Новый тип мышления – его можно назвать практически-политическим – исходит из реальности, однако «исходить из реальности» означает для новых идеологов народничества не приспособление к ней, а прежде всего учет возможностей, возникающих в ходе сознательного вмешательства человека в действительность. Критикуя механистический детерминизм, Ткачев, например, материалист по своим взглядам и противник «субъективного метода в социологии», видит специфику исторической действительности как раз в том, что она не существует вне и помимо деятельности людей. Вне практики, вне воли человека мир нельзя правильно понять. Социальная реальность, по Ткачеву, обладает значительной «степенью свободы». Пределы возможного в истории настолько подвижны, что люди, активное меньшинство, способны вносить «в процесс развития общественной жизни много такого, что не только не обуславливается, но подчас даже решительно противоречит как предшествующим историческим посылкам, так и данным условиям общественности»[22 - Ткачев П.Н. Избранные сочинения на социально-политические темы: в 4 т. Т. III. M.: Изд-во Всес. об-ва политкаторжан и ссыльно-поселенцев, 1933. С. 193.].
Правда, освобождаясь от абстрактного противопоставления человека окружающему миру, протестуя против исторического фатализма, провиденциализма, идеологи действенного народничества сплошь и рядом оказываются не в состоянии создать научную и материалистическую философию практики – они подходили к действительности как «идеологи» с точки зрения «истины», «справедливости», еще не умея обнаружить в самом историческом мире глубокие корни его преобразования. Эту концепцию революционного действия, исторической инициативы – явления нового по сравнению с Чернышевским – нельзя упускать из виду, критикуя с марксистских позиций ее субъективистскую (и активистскую) форму.
Критикуя субъективистскую народническую доктрину, Ленин подходил к ней с позиций марксизма, или «объективизма классовой борьбы», как он выразился в статье «О политической линии» (1912). «Если я скажу: новую Россию надо построить вот так-то с точки зрения, положим, истины, справедливости, трудовой уравнительности и т. п., это будет субъективизм, который заведет меня в область химер, – критикует Ленин народников. – На деле борьба классов, а не мои наилучшие пожелания определят построение новой России. Мои идеалы построения новой России будут нехимеричны лишь тогда, когда они выражают интересы действительно существующего класса, которого условия жизни заставляют действовать в определенном направлении»[23 - Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 22. М.: Госполитиздат, 1961. С. 101.]. Но оценивать народников можно с позиций струвизма и с позиций марксизма. Струвист тоже против утопий народничества, но он критикует их с точки зрения «буржуазного оправдания действительности», ибо замазывает (как и меньшевик Неволин, оппонент Ленина) с помощью ссылок на объективную деятельность («новую Россию никто не строит, она строится в борьбе интересов») факт борьбы классов из-за того, кто будет строить и строит «новую Россию».
Народник 70-х годов – представитель сил, которые хотели строить новую Россию вопреки либеральной буржуазии, но которые еще не знали, не видели реальных путей социалистического преобразования России. [пропуск. – Рукописная помета М.Я. Гефтера].
Как мы видим, сравнение доктрины Чернышевского и народников 70-х годов, его последователей, необходимо проводить cum grano salis, учитывая, что революционные народники и в теории, и на практике ставят иные, чем Чернышевский, более высокие вопросы – о конкретных путях сближения с народом, воздействия на действительность, о наиболее целесообразных формах и методах революционной работы, то есть то, что еще не стояло в качестве первоочередной задачи перед родоначальником народничества. Поскольку Чернышевский занимался как теоретик политической тематикой, поскольку он просто обобщал опыт европейских революционных движений (русского опыта еще не было), то формулировал основные правила для политической партии, желающей быть эффективной силой. В концепции революционного действия Чернышевского начисто отсутствуют какие-либо жесткие схемы, которые он рассматривал бы как категорически предписываемые принципы политической тактики.
Не то у идеологов народничества 70-х годов. Революционеры ждут от них уже «точных» и жестких тактических схем, требуют исчерпывающего ответа на вопрос: что и как делать? В этом отношении весьма характерен эпизод с выработкой революционной программы П. Л. Лавровым[24 - Эпизод этот приведен в книге Б. С. Итенберга «Движение революционного народничества». С. 201–203. (Откуда и берется нами.)].
Когда Лавров получил предложение издавать журнал, он не представлял себе ясно, на кого, на какие круги должно ориентироваться предстоящее издание. Предполагалось, что новый журнал явится выразителем взглядов радикальных литературных кругов. Был выработан первый вариант программы журнала «Вперед!», который затем распространялся среди радикально настроенной интеллигенции в России и кругах эмиграции. Вариант был отвергнут как абстрактный и не выражающий убеждений передовой молодежи, рвущейся к непосредственному революционному делу. Один из «чайковцев» так отозвался об этой программе: «Зачем нам иметь „Вестник Европы“ за границей, когда он уже есть в Петербурге».
Неудача с первым вариантом программы заставила Лаврова установить более тесные контакты с революционной молодежью. Для этого он даже перебрался из Парижа в Цюрих – центр русской революционной эмиграции того времени. Второй вариант программы носил уже следы компромисса с бакунистами, весьма влиятельными в русской революционной среде. Как писал сам Лавров: «Вторая программа была программою издания, которое не подчинялось многим пунктам бакунизма 1872 г. Имела в виду сохранить единство социально-революционного движения в России в принципиальном отношении: личные взгляды редактора могли в ней проявляться лишь в той мере, в какой они не вредили этому единству»[25 - Лавров П.Л. Народники-пропагандисты. 1873-1878 гг. Изд. 2-е, испр. Л., 1925. С. SS.].
Однако и второй вариант не удовлетворил бакунистов, добивавшихся более весомого представительства их идей на страницах нового издания. Переговоры зашли в тупик, бакунисты и лавристы превратились в две враждующие фракции.
В марте 1873 года Лавров пишет новую программу, которая и определила характер и направление журнала «Вперед!». Таким образом, «Вперед!» создавался под непосредственным воздействием революционных кругов России. Он явился, как выражается Б.C. Итенберг, равнодействующей тех сил русской революционной молодежи, которая решила посвятить себя делу народа, делу подготовки революции.
