– Я знал вашего батюшку, Луарсаба Николаевича. Мы вместе выступали с ним на очень шумных процессах в Санкт-Петербурге. То был настоящий Иоанн Златоуст. И вы весь в батюшку. Вы русский Савонарола… – говорил ему худой старик, у которого от волнения с длинного носа то и дело сваливалось пенсне и, свалившись, повисало на черном шнурочке.
А после в подвале этого странного клуба был ужин, устроенный в нашу честь, как пояснили нам, «в складчину», где на столе были «русские яства» – кислая капуста, микроскопическая баночка черной икры, предназначенная лишь для гостей, и нарезанный на прозрачные ломтики черный хлеб, добытый на каком-то советском корабле. Советскую литературу в этом клубе знали. Она оказалась в библиотеке широко представленной и, как это было видно, весьма и весьма зачитанной.
О литературоведческих книгах Андроникова, таких, как «Загадка Н. Ф. И.», «Портрет», «Тагильская находка», об этих увлекательных детективах без преступников и преступлений, можно было бы не говорить. Автор их отлично написал и не раз великолепно рассказывал телезрителям и радиослушателям. Это увлекательнейшие книги, в них автор остроумно идет по литературному следу, как бы совмещая в себе серьезного ученого, хитроумного детектива и чуткого поискового пса, который, взяв след, уже не потеряет его. Но уж если в книге «Силуэты» я добрался до моего старого друга Андроникова, хочется рассказать об одном таком его поиске, свидетелем и немножко участником которого мне привелось однажды стать.
Есть в Федеративной Республике Германии старый город Майнц-на-Рейне. Существует в городе университет – один из старейших в Европе. В университете этом давно уже профессорствует мой почтенный коллега по Европейскому Обществу Культуры, вице-президентом которого я являюсь, доктор филологии фон Ринтелен, известный специалист по творчеству Гейне. Впрочем, люди старшего поколения помнят эту фамилию вне связи со славным немецким поэтом. Во время Первой мировой войны родовитейший аристократ фон Ринтелен был одним из блестящих офицеров кайзеровской армии и прославился как храбрый и хитрый разведчик. К Гитлеру он был в оппозиции. Ефрейтор в роли вождя великой нации его не устраивал. В войне он не участвовал. Стал скромным университетским профессором. Свой родовой замок и парк он отдал городу, сам переехал в домик, где жил когда-то его управляющий. Вот в этот-то домик я был и приглашен вместе с одним моим советским другом на святочный вечер.
Профессор жил скромно. В углу гостиной, на столике, стояла маленькая елка, вся украшенная… старыми кайзеровскими, австрийскими, турецким и всякими иными орденами и медалями. Тут, за столом, освещенным свечами, мы внезапно узнали, что для нас, русских, приготовлен своеобразный сюрприз. На этот святочный вечер в Майнц из города Висбадена, что лежит на противоположном берегу Рейна, прибудет его сын – врач по профессии, с женой, тоже врачом, и внуком Александром. Нам сказали, что нас, наверное, может удивить, что невестка почтенного профессора русская по происхождению и является потомком, с одной стороны, поэта Пушкина, а с другой – русского императора Александра II. Ее мать – женщина, с которой император состоял в морганатическом браке.
В генеалогическом древе невестки знаток Гейне как следует сам не разобрался и, кем она приходится поэту и кем императору, объяснить не смог. Однако сказал, что молодая пара привезет с собой пушкинский медальон, а возможно, и несколько пушкинских писем, написанных на французском языке.
Мы сидели остолбенев. Письма Пушкина! Неизвестные пушкинские документы! Медальон! Неизвестный потомок поэта! Вот это действительно был рождественский подарок.
Наконец прибыла молодая пара. Младенца, которого звали Александром, принесли в корзиночке-колыбельке. Женщина – потомок Пушкина – слова по-русски не знала. Красивой ее назвать было, пожалуй, нельзя, но всей своей статью, крупной и ладной фигурой, круглым лицом с большими серыми глазами она напоминала портреты резца старого скульптора Шубина. Да и маленький ее сынок в своей корзиночке, поставленной возле награжденной орденами и медалями елки, был типично русский, курносый и довольно-таки шумный младенец.
