказов вырисовываются сумасбродства его итальянской жизни, названные им «юношеской глупостью». Они сделали его любимцем либеральной публики и самым популярным российским зарубежным корреспондентом. Из них мы узнаём о Пренаде, невесте его друга Уго, которую он с друзьями выкупил из публичного дома и вывез в торжественной процессии с мандолинами и факелами. О споре, вспыхнувшем между ним и Уго, и о двух «секундантах», посланных Жаботинским, чтобы вызвать его на дуэль. О появлении его в качестве свата, в чёрном фраке и жёлтых перчатках, перед синьорой Эмилией, прачкой и женой извозчика, когда от имени своего друга Гофридо он просил «руки» её старшей дочери…

Публику забавляли его рассказы, редакторов – радовали. Политики в них было немного, больше было приключенческого авантюризма, привлекавшего читателей. Когда летом 1901 года Владимир ненадолго приехал в Одессу, намереваясь к осени вернуться в Италию и закончить обучение на юридическом факультете, он, к своему великому удивлению, обнаружил, что как писатель «приобрёл имя». В городском театре ставились его пьесы. Двадцатилетнему юноше льстила неожиданная популярность, возможность бесплатно пройти в оперный театр, где в пятом ряду его ждало персональное кресло с выгравированной на табличке надписью: «г-н Альталена», – такой же бесплатный пропуск был у него во всех театрах Одессы.

Редактор газеты сделал ему щедрое предложение, предложив ежедневно писать фельетон, и положил немалый по тем временам оклад, 120 рублей. Искушение было велико, и двадцатилетний литератор, почувствовавший себя на вершине писательской Славы, не устоял, отказавшись от университетского диплома, карьеры адвоката, любимой Италии и возможность жить вне черты оседлости. Эта привилегия по закону 1870 года полагалась евреям, получившим высшее образование, но г-н Альталена от неё отказался и остался в Одессе, о которой после большевистской революции, когда дорога в родной город была закрыта, с нежностью писал в ностальгических воспоминаниях:

«Одним из трёх факторов, которые наложили печать свободы на моё детство, была Одесса. Я не видел города с такой лёгкой атмосферой, и говорю это не как старик, думающий, что на небосклоне потухло солнце, потому что оно не греет ему, как прежде. Лучшие годы юности я провел в Риме, живал в молодые лета и в Вене и мог мерить духовный «климат» одинаковым масштабом: нет другой Одессы – разумеется, Одессы того времени – по мягкой весёлости и лёгкому плутовству, витающим в воздухе, без всякого намека на душевное смятение, без тени нравственной трагедии».

Если другого пояснения нельзя обнаружить, то не объясняют ли эти строки географический феномен, случившийся на пересечении 46 градусов северной широты и 30 градусов восточной долготы: появление в короткий промежуток времени яркой плеяды одесских вундеркиндов: Жаботинского, Чуковского, Саши Чёрного, и в последующем поколении – братьев Катаевых, Утёсова, Ильфа, Бабеля, объединённых артистичной «мягкой весёлостью и лёгким плутовством, витающим в воздухе»?

Первый арест

Приняв щедрое предложение редактора, Жаботинский остался в Одессе, но Россия, которую он застал, уже была иной. В воздухе пахло революцией, ослабла цензура. Студенчество было охвачено брожением, предчувствием перемен. Публично произносимые слова «конституция» и «социализм», некогда крамольные и чреватые сибирской каторгой, вселяли надежду на скорое светлое будущее. Россия и русское еврейство (в частности) жили в наивном заблуждении, что достаточно одного мощного толчка, и демократические ценности, на завоевание которых Европа затратила целое столетие, будут молниеносно достигнуты.

Самодержавный режим, трещавший прямо на глазах, продолжал сопротивление, но оно ни в какое сравнение не шло с репрессиями жандармов царя Николая I. В России уже действовал суд присяжных, который – немыслимое для прежних царей дело – оправдал террористку Веру Засулич, стрелявшую в петербургского градоначальника. И за что?! За приказ выпороть заключённого, не пожелавшего его приветствовать. O tempora, o mores! – О времена, о нравы! О Россия, о суд присяжных конца девятнадцатого века! Куда мы катимся?! В правосудие, (страшно подумать) независимое от государства?!

