Оценить:
 Рейтинг: 0

От А до Я. Избранные рассказы русских писателей

Год написания книги
2021
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 13 >>
На страницу:
3 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Тебя как звать?

– Епифаном.

– Откуда ты? Паспорт, небось, при тебе?

– При мне, матушка. Я – мижегородской, по казанскому тракту.

Епифаново «мижегородской» – с буквой «м» – пришлось по душе Устинье.

– Так мы земляки? – откликнулась она. – Про Горки село слыхал?

– Как не слыхать, матушка!.. Я – гробиловский. Шелеметевская вотчина была до воли.

Он даже и фамилию Шереметевых произносил с буквой «л» как истый нижегородец.

– А я из Горок, – сказала Устинья и в первый раз улыбнулась.

III

Около месяца живет Епифан в кухонных мужиках. С Устиньей он ладил с каждым днем все больше и больше. Держал он себя все так же смиренно, истово, головы никогда высоко не поднимал, говорил мягко и тихо, так что горничные – их две – первые дни и голоса его не слыхали, начали даже подшучивать над ним по этому поводу.

Устинья взяла его под защиту и все повторяла им:

– Нетто все такие халды, как вы – охтенская команда?

Из них только Варя была действительно с Малой Охты, да Устинья уже заодно дала им такое прозвище. Варя – ужасная франтиха, и что ни праздник – сейчас же отпросится в театр, и после, в кухне, за перегородкой, утюжит мелкие барынины вещи и мурлычет без перерыву. Даже Устинья вчуже выучила, слушая ее:

Какой обед нам подавали!

Каким вином нас угощали!..

И Варя, и Оля, за обедом, продолжали подзадоривать Епифана. Он ест медленно, по-крестьянски, часто кладет ложку на стол и степенно прожевывает хлеб. Варя ему непременно скажет:

– На долгих отправились, Епифан Сидорыч…

И обе враз прыснут.

И тут опять Устинья должна их вразумить. Они никогда не ели по-божески, как добрые люди едят, в строгих семьях, а так, урывками, «по-собачьи». Одно слово – питерские мещанки, с детства отбившиеся от дому.

Епифан никогда не начинал есть мяса из чашки, и дожидался, чтобы сказали:

– Можно таскать!

Спросил он чуть слышно насчет «тасканья» – и опять обе горничные подняли его на смех за это «мужицкое слово».

– Таскать! Таскать!.. – повторяли они. – Что – таскать? Платки носовые из карманов? Ха, ха, ха!..

Он даже покраснел и посмотрел на свою защитницу. Устинья, на этот раз, не в шутку рассердилась на «охтенских халд», и отделала их так, что они прикусили языки. Но, на особый лад, переглянулись между собой. И это заметила Устинья. Переглянулись они: «Кухарка, мол, подыскала себе тихонького дружка и держит его у себя под юбкой». Такое подозрение сильно ее взорвало. Она вся побурела, но браниться с ними больше не стала, только целую неделю плохо кормила и барских остатков не давала ни той, ни другой.

Как могли они – «халды!» – думать срамно о ней и о Епифане, когда у нее даже и в помышлении ничего не было?! Она если не совсем старуха, так уж в летах женщина, а он молодой паренек, в сыновья годится.

После этой выходки девушек за обедом, Устинья часто что-то возвращалась мыслью в кухонному мужику. Точно будто они, своим переглядыванием и смехом, что-то такое у нее на душе разбудили. В первые дни после того, как Епифан поступил в ней, Устинья, угощая его чайком в кухне (никого кроме них не было), в сумерки, полегоньку, между передышками питья вприкуску, осведомилась о его семье, женат или холост, велика ли родня, и как ему насчет солдатчины предстоит?

На все это Епифан толково, почти шепотом и с еще большими расстановками в похлебывании чая с блюдечка, отвечал ей, сидя на лавке, у стола, в одной уже рубахе. И он, и она, выпили по четыре чашки.

Он был младший сын солдатки, вдовы, жребий взял хороший и в солдаты угодит разве только в ополчение, да и льготу имеет, как грамотей – он прошел все классы училища. Семья – бедная, братья разделились – их трое, он женат.

