Мне восемь лет. Папа ведет меня в Консерваторию. Мы будем слушать «Эгмонта» Бетховена в концертном исполнении. Я уже два раза был в Консерватории и знаю, что Бетховен нарисован слева на стене, между Мусоргским и Чайковским. В программке написано: «Героический голландский народ под руководством Эгмонта восстал против испанцев. Эгмонт погиб, но голландцы добились независимости».
Начинается увертюра. Через четыре года она станет гимном «венгерской революции», но я узнаю об этом только лет через пятнадцать, а пока продолжаю читать программку, которая кажется мне бессмысленным набором слов: «Медленное вступление вводит в основное содержание развертывающейся драмы, рисуя картину угнетения и страданий порабощенного народа. Противостоят друг другу тяжелые мерные аккорды струнных в ритме испанской сарабанды и жалобные вздохи, переходящие от гобоя к кларнету, от фаготов к скрипкам».
– А ты знаешь, – шепчу я папе, показывая на орган, – что за этими трубами еще другие трубы, но их не видно.
Папа кивает.
Владимир и Зиновий, Ленинград, 1956. Архив семьи Паперных
– А за теми трубами – еще трубы. А за ними еще трубы.
Папа кивает.
– Нет, правда, там очень много труб, но их не видно.
Папа опять кивает. Начинается песня Клерхен:
Гремят барабаны, и флейты звучат.
Мой милый ведет за собою отряд.
Папа наклоняется ко мне и шепчет на ухо:
– А за ними еще трубы.
Я громко смеюсь. На нас шикают.
Клерхен продолжает:
Какое блаженство быть храбрым бойцом!
Какое блаженство быть храбрым бойцом!
Быть храбрым бойцом!
Улыбающийся папа наклоняется ко мне. Я уже понимаю, что он хочет сказать, и смеюсь. На нас шикают. Клерхен не унимается:
Ах, если бы латы и шлем мне достать!
Я стала б отчизну свою защищать,
Бетховен – папин любимый композитор. Он увлеченно слушает и едва заметно дирижирует пальцем. Он уже забыл про трубы. Я наклоняюсь к нему. Он доверчиво подставляет ухо. Я говорю громким шепотом:
– А за ними еще трубы!
Тут мы оба заливаемся громким неудержимым смехом. Подходит билетерша, и нас с позором выводят из зала. Последнее, что мы слышим:
Какое блаженство быть храбрым бойцом!
Быть храбрым бойцом!
Мы идем по улице, папа держит меня за руку, и мы оба абсолютно счастливы.
Калерия Озерова, 1930-е. Архив семьи Паперных
Калерия Озерова
Как мы жили[6 - Записал Владимир Паперный в 2004 году.]
В 1930-х годах в Москве открылся необычный институт – ИФЛИ, Институт истории, философии и литературы. Он находился в Сокольниках, это большой парк, но наш институт был еще дальше, за парком. Парк кончался, потом шел лес, это пять остановок на трамвае от Сокольников. Сначала я ехала на шестом троллейбусе, садилась у Камерного театра, доезжала две остановки до Арбата, потом на метро до «Библиотеки Ленина», а оттуда до Сокольников. Вся дорога занимала около часа в общей сложности.
Это был совершенно изумительный институт. Кто составлял программы, до сих пор понять нельзя. Это была программа старой русской гимназии, но в улучшенном виде, намного шире. Разыскали старых преподавателей, потому что некому, например, было преподавать латынь. Эти преподаватели прозябали где-то, забытые, заброшенные, голодные. Они с такой радостью стали работать! Я там целый год учила латынь. Знаю даже, как начинается книга Цезаря «Записки о Галльской войне»: Gallia est omnis divisa in partes tres, unam partem incolunt Belgae. «Галлия вся разделена на три части, на одной из них обитают Бельги». Я и дальше знала, но сейчас не помню.
Там училась Рая Либерзон, она потом вышла замуж за Леню Шершера, с которым они учились вместе в школе, а много лет спустя – за Леву Копелева. Рая была необыкновенно активная комсомолка, вот с такой шевелюрой вьющихся волос, они стояли у нее дыбом. Она и некоторые другие поступили после девятого класса. Леня Шершер был очень остроумный человек. Худой такой, бледный. С типично еврейским носом. Был редактором нашей стенной газеты «Комсомолия», она делалась с таким энтузиазмом, что каждый раз получалась необыкновенной длины, целиком занимала всю стену коридора. Чего только там не было – статьи, карикатуры. Обязательно стихи наших поэтов, Павла Когана и Эдьки Подаревского. Зяминых стихов там не было, он тогда писал только лирические стихи и только мне. Там было два знаменитых остряка – Эдька и Зяма. Оба писали стихи, но Зяма говорил, что Эдька слишком увлекался игрой, а не «звучатикой» стиха. Зяма вообще любил неологизмы, как и его любимый Маяковский.