В начале 1902-го Жаботинского арестовали. Г-н Альталена жил в квартире родной сестры, вышедшей к тому времени замуж, в которой ему была отведена комната. Ночью пришли жандармы, перерыли книги, нашли запрещённую брошюру и статьи в газете итальянских социалистов «Аванти», подписанные его именем, и до получения официального свидетельства политической благонадёжности автора (итальянским языком жандармский офицер не владел) журналист, успевший уже повздорить с властями, был арестован.

Дорогу в тюрьму, которая находилась за Чумкой, позади Второго еврейского кладбища, Жаботинский коротал в пролётке любезной беседой с околоточным надзирателем, который оказался большим поклонником его творчества: «Читал я, сударь, ваши статьи: весьма недурственно».

Под арестом Жаботинский провёл семь недель – столько времени потребовалось переводчику, чтобы подтвердить, что в статьях г-н Альталена нет «посягательств на достоинство государя Императора».

…Это историческое здание, одесская тюрьма, знавшая многое и многих, и поныне исправно исполняет служебный долг, решётчатыми окнами поглядывая через дорогу на разросшееся христианское кладбище. На месте еврейского, примыкавшего к тюрьме и снесённого в семидесятых годах прошлого столетия, разбит ныне парк – тюрьмы в Восточной Европе живут дольше еврейских кладбищ.

Семь недель, проведённых Жаботинским в царской тюрьме, стали его данью русской революции. Он научился пользоваться тюремной почтой. Полученный опыт пригодится через 18 лет: став узником британской тюрьмы в Акко, он вспомнит, чему его учили в Одессе. Впрочем, в России он ещё трижды освежит память кратковременными арестами – в Херсоне, после несанкционированного властями собрания сионистов; в той же Одессе, в конце 1904-го, после выступления на митинге против самодержавия, которое Жаботинский завершил любимым итальянским выражением: «Баста!»; и в Петербурге, в 1905-м, за нарушение паспортного режима: еврею не положено жительствовать вне черты оседлости. Третий арест был профилактическим. В полиции ему проставили красную печать в паспорте, означающую, что в 24 часа правонарушитель должен покинуть столицу российской империи, и в сопровождении городового вежливо проводили на Финляндский вокзал, где слуга закона, получив от арестанта серебряный рубль, приложил руку к козырьку и стоял перед ним навытяжку, пока не тронулся поезд. Какая идиллия! (Автор хотел написать «коррупция», но, к счастью, одумался).

Кишинёвский погром и самооборона

Мировоззрение г-н Альталены изменил 1903 год. Царское правительство само виновно в проникновении в Россию революционных веяний. Отмени оно черту оседлости и процентную норму – и евреи не отправлялись бы за образованием в европейские университеты и не впитывали бы идеи западных демократий. В Россию они возвращались не всегда с университетским образованием, но с головой, забитой революционными идеями, на которые царский режим нашёл единственный ответ – усиление антисемитизма.

Провокационные лозунги, запущенные царскими опричниками: «Народ – за самодержавие, все беды – от инородцев», – должны были, по замыслу монархистов, направить народное недовольство в иное русло и разрядить его пьяной вакханалией еврейских погромов. Революцию, легкомысленно считали они, легко остановить избиениями евреев, ставших, по словам Жаботинского, «легко воспламеняющимся материалом», «грибком фермента», вызвавшим «брожение в огромной, тяжёлой на подъём России». Волны погромов одна за другой прокатывались по черте оседлости, и Одесса, двадцать лет не знавшая кровавых беспорядков, также ждала нашествия.

Что делать? Смиренно ждать ударов судьбы? Девятого всепожирающего вала с десятками, а то и сотнями убитых? У Жаботинского готов был жёсткий ответ: самооборона. 1903-й стал поворотным в его жизни. Его всё ещё носили на руках, он всё ещё был вундеркиндом Одессы, самым популярным фельетонистом юга России, драматургом, чьи пьесы шли в городском театре, но теперь, перед угрозой кровавой бойни, двадцатитрёхлетний сотрудник «Одесских новостей» не мог покорно сидеть, вобрав голову в плечи.