Зависимость направления лавровского журнала от настроений русской молодежи точно и четко определил народник Д. Клеменц. «Не Лавров создал петербургскую и московскую молодежь, не он сказал ей, что пора начать действовать, а, напротив, эта самая молодежь создала Лаврова; она вытащила его из мира трансцендентальной метафизики, в изучении которой он до того мирно проводил дни свои, на путь более живой деятельности; не он – ей, а она ему крикнула: „Вперед!“»[26 - Дейч Л.Г. Социалистическое движение начала 70-х годов в России. Ростов-на-Дону, 1925. Прил. П. Д. Клеменц. От издателей газеты «Работник». С. 459.].
Посев Чернышевского дал свои первые всходы.
Однако своеобразие (и трагизм) ситуации заключалось в том, что вырабатывать целесообразную тактику, прокладывать дорогу революционному действию революционерам-разночинцам пришлось в нереволюционной обстановке, когда масса была еще не способна немедленно понять необходимость революционного метода действия. Отсюда утопизм их попыток, фантастичность предлагаемых средств, субъективизм революционного мышления. За преодоление субъективистских иллюзий, приобретение политического опыта и подлинной революционной теории русское революционное движение заплатило трагедией разочарований и духовных кризисов, мученичеством тысяч и тысяч борцов из народников и народовольцев, но зато оно и училось по ускоренной программе, развивалось бурными темпами, освобождая последующие поколения революционеров от повторения ошибок анархизма и бланкизма[27 - «… Важную роль в деле ослабления анархизма в России, – писал Ленин в „Детской болезни „левизны“ в коммунизме“, – сыграло то, что он имел возможность в прошлом (70-е годы XIX века) развиться необыкновенно пышно и обнаружить до конца свою неверность, свою непригодность как руководящей теории для революционного класса». Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 41. М.: Госполитиздат, 1963. С. 15.].
Оно не потеряло «чувство исторического расстояния», о котором говорил Плеханов в работе «Социализм и политическая борьба», оно его в начале 70-х годов еще не имело, но постепенно, шаг за шагом, учась на тяжком опыте своих ошибок, расплачиваясь за каждый шаг кровью своих лучших борцов, оно приобретало политический глазомер, умение ходить по революционной дорожке.
Жертвы не пропали даром. Правильная революционная теория могла родиться только в ходе, в итоге преодоления практикой иллюзий народнической доктрины, не в обход движения и взглядов народничества, а именно в результате коррекции их, а затем и преодоления старой революционной доктрины. Только проверяя на практике открытые теорией решения, преодолевая, отбрасывая иллюзии «крестьянского социализма», можно было продвигаться вперед.
Существовала ли альтернатива этому способу революционного просвещения? Абстрактно говоря, да. Абстрактно можно предположить, например, что в силу каких-либо обстоятельств Русская секция Интернационала приобрела влияние на какой-то более или менее длительный срок в революционном движении России. Тогда русское демократическое движение, вполне возможно, развивалось бы более прямым путем, «не в союзе с анархизмом Бакунина, а в союзе с научным социализмом»[28 - Волк С.С. Карл Маркс и русские общественные деятели. Л.: Наука, 1969. С. 116.]. Такая возможность существовала, и нельзя отрицать ее только на том основании, что она не осуществилась. Но столь же неправильно на основании того, что программа Русской секции более приближалась «по своим исходным началам к принципам Первого Интернационала к западноевропейской социал-демократии, чем какая-либо другая народническая программа»[29 - Волк С.С. Карл Маркс и русские общественные деятели. Л.: Наука, 1969. С. 116.], возвеличивать ее, противопоставляя реальному историческому движению (осуществившейся альтернативе), объявлять, что «своей практической деятельностью и выдержанной тактикой Русская секция давала пример для всего российского движения»[30 - Волк С.С. Карл Маркс и русские общественные деятели. Л.: Наука, 1969. С. 116.].
Русская секция, повторяем, абстрактно говоря, могла сократить муки родов правильной революционной теории, но не могла отменить сами роды. Избавиться от отсталой утопической теории возникшему революционному движению невозможно было путем чисто теоретическим, путем отказа от старого миросозерцания на основании доводов более высокой доктрины. В случае с теорией «русского социализма», как и во многих других, только суровая школа разочарования, только попытка осуществления теории на практике могла послужить наглядным уроком и способна была избавить революционеров от иллюзий, от которых революционеры, как констатировал еще Лабриола, не всегда охотно освобождаются на основании доводов разума. Более спокойный вариант – практическая деятельность и «выдержанная тактика» Русской секции Интернационала оказались не в состоянии стать примером «для всего российского движения», последнее развивалось другим путем, более трудным, зигзагообразным, но зато и более основательным.
Таким образом, идеология «действенного народничества» – не просто «уклонение» с пути Чернышевского, не просто ошибка, которую можно трактовать в моралистическом плане и осуждать задним числом, стоя на точке зрения более высокой теории. Ее можно и нужно рассматривать как своеобразный исторический «предел» учения, историческую форму развития революционной теории от утопии к науке. В русле этого движения неслучайно впервые наметился поворот русской общественной мысли к марксизму: только там, где есть беззаветный интеллектуальный поиск, плоть от плоти невиданного революционного героизма, неслыханные муки жертв, только там могли возникнуть новые точки роста теории, появиться сама потребность в изменении формы политического мышления. В мучениях решения проблемы социалистической революции народническое движение изменило и себя и свою цель.