Известие, что Епифан женат, как-то ей не показалось. Однако, она не пустилась его расспрашивать: какова жена, собой красива ли, из какой семьи, есть ли дети, женился по согласию с нею или так, из расчету, по крестьянской необходимости взять бабу, для работы и хозяйственного обихода.

Но Епифан ничего, по-видимому, не утаил. Женили его по девятнадцатому году, когда только один старший брат жил отдельно. Земли, по уставной грамоте, приходилось, пожалуй, по три десятины, да земля – тощая, а деревня, хоть и близко к городу, но доходным промыслом не «займается». Была прежде всегда оброчной, при господах, и промышляли кое-чем, извозом и бурлачеством и на ярмарке всякой работой. Некоторые и огородишком кормились, бабы в город все тащили, по воскресеньям – пряжу, грибы, ягоды, а теперь и носить-то нечего. Мать ослабла совсем, и после выдела двоих старших братьев: второй в солдаты попал – еле перебивалась. Он при ней остался, в старой избе. Коровенка одна, пара овец – и то, по нынешнему времени, в редкость.

Жениться ему не хотелось. Мать упросила. В соседней деревне, Утечино, посватали девку, старше его года на четыре, старообразную с лица, не очень бойкую ни на разговор, ни в работе. Только они с матерью поверили слуху, что за ней денег «отвалят», и приданое – четыре больших короба. Ходили слухи, что она «согрешила», оттого и за бесчестье можно получить прибавку. Однако, никакого «богачества» не оказалось. Короб один всего приданого дали кое с чем, да свадьбу сыграли на шестьдесят рублей, да сорок рублей в дом она принесла – вот и все.

Устинья слушала рассказ Епифана и про себя хвалила его истовость, то, что он не жаловался, не срамил жены насчет ее греха, и не начал ей расписывать про постылую женатую жизнь. Он дал только понять, что с первых же недель жена ему стала неподходяща. Она забеременела, родила девочку – должно быть, «заморыша» – и после родов здоровьем начала перепадать. Девочка не дожила и до году. Епифану в семье делалось «не по себе» – так он и выразился. Он взял паспорт, сначала у Макария на ярмарке служил, тоже кухонным мужиком в армянской харчевне. Случай вышел ему с купцами ехать в Москву, а потом и до Питера добраться.

Так правдиво и обстоятельно поговорил о себе Епифан, что и Устинья ему кое-что рассказала про свое деревенское житье. Сначала так, вкратце, а потом и вспоминать полюбила про разные разности из девичьей своей жизни. Она из той же почти «округи», только на арзамасском тракте. И они были крепостные, она еще помнила все отлично, ее тогда уже замуж отдавали. И она, как Епифан же, шла по-старинному, попала за хорошего парня, но лоб ему в скором времени забрили, перед самым объявлением воли. Солдаткой она рано из деревни ушла и рано овдовела, муж на службе, в горах, помер, где-то на китайской границе, она никогда не могла выговорить, в каком месте.

Епифан слушал Устинью, за таким вечерним питьем чая, с особенным выражением лица и поклонами головы, как почтительный сын слушает родную мать. Это ей очень льстило. Она бы ему охотно рассказала про разные соблазны, через какие прошла в Питере солдаткой, да еще вдовой и приятного вида… Но сразу не хотела очень-то баловать – того гляди, зазнается и начнет запанибратствовать. Он парень неглупый, и мог легко понять из ее слов, что она себя – «не в пример прочи-им» – соблюдала довольно строго. Сходилась ли она, нет ли, с кем-нибудь, когда еще была молодой бабенкой – на это Устинья никакого намека не сделала, но всеми своими речами давала ему почувствовать, что с нею и следует обходиться почтительно.

IV

Точно «шайтан», вселился потихоньку Епифан в сердце Устиньи. Так и она называла его по-деревенски «шайтаном», уже после того, как он ее всю к себе притянул…

Снаружи все было по-прежнему, даже горничные-задиры, и те ничего особенного не замечали. Кухонного мужика они оставили в покое, за обедом над ним не смеялись, совсем как будто и нет его тут. А он все такой же, каким был и при поступлении: больше помалчивает, ест медленно, и первый ни к какой еде не приступает, всегда ждет, чтобы другие начали.