Первая мысль, пришедшая ему в голову: самооборона, решительный отпор погромщикам и бандитам. Не зная с чего начать, он пишет письма видным еврейским деятелям города, предлагая наладить самооборону, и в ответ на одно из них получает предложение присоединиться к уже существовавшему в Одессе ядру самообороны. Вместе с такими же отважными юношами (один из них, Исраэль Тривус, в будущем станет его коллегой в правлении сионистов-ревизионистов) он закупает оружие, патрулирует улицы, пишет прокламации к еврейской молодёжи, призывая не подставлять покорно шею под нож и на удар отвечать ударом.

В 1903-м году пронесло. Одессу не тронули. Но наступит 1905 год, год самого кровавого из всех российских погромов – одесского, когда и самооборона оказалась бессильной, и более четырёхсот евреев будут захоронены в одной братской могиле, подтверждая самые страшные предсказания.

Жаботинского тогда в Одессе уже не будет: из-за постоянных конфликтов с полицией он вынужден будет покинуть город. Но если в 1903 году властная рука отведёт от Одессы волну убийств, то удар примет Кишинёв: в дни христианской Пасхи, на которую обычно приходился пик погромов, убито 49 евреев, ранено 586, более 1500 еврейских домов разрушено.

Газета «Одесские новости» начала сбор пожертвований в помощь пострадавшим. Люди присылали деньги, одежду, и редактор отправил молодого и энергичного сотрудника в Кишинёв раздать их нуждающимся в помощи. То, что Жаботинский увидел и услышал, его потрясло. Его возмутило, что перед началом погрома кишинёвская полиция расправилась с самообороной, развязав руки бандитам, – но возмутило и отсутствие сопротивления, покорная обречённость, с которой местные евреи встретили погромщиков. Это окончательно убедило его, что активная политика, сила и твёрдость – единственное оружие, способное противостоять насилию. В Кишинёве он познакомился с лидерами русских сионистов. Там же произошло знакомство с поэтом Бяликом, приехавшим для сбора материалов о зверствах, совершённых во время погрома – знакомство это впоследствии перешло в дружбу.

Шестой сионистский конгресс

Активная деятельность Жаботинского в деле организации самообороны и в период оказания помощи кишинёвцам была по заслугам оценена одесскими сионистами, увидевшими в нём качества лидера. Когда Жаботинский вернулся из Кишинёва, Соломон Зальцман, еврейский издатель и предприниматель, предложил ему стать делегатом одесского отделения Эрец-Исраэль на шестом сионистском конгрессе в Базеле.

Жаботинский удивился и честно признался, что он совершенный профан во всех вопросах движения, на что Зальцман, позднее гордившийся, что именно он привлёк Жаботинского к сионизму, невозмутимо ответил: «Научитесь».

Жаботинский был молод, ему не хватало полутора лет до достижения 24-летнего возраста, дающего права быть делегатом конгресса, но нашлись поручители, «добрые лжесвидетели», – тот же Зальцман приложил к этому руку – присягнувшие, что ему исполнилось 24 года.

…Шестой сионистский конгресс, проходивший 23–28 августа 1903 года, был последним, на котором присутствовал Теодор Герцль, и первым, на котором сионизм проходил испытание на зрелость: на повестке дня было обсуждение заманчивого британского предложения о создании еврейского национального очага в центре Африки, в Уганде.

Следует сказать, что в середине XIX века в Великобритании продолжил развитие христианский сионизм[5 - Христианский сионизм зародился в XVII веке в Великобритании. В 1621 году Генри Финч, член Британской палаты общин, заявил, что евреи вернутся в Палестину, завладеют землёй, некогда им принадлежавшей, и останутся там до Судного дня. Христиане-евангелисты считают, что Господь обещал Аврааму: Он благословит народы, которые помогают евреям, и проклянёт тех, кто их проклинает. Они веруют, что любовь Господа по отношению к кому-либо проходит через Его любовь к евреям и что второе пришествие Христа произойдёт, когда евреи вернутся в Сион, на Землю Обетованную.] – убеждение части христиан, что возвращение еврейского народа в Святую землю и возрождение еврейского государства является исполнением пророчеств Библии из книг пророков Даниила и Иезекиля. Идеи христианского сионизма увлекли императора Германии Вильгельма II, и он пожелал встретиться с Герцлем в Константинополе, по дороге на Святую Землю.