Татьяна Сабурова, Бен Эклоф[31 - Сабурова Татьяна Анатольевна – доктор исторических наук, профессор Университета Индианы, Блумингтон, США; Эклоф Бен – PhD, профессор Университета Индианы, Блумингтон, США, главный научный сотрудник Института гуманитарных историко-теоретических исследований имени A.B. Полетаева (ИГИТИ) НИУ ВШЭ.]. Народничество как мировоззрение и образ жизни: выходя за рамки идеологических категорий
В 1921 году приглашенная в Петровско-Разумовскую академию знаменитая Вера Фигнер, провозглашенная «иконой русской революции», столкнулась с неожиданной для нее ситуацией, фактически брошенным вызовом. В письме Михаилу Новорусскому она с горечью писала: «Мне подали штук 15-20 записок. Но было поздно, и я их там не читала, да и знала вперед, что будут запросы, на которые не очень охотно отвечала бы. Уж не раз случалось: „Каково мое отношение к существующему строю?“ или „Почему я не примыкаю к господствующей партии?“ Но я не ожидала, что в числе прочитанных дома записок будут, после моего выступления о „Народной воле“ и ее историческом значении, заявления: „ваши усилия были напрасны, ваши силы были употреблены нецелесообразно, остались без результата“ и т. д.[32 - Фигнер В.Н. – Новорусскому М.В., 23 октября 1921 г. РГАЛИ. Ф. 1185. Оп. 1. Д. 239. Л. 185.] [курсив наш. – Т. С., Б. Э.]». Народники, считавшие себя «старыми революционерами», очень скоро оказались вынуждены доказывать не только право на существование в новом советском обществе, но и право на память о народничестве как части революционного движения в России.
Случай, описанный Фигнер, оказался отчасти пророческим, показав, что произойдет с историей ее поколения в недалеком будущем. Сначала отодвинутые в истории революционного движения на задний план как не поднявшиеся до осознания марксизма и исторической роли пролетариата, а затем фактически забытые, стертые из исторической памяти в период сталинизма, народники получили если не такое же, то не менее незаслуженное отношение и на Западе, где вместо умаления их роли в общественном движении народничество – этот сложный и существующий на протяжении длительного времени феномен – было сведено к карикатурному изображению, жесткой идеологической схеме и личности террориста. Почему история народничества в России остается одной из самых сложных исследовательских тем, и не только в связи с политическими дебатами о революционном движении и терроризме, устойчивыми представлениями о «настоящих» революционерах и спорами о специфике российского общества? В этой статье мы рассматриваем и обсуждаем народничество как сложный, разнообразный, динамичный комплекс идей, ценностей и норм, воплотившийся не только в политических организациях, но и нашедший отклик среди учителей, агрономов, врачей и других профессиональных групп интеллигенции в имперской, а затем и советской России.
«Предтечи большевизма», «злейшие враги марксизма» и «подлинные революционеры»: исторические портреты народников
Исследование народничества в России с начала XX века было тесно связано с изменением политической ситуации в стране, и мы можем видеть появление интереса к наследию народников после революции 1905 года, обусловленное как возможностью публикации биографий, автобиографий и воспоминаний народников, вышедших из тюрем или вернувшихся из сибирской ссылки, так и деятельностью партии эсеров. В 1920-е годы в Советской России народникам сначала ставили памятники и создавали музеи, чествовали как предтечей большевиков, активно публиковали их воспоминания, в том числе в журнале Общества бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев «Каторга и ссылка», но к середине 1930-х годов Общество было закрыто, журнал изъят из библиотек[33 - См.: Юнге М. Революционеры на пенсии. Всесоюзное общество политкаторжан и ссыльнопоселенцев, 1921-1935. М., 2015; Pujals S. When Giants Walked the Earth: The Society of Former Political Prisoners and Exiles of the Soviet Union, 1921-1935. Ph.D. Dissertation. Georgetown University, 1999.]. Народники были объявлены злейшими врагами марксизма, а воспитание молодого поколения на их примере – опасным вследствие вероятности вырастить новых террористов.
Критика «Краткого курса истории ВКП(б)» после XX съезда партии повлияла на оценки народничества. В передовой статье журнала «Вопросы истории» признавалось, что многие социал-демократы начинали свою деятельность как народники, и выражалось сожаление, что историки игнорируют революционное значение деятельности народников 1870-1880-х годов, не показывают преемственность в развитии революционного движения, забывая о работах Ленина[34 - XX съезд КПСС и задачи исследования истории партии // Вопросы истории. 1956. № 3. С. 5–6.]. Вскоре была напечатана статья П. С. Ткаченко «О некоторых вопросах истории народничества»[35 - Ткаченко П. С. О некоторых вопросах истории народничества // Вопросы истории. 1956. № 5. С. 34–45.], призывавшего вернуться к изучению народнического движения, учитывая традиции 1920-х годов и новые открывшиеся возможности для исследователей. В результате «оттепели» в конце 1950-х – начале 1960-х последовал целый ряд статей и монографий по истории народничества, включая работы Б.С.Итенберга, Б.П. Козьмина, Ш.М. Левина, В.Ф. Антонова, М.Г. Седова и др. Н.А. Троицкий, внесший значительный вклад в изучение народничества, писал: «Разумеется, не все исследователи сразу отказались от установок „Краткого курса“ по отношению к народничеству. Понадобились дискуссии о народничестве, которые и последовали, частые и жаркие, с 1957 года: в Институте истории Академии наук СССР (1957, 1959, 1963, 1966 г.), в журналах „Вопросы литературы“ (1960 г.), „История СССР“ (1961-1963 г.)»[36 - Троицкий H.A. Русское революционное народничество 1870-х гг. (история темы). Саратов, 2003. С. 21–22.]
Эпоха «оттепели» снова вернула народников в историю, что проявилось не только в исследовательском интересе, но и определенной романтизации народнического движения советской интеллигенцией в поисках подлинных героев и «подлинного» социализма. Но несмотря на интенсивное исследование очень многих вопросов, вызывавших, как правило, горячие споры (например, считать ли 1860-е и 1870-е годы единым этапом революционно-народнической идеологии, соединять народников с Герценом и Чернышевским), продолжали больше говорить о слабостях и недостатках народнического движения[37 - См.: Волк С.С. «Народная воля» (1879-1882). М.; Л., 1966.]. В 1970-х – начале 1980-х годов в связи с политическим «похолоданием» исследование истории народничества вновь стало ограничиваться. H.A. Троицкий, продолжавший писать о народниках в этот период[38 - Троицкий H.A. «Народная воля» перед царским судом (1880-1891). Саратов, 1971; Троицкий H.A. Безумство храбрых. Русские революционеры и карательная политика царизма 1866-1882 гг. М., 1978.], отмечал: «Издательства неохотно принимали к печати литературу по народнической тематике, причем требовали даже изымать самый термин „народничество“ из названий книг, заменяя „народников“ „разночинцами“, „революционными демократами“ и просто „революционерами“»[39 - Троицкий Н.А. Русское революционное народничество 1870-х гг. С. 30.]. В очередной раз народники были «реабилитированы» в эпоху перестройки, но вскоре заслонены более острыми вопросами советского прошлого, и так и остались на периферии исследовательских и общественных интересов.