Да и приблизив его к себе, Устинья, в первые дни, смотрела на него, как на сироту. Что-то материнское к нему чувствовала. Ей делалось совестно самой себя за то, что она «старуха», и вдруг пользуется таким молодым человеком. А его она жалела и не ставила ему в вину того, что подбил на грех, на запоздалую страсть.

Винить его она не могла. Нельзя ей было говорить, что он ее подбил, одурачил, опоил каким-нибудь дурманом. Это случилось – она и сама не понимает, как. Жалко ей стало его чрезвычайно, – она его, как паренька по двенадцатому году, приласкала… И только позднее она стала испытывать на себе его силу. Говорит он тихо, полушепотом, смиренно, но каждое его слово входит внутрь, и взгляд его серых глаз, немножко исподлобья, пронизывает ее. Вид у нее такой, будто она хозяйка, а он – ее батрак, на деле же совсем по-другому становилось. Она еще дивилась тому, как он не догадывается о своей власти над нею, не начинает мудрить, не вытягивает из нее всех жил…

Не может он не смекать, что у такой кухарки, как она, должны быть деньги. По его тихим, проницательным взглядам она замечала, что он отлично соображает, какой доход приносит ей, каждую неделю, одна провизия. Он грамотный и видит, что она за цены становит в записной книжке, которую показывает барыне. Цены ему отлично известны. Живя по трактирам, он запоминал их, да и теперь не пропустит случая осведомиться. Устинья не скрыла от него, что она «благородно» пользуется процентами в лавках. Считать он умел скорее ее, и давно привел в известность, какой может быть ее месячный доход. Но вот они уже больше месяца в связи, а Епифан ни разу не заикнулся даже насчет ее сбережений, ничего не попросил, на выпивку или в деревню послать лишний рубль. К вину он склонности не имеет, и его трезвость была не наружная только, а настоящая.

Устинья в двадцать лет житья на местах отложила несколько сот рублей. Сначала она носила по мелочам в сберегательную кассу, потом купила билет с выигрышем, другой, третий… Два раза в год она их страховала, мечтала о кушах в десять тысяч – дальше она не шла в своем воображении, – упорно продолжала верить, что не первого марта, так первого сентября она непременно выиграет. Кроме билетов, были у нее и наличными, в разных мешочках, затыканных в белье и платье ее кованного сундука, стоявшего под кроватью. Билеты она держала у себя, хоть и сильно боялась пожаров. Слышала она про то, что всего лучше положить билеты в банк на хранение; но она на это не решалась… Надо было исписывать много листов, да и узнается, да и как бы не вышло затруднения при обратном получении денег. Купонов она не отрезала. Знала, что выигрышные билеты дают проценты очень малые, но все-таки держалась их исключительно.

Не один уже раз, глядя со слезами нежности в глазах на своего Епифашу, она готова была ввести его в денежные тайны, даже похвалиться немного своим капиталом, посулить ему что-нибудь на разживу… Но она все ждала, что он первый начнет говорить ей про свои нужды.

А Епифан не просил у нее денег. Про деревню ему приводилось говорить, про то, что оттуда все требуют помощи, что он «по силе возможности» посылает, но жалованье его известно, а доходы – какие же? Вот эти «доходы» и повели к объяснению. И тут он поступил так, что она его, про себя, умницей назвала. Сидят они вдвоем, за чаем, разговор идет о кухарках, о жизни у господ, о тягостях кухонной службы, о плите, о частых головных болях Устиньи. Ее медовый месяц с другом делал ей кухню и плиту еще постылее. Бросила бы она все это и обзавелась бы своим домом, да еще при такой умнице, как ее любезный. Епифан, как бы про себя, выговорил:

– Жалованья своего вы, чай, не проживете!

Он все еще продолжал говорить ей «вы», Устинья Наумовна.

– Известное дело, – ответила она и поглядела на него вкось.

– А процент (он произносил с ударением на «про») превосходит жалованье.

И это он сказал не тоном вопроса, а как вещь несомненную.

– Ты спрашиваешь, больше ли процент супротив жалованья?

<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 13 >>
На страницу:
3 из 13