Мы вертели в руках золотой медальон, на котором было выгравировано имя «Александр», выгравировано по-русски. Но так как я языков не знал, а спутник мой говорил только по-французски, удалось выяснить, что молодая висбаденская врачиха о степени своего родства с обоими Александрами знает мало, что генеалогией своей совершенно не интересуется. Сына же своего назвала Александром в честь поэта, ибо она по убеждениям своим не монархистка и до русских царей ей дела нет. Но нам сказали, что за Рейном, в Висбадене, доживают свой век две российские старушки, очень милые старушки, и что если мы найдем время перебраться на ту сторону Рейна, нас познакомят с ними и они все-все обстоятельно расскажут.
Времени переезжать Рейн у нас не было. На следующий день утром мы должны были улетать. Но адрес молодой медицинской четы, фамилии и телефоны русских старушек мы записали и распрощались, унося с собой для Андроникова еще один нераспутанный детективный сюжет. Вернувшись в Москву, я немедленно поведал ему новую загадку. На этот раз загадку двух «А». Он внимательно слушал, потом сказал весело:
– Опять розыгрыш?.. Не остроумно… Начинаешь повторяться. На такую наживку никакая рыба не клюнет…
Дело в том, что когда-то я действительно участвовал в одном таком розыгрыше, продолжавшемся несколько недель. И потребовалось показать рисунок медальона, сделанный мной в записной книжке, привести в свидетели моего спутника, видного юриста, дать визитную карточку фон Ринтелена, прежде чем в нем проснулся Мегрэ и выразительные глаза неутомимого литературного детектива загорелись настоящим исследовательским огнем.
И уж так тесен мир, такова судьба. Отправляясь в составе делегации, возглавляемой академиком Блохиным, в Соединенные Штаты Америки, мы попали в один лайнер с Ираклием Андрониковым, который летел именно в Майнц и именно в Висбаден, по следам неведомых пушкинских писем и таинственного золотого медальона с выгравированным на нем именем «Александр» и, возможно, и других пушкинских реликвий, хранящихся у молодой врачихи. Он летел во всеоружии, глубоко изучив литературный материал. Ему уже не казалось несуразной возможность быть одновременно потомком поэта и императора.
Как говорят излюбленные герои телевизионных фильмов, он уже «взял след» и шел по нему. Он был в состоянии творческого нетерпения.
Но это не мешало ему быть обаятельнейшим собеседником. Всю дорогу он рассказывал нам что-то интересное, остроумное, веселое. Благодаря его изумительному искусству то один, то другой, то третий писатель из живых или ушедших являлись к нам. Мы слышали их голоса, мы как бы видели их перед собой. Вся наша делегация сгрудилась вокруг рассказчика, и второй пилот, вышедший из кабины, чтобы призвать нас рассредоточиться, не нарушать центра полета, остался и слушал вместе с нами.
Путь до Амстердама, где наши дороги с Андрониковым расходились, на этот раз показался нам необыкновенно коротким. Лишь когда самолет пошел на посадку, все мы вспомнили о своих делах. Ираклий – о том, что он идет по следу интереснейших пушкинских реликвий, мы – о предстоящих нам в Америке сложных дискуссиях с интеллигентами США самого высокого уровня.
Когда-то Корней Иванович Чуковский, очень любивший Андроникова, написал о нем: «В справочнике Союза писателей сказано, что Андроников Ираклий Луарсабович – прозаик, литературовед, – и только. Если бы я составлял этот справочник, я раньше всего написал бы без всяких покушений на эксцентрику: Андроников Ираклий Луарсабович – колдун, чародей, чудотворец, кудесник. И здесь была бы самая трезвая, самая точная оценка этого феноменального таланта. За всю свою долгую жизнь я не встречал ни одного человека, который бы был хоть отдаленно похож на него».