В западной историографии, особенно в период холодной войны, образ революционера-народника нередко складывался под влиянием «Катехизиса революционера» Нечаева или романа Достоевского «Бесы», хотя и сами народники внесли значительный вклад в формирование героического образа революционера как человека, отказавшегося от семьи, всецело посвятившего себя делу освобождения народа, сделавшего революционную идеологию своей религией. Стремление вписать народников в историю революционного движения в России (или временами наоборот – исключить из этой истории) приводило к укреплению стереотипов или жесткой классификации, в которой каждой народнической организации или течению было отведено свое место. Мы не претендуем на создание новой концепции народничества, но хотим предложить к обсуждению ряд вопросов, которые, как нам кажется, нуждаются в переосмыслении. Популизм как современная политическая реальность, быстро распространившийся в последние годы в Европе и Америке (заметим, что народничество переводится как Populism, и это создает дополнительные семантические сложности), вновь делает обращение к наследию народничества актуальным, ставя вопрос о влиянии и устойчивости определенных идеологий.
«Ни лавристы, ни бакунисты, а шли самостоятельным путем»: философские влияния и мировоззренческие поиски
В истории изучения народничества в целом и особенно в западной историографии проявилась отчетливая тенденция, обусловленная как политической ситуацией, так и корпусом мемуарно-автобиографического письма, – сведение народничества к терроризму и деятельности «Народной воли» (хотя это был, безусловно, яркий и значительный эпизод в истории народничества, повлиявший на политические оценки народников и получивший продолжение в деятельности партии эсеров в начале XX века, но не сводимый к народничеству в целом) с упоминанием о наивном и провалившемся «хождении в народ».
Эта тенденция во многом сохраняется до настоящего времени, несмотря на существование значительного количества исследований народничества[40 - О терроризме см.: Morrissey S.K. Terrorism, Modernity, and the Question of Origins // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2011. Vol. 12. № 1. P. 215–26; Verhoeven C.I. The Odd Man Karakozov: Imperial Russia, Modernity and the Birth of Terrorism. Ithaca, 2009; Patyk L. Remembering ’The Terrorism’: Sergei Stepniak-Kravchinskii’s ’Underground Russia’ // Slavic Review. 2009. Vol. 68. № 4. P. 758–781; Geifman A. Thou Shalt Kill: Revolutionary Terrorism in Russia, 1894-1917. Princeton, 1993; Будницкий О.В. Терроризм в российском освободительном движении: идеология, этика, психология (вторая половина XIX – начало XX в.). М.: РОССПЭН, 2016; Щербакова Е.И. «Отщепенцы»: путь к терроризму (60-80-е годы XIX века). М.: Новый Хронограф, 2008. О народничестве, в том числе до 1881 года, см.: Venturi F. Roots of Revolution: A History of the Populist and Socialist Movements in Nineteenth Century Russia. New York, 1960; Итенберг Б. С. Движение революционного народничества. М., 1965; Троицкий H.A. Первые из блестящей плеяды: Большое общество пропаганды. Саратов, 1991.]. Сведение народничества как движения (теории и практики) к терроризму[41 - Исследования, посвященные терроризму (см., например: Будницкий О.В. Указ. соч. С. 309–337), наглядно показывают, как велик интерес к этой теме, притом что Будницкий делает вывод, что изучение революционного терроризма в России еще далеко от завершения.] исключает из него многообразие идей и представлений о возможных путях преобразования российского общества, идеологические поиски и различные стратегии действия. Нам близка позиция А. Валицки, определявшего народничество как очень широкое, идеологически неоднородное внутри движение, которое следует понимать не как особое течение в революционной мысли, а как динамичную идеологическую структуру, внутри которой было возможно существование различных ПОЗИЦИЙ[42 - Walicki A. History of Russia Social Thought: From the Enlightenment to Marxism. Stanford; Stanford U Press, 1979. P. 223–224.].
Даже традиционно воспроизводимое в учебниках истории деление народничества на три направления по именам их идеологов – Лаврова, Бакунина и Ткачева – не отражает сложный процесс формирования и развития народничества, заключая деятельность народнических организаций в жесткую схему, также связанную с периодизацией революционного движения в России. В этом случае обращение к истории кружка чайковцев (редко упоминаемого, несмотря на ключевую роль в распространении революционной пропаганды в начале 1870-х годов и громкий «процесс 193-х») дает возможность уйти от сведения народничества к терроризму и трем основным идеологическим течениям. В своей фундаментальной работе по истории общественного движения в России Ф. Вентури писал, что именно чайковцы (как заложившие основы народничества и модифицировавшие по мере развития движения анархизм Бакунина и социализм Лаврова) должны называться первым большим народническим движением[43 - Venturi F. Op. cit. P. 471.].
В 1930 году в открывшейся экспозиции Музея революции политическая платформа чайковцев характеризовалась, по словам члена кружка чайковцев А. Корниловой-Мороз, следующим образом: «Находившиеся первоначально под влиянием идей Лаврова, чайковцы стали потом бакунистами и были инициаторами хождения в народ». Это вызвало обиженную реплику Корниловой-Мороз в письме к другому бывшему члену кружка чайковцев Николаю Чарушину: «Ну, как Вам это понравится?! Право, можно из этого заключить, что чайковцы были гимназисты или студенты-первокурсники, только что знакомившиеся с идеями социализма, и совершенно нельзя понять, почему же и чем этот кружок выделялся среди остальных»[44 - РГАЛИ. Ф. 1642. Оп. 1. Д. 51. Л. 25.].