Их вторая встреча состоялась 2 ноября 1898 года в палаточном лагере кайзера в предместье Иерусалима, где тот вновь обещал поддержать сионистов. Благодаря протекции кайзера состоялись переговоры Герцля с султаном. Завершились они ничем. Герцль не смог обещать Абдул-Хамиду II финансовую помощь, в которой нуждалась Турция, и взамен добиться уступок в вопросе еврейского заселения Палестины. До конца жизни Герцль не расставался с иллюзией, что если бы у него оказалось достаточно денежных средств, то он бы выкупил у султана земли для создания в рамках Османской империи еврейской государственной автономии. Но в дни, когда после кишинёвского погрома, стараясь облегчить положение русских евреев, он отправился в Россию на переговоры с министром внутренних дел Плеве, подоспело британское предложение об Уганде, ставшее на Базельском конгрессе камнем преткновения.

На конгрессе развернулась бурная дискуссия. Потрясённые безысходным положением шестимиллионного русского еврейства, большая часть которого жила в нищете и подвергалась унижениям и гонениям, лидеры сионизма решили не дожидаться согласия султана на массовую алию в Палестину. Герцль склонялся к принятию альтернативного варианта. Он поставил на голосование британское предложение, обосновывая его принятие необходимостью срочно найти временное убежище для восточноевропейских евреев. «Лучше Уганда – сегодня, чем Иерусалим неизвестно когда», – убеждали делегатов конгресса его сторонники.

Однако именно русские евреи, ради спасения которых Герцль решил «пожертвовать» Палестиной, выступили категорически против «плана Уганды». Их преданность Эрец-Исраэлю оказалась выше сиюминутных соображений. Тщетно Герцль пытался убедить их, что Уганда – временная остановка на пути в Эрец-Исраэль. Русские евреи не желали променять Иерусалим ни на какую другую страну, они готовы были страдать и ждать столько, сколько потребуется. Оппозицию «плану Уганды» возглавил Хаим Вейцман. Однако большинство делегатов, очарованных ораторским мастерством и харизматичной личностью Теодора Герцля, проголосовало за британское предложение.

Оппозиционеры остались в меньшинстве и в знак протеста вышли из зала. Жаботинский присоединился к ним, несмотря на поклонение перед личностью Герцля, которого он воспринял как пророка и вождя Израиля. На Жаботинского Герцль произвёл колоссальное впечатление. «Нелегко поклоняющийся личности» (слова Жаботинского о самом себе), он был им заворожен. Жаботинский неоднократно подчёркивал, что ни один человек из тех, с кем ему приходилось сталкиваться до и после Герцля, не произвёл на него такого впечатления.

Взволнованный самоотверженностью русских евреев, Герцль вновь поднялся на трибуну и в примирительной речи, ставшей, как оказалось, политическим завещанием, произнёс историческую клятву: «Если забуду тебя, о Иерусалим, пусть отсохнет моя правая рука…» Эти слова созвучны ежегодному заклинанию-надежде, которое почти два тысячелетия подряд со свойственным евреям упорством произносится во время пасхального седера в каждом еврейском доме диаспоры: «В следующем году, в Иерусалиме».

«Я верил его клятве, – писал Жаботинский, – все мы верили, но голосовал я против него, и я не знаю почему. Потому что – потому, которое имеет большую силу, чем тысяча аргументов».

Герцль умер через десять месяцев после произносения клятвы, 3 июля 1904 года, завещав похоронить его в Вене рядом с могилой отца, – в ожидании, что еврейский народ обретёт государственность и перезахоронит его останки в Эрец-Исраэль. Его клятву Жаботинский повторит в 1904 году в стихотворении «Памяти Герцля», пророчествуя, что сбудется его мечта быть похороненным на Земле Израиля, когда еврейский народ приобретёт национальную независимость:

«Он не угас, как древле Моисей,
На берегу земли обетованной:
Он не довёл до родины желанной
Её вдали тоскующих детей:
Он сжёг себя и отдал жизнь святыне
И «не забыл тебя, Иерусалим». —
Но не дошёл и пал ещё в пустыне,
И в лучший день родимой Палестине
Мы только прах трибуна предадим.

«…» Спи, наш орёл, наш царственный трибун.
Настанет день – услышишь гул похода,
И скрип телег, и гром шагов народа,
И шум знамён, и звон весёлых струн.
И в этот день от Дана до Бер-Шевы
Благословит спасителя народ,
И запоют свободные напевы,
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4