Ну, а академик Николай Николаевич Блохин, подводя итоги нашей беседы в воздухе, сказал еще лаконичнее:
– Единственный, неповторимый.
1978
МАРК ГАЛЛАЙ. У тети на именинах
– Мы с вами определенно где-то встречались, – сказал Андроников. – Не могу вспомнить, где именно, но помню, было это в домашней, уютной обстановке. Знаете, что-то типа «у тети на именинах».
С этих слов начался наш разговор. Дело было в один из тех холодных зимних вечеров, когда особенно тянет к теплу, уюту, общению с друзьями. Самые трудные годы войны были уже позади. Мы собрались у Татьяны Стрешневой – жены моего погибшего на войне школьного товарища, журналиста и поэта Леонида Кацнельсона – в большом сером доме в Глинищевском переулке (ныне улице Немировича-Данченко), населенном артистами, режиссерами, музыкантами и прочими представителями разного рода изящных искусств. Строго говоря, хозяйкой дома Татьяна Валерьевна могла именоваться лишь условно. Квартира, в которую мы пришли, принадлежала не ей, а ее находившимся в отъезде друзьям.
Зима в тот год выдалась холодная. Впрочем, может быть, она только казалась такой холодной потому, что топили еще далеко не всюду, и притом более чем экономно, – городское хозяйство жило отнюдь не по нормам мирного времени. И многие жители насквозь промерзших московских квартир норовили обогреться у знакомых, которым в этом смысле повезло хоть ненамного больше.
Квартира, где мы собрались, была, что называется, авантажная: с высокими потолками, множеством фотографий на стенах, пухлой мебелью, тяжелыми оконными портьерами. Но все эти подробности тогда ни на кого особого впечатления не производили – за прошедшие годы жизнь заставила людей приблизиться к познанию истинной меры вещей, отойти от которого они еще не успели. Бог с ней, с обстановкой. Главное – было бы более или менее тепло.
Излагая программу предстоящего вечера, Татьяна начала с упоминания о ржаном пироге – одном из яств, которыми в то не очень сытое, карточное время изобретательные московские хозяйки потчевали своих гостей.
Означенный пирог представлял собой ломти нормального черного хлеба, поджаренные на растительном масле. И я прошу читателя не относиться к этой расшифровке пренебрежительно: «Скажите, мол, какой деликатес – поджаренный хлеб!» По тому времени это был пир. Упомянув, таким образом, об ожидающей нас пище телесной, Татьяна перешла к пище духовной:
– Приходи… будут интересные люди. Андроников будет. Ты ведь знаешь Андроникова?
Еще бы мне не знать Ираклия Андроникова!
В последние предвоенные годы трудно было назвать что-нибудь более популярное у московской публики, чем его устные рассказы. Сейчас эта популярность стала традиционной, беспроигрышно надежной, я бы сказал – классической. Но и молодой Андроников не имел оснований обижаться на московскую публику: его уникальное дарование она оценила сразу и в полной мере.
Впервые меня повел на его выступление Дмитрий Александрович Кошиц – летчик, планерист, испытатель едва ли не всех существовавших советских автожиров (был в свое время, до появления вертолетов, такой винтокрылый летательный аппарат). Кроме своих незаурядных летных заслуг и качеств, Кошиц был известен и любим коллегами как веселый, заводной, преисполненный доброго юмора человек. На традиционных тушинских воздушных парадах в День авиации он был бессменным, как сказали бы сейчас, радиокомментатором. И его свободные (тут уж «по бумажке» не прочтешь!), смешные и в то же время очень информативные «конферансы» украшали парад, пожалуй, не в меньшей мере, чем искусство работавших в воздухе пилотов, планеристов и парашютистов. Так что если кто-нибудь надумает писать историю отечественного радиорепортажа, то начинать ее придется не с патриарха футбольных комментаторов Вадима Синявского, а с нашего авиационного конферансье Дмитрия Кошица.
Не было в авиации человека, который не знал бы сочиненного в шутку – а может быть, и не совсем в шутку – двустишия:
А что касается до Кошица,
То Кошиц никогда не укокошится.