ИФЛИ, выпуск 1941-го. Архив семьи Паперных
Интересно, у нас начался с Зямой роман, а тут Эдька тоже в меня влюбился и как-то решил со мной вступить в контакт. Но тут Зяма встал насмерть, они даже подрались. Их разнимали, оба были поцарапанные. Потом помирились. В моей жизни было так: я пришла в институт, мы с Зямой встретились. Когда начался роман – все, на этом все мои романтические истории были заперты на ключ, не было ничего. Так и прожила до развода в 1980-м. Когда я работала в журнале, ко мне приходили старые друзья – Рафа Щедринский, Борис Шнайдер, они уже работали в других местах.
– А ты знаешь, что я в тебя был влюблен? – спросил Борис.
– Ты с ума сошел!
– Ну как же, я пытался через твоего Зямку пробиться, но ничего не получалось.
И Рафка Щедринский пытался меня провожать домой, но тоже ничего не вышло. Если бы я была более свободной, может быть, прожила бы более веселую жизнь.
В первый день учебного года занятий не было, это был международный юношеский день, все студенты шли на демонстрацию на Красную площадь. А там на Мавзолее стояли вожди. Один вождь лежал внизу в гробу, а наверху стояли вожди тутошние. Идти пешком от Сокольников до Красной площади не меньше трех часов. Построились, пошли, оказались в шеренге по четыре человека. Шли, останавливались, пропускали другие колонны. Кто-то пришел с гармошкой. Как только мы останавливались, начиналась музыка, сразу начинали танцевать, прыгать, вообще было веселье.
Мы оказались с Зямой в одном ряду и разговорились. Что ты любишь читать? Маяковского. И я люблю Маяковского. Я люблю Чехова. А я обожаю Чехова. Боже мой, как все совпадает! Самуил Лазаревич читал им дома Чехова по вечерам, а Маяковского Зяма сам полюбил.
Мы разговорились, как-то хорошо разговаривали. Потом Зяма все время мелькал, здравствуй-здравствуй, весь сентябрь так проходили, а потом он перестал почему-то ходить. Мы тогда еще не были так хорошо знакомы, чтобы интересоваться, почему человек не ходит. Не ходит и не ходит.
Где-то к концу декабря он появляется, наконец, и садится недалеко от меня. Потом вдруг пишет мне записку: «А ты знаешь, я тебя люблю». Боже мой, с ума сошел человек! Потом говорит: «Не уходи после лекции домой, поговорим». Ну пожалуйста, давай поговорим. Кончается лекция, мы не идем домой, а выходим на пятый этаж, туда вела лесенка, там чердак, считалось, что это кабинет помощника ректора, а на самом деле там сидел работник НКВД Яша Додзин.
Кстати, Яша был прекрасным человеком и многим помогал. Агнессе Кун, например, когда арестовали ее отца, помог удержаться в ИФЛИ. Предупредил ее быть поосторожнее с Люсей Черной, которая пересказывает ему все разговоры. Вместе с Агнессой тогда исключили из комсомола и выслали из Москвы Ханку Ганецкую, дочку польского революционера, и Ёлку Муралову, дочь коменданта Кремля. Им Яша помочь не смог. Когда в 1954 году был 20-летний юбилей ИФЛИ, Ханка и Ёлка, только что вернувшиеся из лагерей, сказали – если там будет Люся, они не придут.
Теперь часто пишут: «в эту страшную эпоху террора ИФЛИ был оазисом». Не был. Шли процессы, у нас проходили эти дикие собрания, где дети арестованных должны были публично каяться, отрекаться от родителей. Нужно было голосовать за их исключение. А бывало и так, что человека исключали из комсомола, а потом он просто исчезал. У нас был такой Иван Шатилов. Я сделала доклад о международном положении, еще на первом курсе, Иван подошел ко мне и сказал:
– Оказывается, девчонки умеют соображать.
Стоят: Калерия Озерова, Анна Берзер; сидят: неизвестные, 1937. Архив семьи Паперных
Я просияла. Через неделю его исключили из комсомола, уже не помню, за что. Еще через несколько дней он исчез. Много лет спустя пришел ко мне в «Новый мир».
– Ты меня узнаешь?
– Да.
– Я знаю, кто на меня донес, но тебе не скажу, потому что вы все его обожаете.
Я поняла, что речь идет про Павла Когана. Рассказала Зяме. Он помрачнел:
– Никогда никому не рассказывай!