– Да, быть посему…
– Да, быть посему…
– … но чернота не скроет…
– Нет, не скроет!
– Она ведь…
– Она ведь, Боже…
– … но еще нет.
– Аллилуйя…
– … Она тебя приведет – славься, славься, Господь – в китово чрево…
– Проповедуй сие, добрый брат…
– … и глянется тебе…
– Господи помилуй!
– Даже старая дева!
– Чернота тебя сотворит…
– Черным…
– …или тебя растворит.
– Истинно так, верно, Боже?
И в этот миг на меня рявкнул чей-то голос-тромбон:
– Ступай отсюда, болван! Измену замыслил?
И я поспешил отойти, заслышав стенания все той же старухи, что пела спиричуэлс:
– Похули Бога, малой, и умри.
Я прирос к месту и обратился к ней с вопросом: что, дескать, стряслось?
– Уж как я крепко любила хозяина своего, малой, – ответила она.
– Вместо того чтобы ненавидеть, – заметил я.
– Он сыновей мне подарил, – сказала она, – и я, любя сыновей, научилась любить их отца, хотя по-прежнему его ненавидела.
– Мне тоже знакома амбивалентность, – сказал я. – Она меня сюда и привела.
– И что это за птица?
– Да ничего, всего лишь слово, которое не проясняет сути. Отчего ты горюешь?
– Как же мне не горевать, коли он помер, – сказала она.
– Тогда ответь: кто это хохочет там, наверху?
– Да сынки мои. Рады-радешеньки.
– Что ж, их тоже можно понять, – сказал я.
– Я и сама смеюсь, только с горя. Сулил он свободу нам дать, но так и не сподобился. А все ж любила я его…
– Любила? Ты хочешь сказать?..
– Вот-вот, однако еще дороже мне было другое.
– И что же?
– Свобода.
– Свобода, – повторил я. – Наверное, свобода проявляется через ненависть.
– Ан нет, малой: через любовь. Я любила – и яду ему подсыпала, вот он и скукожился, будто яблоко, морозом побитое. А иначе сыновья мои покрошили б его заточками.
– Где-то здесь неувязка, – сказал я. – У меня даже мысли путаются.
И хотел еще кое-что добавить, но хохот наверху сделался, на мой слух, чересчур громким и горьким; я попытался было от него сбежать, да не смог. На выходе меня охватило неодолимое желание расспросить, что же такое свобода, и я вернулся. Старая певица сидела, обхватив голову ладонями; лицо ее, коричнево-замшевого цвета, было исполнено печали.
– Скажи-ка, мать: а что такое вообще эта свобода, которая так сильно тебе полюбилась? – опрометчиво полюбопытствовал я.
Она удивилась, потом призадумалась, потом растерялась.
– Запамятовала, малой. Мысли путаются. То одно мнится, то другое. Голова кругом идет. Сдается мне, это оттого, что в мозгах уйма всего скопилась, а как высказать – не знаю. Но жить с этим ох как нелегко, малой. Слишком уж много всякого на мою долю выпало, а срок мой слишком короток. Хвори, что ль, какие меня губят. Перед глазами плывет: шаг сделаю – и хлоп оземь. А если не хвори меня доконают, так сынки мои: им лишь бы хохотать да замышлять, как весь белый люд извести. Ожесточились, вот ведь какая штука…
– А что там насчет свободы?
– Отстань, малой, уходи, голова раскалывается!
Оставил я ее в покое – у меня у самого уже в голове помутилось. Но ушел недалеко.
Откуда ни возьмись появился один из сынков, здоровенный, шести футов ростом детина, и врезал мне кулачищем.
– Что за дела, мэн? – вскричал я.
– Ты маму до слез довел!