Кружок, получивший название по имени одного из руководителей – Николая Чайковского, начал свою деятельность в 1871 году[45 - Хотя о времени основания кружка также существовали разногласия – соединять ли его историю с кружком М. Натансона и таким образом начинать ее с 1869 года.] с распространения книг, способствовавших, по мнению чайковцев, политическому просвещению, формированию самосознания интеллигенции, распространению революционных идей и осознанию необходимости социальных преобразований. Таким образом, речь идет о книгах для интеллигенции, которая виделась как главная действующая сила, способная изменить общество. Очевидно, что идеи Лаврова нашли сильный отклик среди чайковцев, хотя степень влияния Лаврова на взгляды чайковцев по-разному оценивалась исследователями[46 - См.: Троицкий H.A. Первые из блестящей плеяды. С. 33; Итенберг Б. С. Указ. соч. С. 89–90.], и среди самих чайковцев много лет спустя вопрос, были они сторонниками Лаврова или Бакунина, вызывал оживленные споры.
В своих воспоминаниях С.Ф. Ковалик замечает, что самое значительное влияние на формирование мировоззрения «семидесятников» оказали «Исторические письма» П.Л.Лаврова. Это произведение «будило в душе интеллигента те чувства, которые были заложены в ней всею предыдущей историей, и призывало к уплате долга народу за полученное образование. На этой книге, можно сказать, воспитывалось целое поколение»[47 - Революционеры 1870-х гг. Воспоминания участников народнического движения в Петербурге. Л.: Лениздат, 1986. С. 151.]. Но тот же Ковалик в воспоминаниях, опубликованных в журнале «Былое» в 1906 году, утверждал, что ни один из подсудимых по «процессу 193-х» не был сторонником Лаврова, и это сразу вызвало реакцию среди народников. С. Л. Чудновский отправил письмо в редакцию «Былого», доказывая, что к суду привлекались «заведомые „лавровцы“, никогда к „анархистам“ никакого отношения не имевшие»[48 - Чудновский С.Л. Письмо в редакцию // Былое. 1907. № 1. С. 308.], а отождествление народничества 1870-х с анархизмом не имеет никаких оснований. В то же время П. Б. Аксельрод писал в воспоминаниях, что «революционной молодежи казалось, что лавризм отклоняет ее от истинно революционного пути, что своими постоянными оговорками он отодвигает в неопределенную даль то революционное дело, которому мы хотели немедленно отдать все свои силы. Теория Бакунина лучше отвечала настроению радикальной молодежи. Эта теория подкупала нас своей простотой, прямолинейностью, тем, что она без всяких оговорок радикально разрешала все вопросы. Несомненно, что Бакунин опьянял нас особенно своей революционной фразеологией и пламенным красноречием»[49 - Аксельрод П.Б. Пережитое и передуманное. Берлин, 1923. С. 111.]. Аксельрод в своих воспоминаниях отмечал, что на его отношение к Бакунину повлиял Чарушин, высоко отзывавшийся о нем. Хотя настоящим приверженцем бакунизма Аксельрода, по его признанию, сделали собственно сочинения Бакунина, рассказы о его роли в Интернационале, а также недостаточная революционность программы журнала «Вперед!» Лаврова.
Попытки П. А. Кропоткина, известного сторонника Бакунина, в мемуарах показать, что многие члены кружка чайковцев разделяли его взгляды, либо не находят подтверждения в других воспоминаниях, либо даже прямо опровергаются. М. Фроленко, например, вспоминая, что чайковцы читали работы Бакунина и даже организовывали коллективные чтения среди студентов, замечал, что если на первых чтениях было много студентов, то на вторых – значительно меньше, а на третьи чтения никто из студентов не пришел совсем. По мнению Фроленко, Бакунин не удовлетворял чайковцев, а весной 1874 года они «пошли в народ», «забыв про Бакунина»[50 - РГАЛИ. Ф. 1185. Оп. 1. Ед. хр. 805. Л. 78.]. Чарушин также категорически не соглашался с утверждением Кропоткина, что он разделял взгляды Бакунина в отношении государства, и жаловался на С. Синегуба, что тот сделал из него в своих воспоминаниях заядлого анархиста[51 - РГАЛИ. Ф. 1642. Оп. 1. Д. 108. Л. 17.], а также пытался объяснить, почему Ковалик и Чудновский в своих воспоминаниях тоже представили его как одного из наиболее ярко выраженных анархистов среди чайковцев. По мнению Чарушина, поводом к его характеристике как анархиста могли послужить его искреннее уважение и симпатии к Бакунину исключительно как личности с замечательным революционным прошлым, которому он явно отдавал предпочтение по сравнению с Лавровым. В своих воспоминаниях он неоднократно подчеркивал, что никогда не разделял политические идеи Бакунина, как и большинство чайковцев, особенно в отношении к государству (хотя при аресте в 1874 году среди прочих книг у Чарушина была найдена «Государственность и анархия» Бакунина).
Корнилова была согласна с Чарушиным, что, кроме Кропоткина, анархистов среди чайковцев не было и об анархии многие имели самое смутное понятие. Она доказывала правильность свидетельств последних членов кружка, о чем и сообщала в письме к Чарушину в апреле 1928 года: «18 марта в Ленинграде был торжественный вечер в память процесса 193-х; благодаря приливу бодрости, я решилась на нем присутствовать и написала даже короткую характеристику кружка чайковцев, которая и была прочтена на этом вечере. Дело в том, что в Москве на докладе Кункля[52 - A.A. Кункль – автор работ по истории народничества («Кружок долгушинцев», «Выстрел Веры Засулич», «Покушение Соловьева»).] специально о кружке чайковцев оспаривали правильность Вашей характеристики, что мы были „ни лавристы, ни бакунисты, а шли самостоятельным путем“. Я сочла своим долгом воспользоваться представившимся случаем, чтобы заявить и привести фактические доказательства правильности Вашей характеристики. ‹…› Для доказательства того, что мы шли самостоятельным путем, я указала на тот факт, что „Вперед!“ и „Государственность и анархия“ были получены в Питере лишь в конце 73-го года, незадолго до наших арестов»[53 - РГАЛИ. Ф. 1642. Оп. 1. Д. 51. Л. 23 об. – 24.].