К несчастью, стихи эти не оказались пророческими: до конца войны Дмитрий Александрович не дожил…
Вот этот-то человек в один прекрасный день и спросил меня:
– Ты слышал Ираклия Андроникова?
И узнав, что нет, не слышал, в тот же вечер потащил меня на улицу Герцена, в клуб Московского университета.
Даже если бы я был способен описать своими словами, как рассказывает Андроников (а я на это решительно не способен!), но, к счастью, никакой надобности в таком описании нет: сейчас, отчасти благодаря телевидению, его аудитория расширилась безгранично. Хотя мне кажется, что телевизионный, записанный на пленке Андроников чем-то неуловимо отличается от Андроникова «живого». Наверное, тем самым, из-за чего в наш век кино и телевидения продолжает жить и здравствовать театр…
Помню, в тот вечер, когда Кошиц привел меня на его концерт, Ираклий Луарсабович рассказывал, как очутился «в первый раз на эстраде». На меня этот рассказ произвел особое впечатление еще и потому, что несколькими годами раньше мне довелось самому слышать ленинградского музыковеда Соллертинского, о котором идет речь в этом рассказе. Правда, попал я на выступление Соллертинского совершенно случайно, ибо в юности, к сожалению, был достаточно далек от музыки, как, впрочем, и от большей части других составляющих человеческой культуры, за исключением заполнившей меня целиком авиации. Но – случайно ли или не случайно – вступительное слово Соллертинского перед каким-то концертом в Ленинградской филармонии я выслушал.
Так вот, в исполнении Андроникова, при всей его пародийности, Соллертинский показался мне, если можно так выразиться, еще более Соллертинским, чем в своем собственном исполнении… Потом я не раз слушал Андроникова. Старался не пропустить ни одного его приезда в Москву. Не без некоторого удивления обнаружил, что при многократных повторных прослушиваниях одного и того же рассказа интерес к нему не испаряется, как этого вроде следовало бы ожидать, а, напротив, усиливается. Наверное, одна из причин этого неожиданного явления заключается в том, что Андроников каждый раз рассказывает чуть-чуть по-новому (чем отличается от великого трагика Сальвини, который, по свидетельству Остужева, переданному нам тем же Андрониковым, этого делать не умел). Словом, я быстро стал верным поклонником дарования Ираклия Луарсабовича.
Но случая познакомиться с ним все как-то не представлялось – да, в сущности, и не должно было представиться: очень уж на разных, нигде не пересекающихся жизненных орбитах мы с ним вращались.
И вдруг, пожалуйста, – вот он, такой случай: «Приходи. Будет Андроников».
* * *
Пришел я в тот вечер после всех – долго добирался со своего аэродрома в Москву, на Глинищевский переулок.
Раздеваясь в передней, я потянул носом и убедился, что по части ржаного пирога все выданные мне авансы полностью выполнены. А в это время Андроников – мне потом рассказали об этом другие гости, – услышав, как я здороваюсь с хозяйкой, насторожился и решительно сказал:
– Кто это пришел? Я откуда-то знаю его голос.
И минутой позже, когда нас знакомили, произнес те самые слова, с которых я начал свой рассказ:
– Мы с вами определенно где-то встречались. Я уже слышал ваш голос. Не могу вспомнить, где именно, но помню, было это в домашней, уютной обстановке. Знаете, что-то типа «у тети на именинах».
– Нет, – ответил я. – К сожалению, нет. То есть я-то вас слышал. Много раз, и всегда с большим удовольствием. Но только с эстрады… А так вот, в жизни, – нет…
Заждавшаяся по моей вине компания дружно навалилась на угощение: знаменитый пирог, а также некий малопрозрачный напиток, основу которого, по всей видимости, составлял спирт, в чем, однако, непосредственно убедиться было нелегко из-за множества входящих в состав означенного напитка примесей с присущими каждой из них собственными ароматами. Закусив и согревшись, все пришли в отличное настроение.