Но Министерство внутренних дел на основании следствия «о пропаганде в империи» перед судебным процессом 1878 года пришло к выводу о влиянии Бакунина на кружок чайковцев и об анархических убеждениях последних. Как сообщалось в докладе Особому совещанию: «Конечная цель стремлений и планов кружка чайковцев состояла в уничтожении государства и замене ныне существующего строя народной жизни „анархиею“, по мнению чайковцев, этим „идеалом“ общественного устройства»[54 - ГАРФ. Ф. 102. Оп. 91. Д-3. 1893 г. Д. 354. Т. 1. Л. 70 об.].
Историки народничества относили чайковцев и к лавристам, и к бакунистам, и к организациям «переходного типа», и соглашались, что они заняли особую позицию, не являясь ни лавристами, ни бакунистами. Например, М. Миллер, рассматривая вопрос об идеологических конфликтах в среде чайковцев в контексте споров между сторонниками Лаврова и Бакунина в Швейцарии, писал, что идеологические разногласия в эмигрантской среде не могли не оказать серьезного влияния на развитие революционных идей в России в тот период. Но чайковцы занимали очень сбалансированную позицию, не примыкая ни к одному из идеологических лагерей, критикуя Бакунина за анархизм и бунтарство, но также критикуя и Лаврова за оторванность от реальности[55 - Miller М. A. Ideological Conflicts in Russian Populism: The Revolutionary Manifestoes of the Chaikovsky Circle, 1869-1874 // Slavic Review. 1970. Vol. 29. No. 1. P. 1–21.].
Возможно, в начале 1870-х годов, учитывая свободу мысли и отсутствие программы в кружке чайковцев (проект, написанный Кропоткиным, либо не успели обсудить и принять, либо приняли с изменениями – в этом мемуаристы также расходятся), их политические взгляды так и не оформились во что-то целостное, и спустя годы восстановить их оказалось достаточно сложно. Кроме того, не будем забывать, что для молодежи 1870-х годов идейные поиски и отсутствие цельного сложившегося политического мировоззрения было типичным явлением: читая и обсуждая в кружках работы Лаврова, Бакунина, Берви-Флеровского, Лассаля, Маркса, они пытались найти ответы на волнующие их вопросы, объединенные не столько четкой политической программой, сколько идеями о благе народа, социальной справедливости, свободе. Политическое мировоззрение народников начала 1870-х определялось в первую очередь этическими, моральными нормами, оставаясь открытым для принятия различных идей и последующего их развития, модификации (отсюда и разнообразие политических программ и организаций, определяемых как народнические). И неслучайно часто решающим моментом для них оказывалась личность (как в случае Бакунина или Лассаля), а не сочинения.
Влияние Лассаля на народников 1870-х годов заслуживает особого рассмотрения не только потому, что очень часто в их воспоминаниях встречаем упоминания его сочинений «Идея рабочего сословия», «О сущности конституции», но и потому, что влияние Лассаля редко упоминается в исследованиях народничества, хотя позволяет показать, что народники уделяли внимание политическим преобразованиям наравне с экономическими, а также проследить развитие идеи о роли государства в социалистических преобразованиях. Что в работах или личности Лассаля так привлекало народников? А.И. Корнилова-Мороз писала о впечатлении, произведенном книгой Лассаля на нее и Софью Перовскую, хотя более отмечала стиль, чем содержание его работ: «…страстное красноречие Лассаля, его популярное изложение экономических факторов и блестящие его речи произвели на нас чрезвычайно сильное, чарующее впечатление; я лично, по крайней мере, не могу вспомнить другой книги, которую я читала бы с таким восторженным и захватывающим интересом»[56 - Революционеры 1870-х гг. Воспоминания участников народнического движения в Петербурге. С. 66.]. Чарушин описывал встречу на квартире профессора Таганцева в декабре 1871 года, на которой присутствовали Н.К. Михайловский, В.П. Воронцов, Д. Клеменц, Ф. Волховский, Н. Чайковский, С. Перовская, В.Д. Спасович и др. На ней был представлен реферат работы Лассаля «О сущности конституции» и развернулась дискуссия о возможностях и перспективах конституционного строя в России. Как вспоминал Чарушин, работы Лассаля захватили его, произвели огромное впечатление: «…след, оставленный во мне чтением Лассаля, уже никогда не изглаживался»[57 - Чарушин H.A. О далеком прошлом. М., 1973. С. 82–83.]. Чтение этой книги привело Чарушина, по его словам, к осознанию значения политической свободы, при которой возможна такая агитационная и организационная деятельность, которая изменит самосознание угнетенных классов и покажет им путь к освобождению.
Размышления Чарушина о работах Лассаля и их восприятии чрезвычайно интересны. В них нет и следа, что Чарушин был знаком с теми сложными и безрезультатными политическими маневрами, в которых участвовал Лассаль, когда он писал эти работы (заметим, что Фигнер вообще признавалась, что не знала даже имени Лассаля до своего отъезда в Швейцарию и путала Лассаля с Лапласом[58 - Фигнер В.Н. Запечатленный труд. Т. 1. М., 1964. С. 94.]). Но, вероятно, именно из этих работ Чарушин вынес (с большей или меньшей аккуратностью) несколько идей, которые стали ключевыми для его политического мировоззрения и оставались таковыми на протяжении всей жизни. Это идеи сознательности рабочего класса, создания рабочих кооперативов (в версии Лассаля при обязательном государственном финансировании), превращения государственной власти в народную в результате установления полной политической свободы и веры в государственность, которую Чарушин и народные социалисты позже рассматривали как существенное условие преодоления отсталости страны. Однако заметим, что народники взяли из произведений Лассаля то, что им казалось важным и актуальным в то время для России, создав в результате свое представление о политических преобразованиях. В. Дебогорий-Мокриевич в своих воспоминаниях также особо отмечает значение сочинений Лассаля для формирования мировоззрения его поколения, но признается, что, читая Лассаля, они переносили все, что он говорил о пролетариате на крестьянство, игнорируя различия между Западной Европой и Россией и еще сильнее укрепляясь в своей вере в народ[59 - Дебогорий-Мокриевич В. Воспоминания. СПб., 1906. С. 77.].
«Свой бог, своя религия»: СЕКТАНТСТВО ИЛИ ЭТИЧЕСКИЙ РАЦИОНАЛИЗМ?
Вопрос о религиозности народников, как и революционного движения в целом, эсхатологичности, мессианства, религиозной экзальтации также постоянно поднимался исследователями. Народничество стало «национальной религией тех, кто отрекся от Бога, не верил власти и не принадлежал к народу»[60 - Березовая Л.Г. Самосознание русской интеллигенции начала XX века. Диссертация на соискание ученой степени доктора исторических наук. М., 1994. С. 51.], считает Л. Г. Березовая. Как разновидность религиозного типа сознания, скрытого за секуляристской оболочкой, трактует народничество и Е.Б. Рашковский[61 - Рашковский Е.Б. Об одной из социально-психологических предпосылок институционализма в развивающихся странах (еще раз о проблеме «популизма» в странах третьего мира) // Общество, элита и бюрократия в развивающихся странах Востока. М., 1974. Кн. 1. С. 68–70.]. Ф. Помпер также отмечает религиозный характер народнического движения, чувство общности народников-пропагандистов с первыми христианами, использование языка и символов христианства, которое могло в некоторых случаях быть и признаком «религиозной амбивалентности»[62 - Pomper P. The Russian Revolutionary Intelligentsia. Harlan-Davidson, Wheeling, Illinois, 1993. P. 117–118.], что означало сохранение веры в Бога, заложенной еще в детстве, но соединение ее с верой в народ, в революцию и особую миссию интеллигенции. Недавно изданная фундаментальная работа Юрия Слезкина вновь предлагает трактовку не народничества, но большевизма в рамках концепции религиозного сектантства[63 - Slezkine Yu. The House of Government: A Saga of the Russian Revolution. Princeton: Princeton University Press, 2017.].
Воспоминания самих народников действительно дают немало оснований для характеристики народничества как движения, содержащего значительный религиозный компонент. Как убедительно показала Ф. Фишер фон Вайкерсталь, до настоящего времени исследователи часто продолжают некритически воспроизводить образы революционеров, созданные ими в автобиографиях и воспоминаниях[64 - Fischer von Weikersthal F. «I could hardly be called an ignorant fanatic» // AvtobiografiЯ. 2017. № 6. P. 54. Блестящий анализ комплекса автобиографий народников, написанных специально для словаря «Деятели СССР и революционного движения в России» в середине 1920-х годов, был проведен Хильдой Хугенбум, исследовавшей тексты с точки зрения гендерной специфики автобиографического письма и соответствия «модели», предложенной авторам Верой Фигнер (Hoogenboom H. Vera Figner and Revolutionary Autobiographies: The Influence Gender on Genre // Women in Russia and Ukraine / ed. by R. Marsh. Cambridge: Cambridge University Press, 1996. P. 78–93).]. Потребность в нравственных идеалах наряду с нарастающим разочарованием в церкви, влияние Чернышевского (религиозный компонент его творчества подробно раскрыт в работе И. Паперно[65 - Паперно И. Семиотика поведения: Николай Чернышевский – человек эпохи реализма. М.: НЛО, 1996.]) приводили к переосмыслению христианства, наполнению религиозных символов новым содержанием или использованию сложившегося религиозного языка для выражения революционных идей. Фигнер вспоминала: «…Но и у меня был свой бог, своя религия – религия свободы, равенства и братства. И во славу этого учения я должна была перенести все»[66 - Фигнер В.Н. Запечатленный труд. Т. 2. М.: Мысль, 1964. С. 9.]. Религиозные метафоры в текстах о революции не являются исключительной характеристикой народников, ими наполнены сочинения К. Маркса, не говоря уже о литературе XIX – начала XX века.
Страдание и смерть придавали сакральный характер революционной деятельности, соединяя участников революционного движения со святыми мучениками, вписывая в одну общую историю первых христиан (показательно обращение именно к раннему христианству) и революционеров-народников, которые принадлежали к одному пространству: пространству борьбы за общее благо, принесение себя в жертву ради наступления нового «царства». В этом общем сакральном пространстве стиралось различие между историческими эпохами, соединялось прошлое и настоящее. «Смерть казалась желанной, она сплелась с идеей мученичества, понятие о святости которого закладывалось в детстве традициями христианства, а затем укреплялось всей историей борьбы за право угнетенных», – писала Фигнер[67 - Фигнер В.Н. Запечатленный труд. Т. 2. М.: Мысль, 1964. С. 16.]. О влиянии христианства Фигнер подробно писала в главах, не вошедших в «Запечатленный труд», но опубликованных отдельно в 5-м томе ее собрания сочинений. Она подчеркивала отстраненность от церкви, но важность и близость для нее христианского учения, что стало во многом характерным для российской интеллигенции начала XX века. «Как это ни странно, я, которая без особенной борьбы рассталась с официальной религией, привитой в детстве и отчасти сохраненной в школе, я, совершенно равнодушная ко всем церковным установлениям и, как естественница по образованию, примкнувшая к материалистическому миропониманию, была, однако, насквозь пропитана христианскими идеями аскетизма и подвижничества»[68 - Фигнер В.Н. Собрание сочинений: в 7 т. Т. 5. М., 1933.].
В воспоминаниях Чарушина отмечается индифферентное отношение к религии его поколения, но признается важность для него евангельского учения: «…истинной религиозности в детстве нам не внушали, а наша официальная церковность, скорее, действовала на нас не в положительном смысле, а в отрицательном. И лишь евангельское учение импонировало нам, но не как божественное откровение, а как моральная доктрина, во многом совпадающая с усвоенными нами понятиями и принципами»[69 - Чарушин H.A. О далеком прошлом. М., 1973. С. 65.]. В. Засулич также вспоминала о чтении Евангелия в детстве, о сопереживании и отношении к богу, размышляя об истинной религиозности: «Не его заступничества просить мне хотелось, а служить ему, спасать его. Года через четыре я уже не верила в бога и легко рассталась я с этой верой. ‹…› А единственное в религии, что врезалось в мое сердце, – Христос, – с ним я не расставалась; наоборот, как будто связывалась теснее прежнего»[70 - Засулич В.И. Воспоминания. М.: Издательство Общества политкаторжан, 1931. С. 14–15.].
Конфликт между христианскими ценностями и практикой революционной деятельности (неизбежно возникавший вопрос о насилии в революции) приводил либо к обоснованию необходимости жертв в рамках религиозного дискурса, либо совмещению различных языков, параллельности дискурсов. Конфликт осознается и авторами революционных мемуаров. Так, например, Фигнер, описывая Людмилу Волкенштейн как настоящего революционера, полностью преданного идее и делу революции, готового совершить террористический акт, пожертвовать своей жизнью и жизнью других людей, особо отмечает случай в крепости, когда Волкенштейн не хотела даже случайно раздавить насекомое. В биографическом очерке о Волкенштейн Фигнер пишет, что человека более гуманного по отношению к людям трудно было встретить, и удивляется, как ее любовь к людям могла совмещаться с насилием и террором. Объясняя ее превращение в террористку, Фигнер использует типичное для народнических автобиографий и биографий положение – ответственность возлагается на несправедливый политический и экономический порядок, эксплуатацию народа и невозможность свободной общественной деятельности[71 - Фигнер В.Н. Шлиссельбургская узница Людмила Александровна Волкенштейн // Былое. 1906. № 3. С. 263–64.]. Сама Фигнер, участвовавшая в подготовке террористических актов, признавала, что она готова была бы совершить по крайней мере три убийства в том случае, если бы подтвердились подозрения в предательстве некоторых участников революционной организации, и в убийстве царя или высокопоставленных чиновников она не видела конфликта с евангельским учением, оправдывая насилие свободой и благом народа.
Моральные нормы, характерные для чайковцев, имеющие даже большее значение, чем политические взгляды, определяли и отношение к террору. То, что к террору перешли их товарищи, которым они безусловно верили и считали их убежденными революционерами, идейными народниками, заставляло поверить в необходимость и правильность выбранной тактики, хотя сомнения оставались. Чарушин писал об обсуждении террора уже находившимися в Сибири народниками: «Мы не могли не приветствовать открытого перехода к политической борьбе, а следовательно, несмотря на все наше отвращение к убийствам, – и к террору, так как иных путей для активной политической борьбы мы тоже не находили. Правда, приветствуя этот переход, не все из нас без большой внутренней борьбы для себя приняли его как одну из форм этой борьбы»[72 - Чарушин H.A. О далеком прошлом на Каре. М., 1929. С. 55.]. Чарушин вспоминал, как, выйдя на поселение, встречаясь в Селенгинске с Брешко-Брешковской, они как будто снова были в России, переживая вместе все печали и невзгоды, но бессильные найти верный путь. Только Брешко-Брешковская была далека от всех сомнений, признавая террор во всех его видах[73 - Чарушин H.A. О далеком прошлом. М., 1973. С. 181.].
Служение народу и освобождение его часто описывается как «символ веры». Религиозными метафорами наполнено и описание событий 1873-1874 годов, само «хождение в народ» часто называется «крестовым походом в российскую деревню». По мнению Чарушина, «люди безгранично верили в свою великую миссию, и оспаривать эту веру было бесполезно. Это был в своем роде чисто религиозный экстаз, где рассудку и трезвой мысли уже не было места»[74 - Чарушин H.A. О далеком прошлом. М., 1973. С. 202.]. Обратим внимание на отстраненный характер описания Чарушина, явно не разделявшего такого отношения к пропагандистской деятельности. В то же время чайковцы видели в религиозности народа одно из препятствий для социальной революции и старались вести антирелигиозную пропаганду среди рабочих. Министерство внутренних дел сообщало о Чарушине: «…старался внушить рабочим, что мощей нет, и вообще подорвать в своих слушателях религиозное чувство»[75 - ГАРФ. Ф. 102. Оп. 91. Д-3. 1893 г. Д. 354. Т. 1. Л. 8 об.]. Хотя достаточно быстро чайковцы осознали, что, если они хотят сохранить доверительные отношения в рабочей, а тем более в крестьянской среде, они должны избегать вопросов религии в своих беседах.
Как провести границу между этикой и религией, говоря о состоянии умов той эпохи? С. Моррисей употребляет термин «моральная экономика» (moral economy), традиционно используемый в исследованиях крестьянства (возникает вопрос, насколько вообще возможно использование этого термина применительно к революционному движению), чтобы описать «комплекс этических ориентиров, обусловленный общими ценностями, установками, соглашениями и нормами», в то время как для нас более важной является связь между этикой и идентичностью. В связи с этим мы предпочитаем использовать термин «этический рационализм», а не термин «моральная экономика». Мы согласны с Моррисей, что народники в целом соединяли моральные и идейные поиски, но полагаем, что это являлось не способом оправдания, а основанием их действий[76 - Morrissey S.K. The «Apparel of Innocence»: Toward a Moral Economy of Terrorism in Late Imperial Russia // The Journal of Modern History. 2012. Vol. 84. No. 3. P. 607–642.]. И кружок чайковцев является ярким примером движения, основанного не столько на конкретной политической программе, сколько на этических нормах (во многом реакцией на дело Нечаева, отвергая его принципы и стараясь предотвратить «нечаевщину» как явление). Этический компонент в кружке чайковцев был отмечен Вентури, ссылавшегося на воспоминания Л. Шишко; по его мнению, именно этическое основание политического идеала позволило чайковцам избежать сектантства[77 - VenturiF. Op. cit. P. 471.]. Вентури провел четкую границу между этической составляющей народничества и религиозным языком описания, считая последний не более чем формой.
Просвещение и модерность