Оценить:
 Рейтинг: 4.6

«Слово – чистое веселье…»: Сборник статей в честь А. Б. Пеньковского

Год написания книги
2009
<< 1 ... 17 18 19 20 21 22 23 24 >>
На страницу:
21 из 24
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

С «ресторанным» хронотопом связана и тема, особенно очевидная в стихотворениях Брюсова и Блока — тема эротики, экстатической страсти, вырождающейся в бытийственную скуку и ад существования. В стихотворениях Брюсова «В ресторане» и «Обряд ночи» и двух циклах Блока, сосредоточивших большинство его «ресторанных» стихотворений – «Арфы и скрипки» и «Страшный мир», – нашли отражение излюбленные Брюсовым и подхваченные Блоком темы страсти-распятия, Голгофы, а также уничтожающей, убивающей страсти: И меня, наконец, уничтожит / Твой разящий, твой взор, твой кинжал; Чтоб в пустынном вопле скрипок / Перепуганные очи / Смертный сумрак погасил; Знаю, выпил я кровь твою,! Я кладу тебя в гроб и пою.

Может показаться, что большинство из повторяющихся «ресторанных» мотивов совпадают с обычным набором предметов и действий, организующим пространство ресторана. Но стоит сравнить эти описания с ресторанными сценами и мотивами в классической русской поэзии, предшествующей символистам, и в постсимволистской лирике, как бросится в глаза одна несомненная странность: в символистском ресторане не едят! Никаких упоминаний о еде не встретить ни в одном стихотворении о ресторане. Говорится только о вине, но и вино в символистском тексте зачастую играет роль скорее эмблемы (ср. знаменитое «Я послал тебе черную розу в бокале Золотого, как небо, Аи»), нежели напитка.

Между тем, достаточно вспомнить описание ресторана в первой главе «Евгения Онегина», чтобы стала ясна принципиальная разница в восприятии этого хронотопа в классической и символистской культуре:

Вошел: и пробка в потолок,
Вина кометы брызнул ток,
Пред ним roast-beef окровавленный,
И трюфли, роскошь юных лет,
Французской кухни лучший цвет,
И Страсбурга пирог нетленный
Меж сыром лимбургским живым
И ананасом золотым.

(Глава первая. XVI)

М. А. Кузмин, печатавшийся в символистских журналах, но тяготевший к «преодолевшим символизм», начинает цикл «Любовь этого лета» с описания «веселой легкости бездумного житья» и в первой же строфе рисует ресторанную трапезу:

Где слог найду, чтоб описать прогулку,
Шабли во льду, поджаренную булку
И вишен спелых сладостный агат?

В стихотворении «Счастливый день» цикла «Прерванная повесть» он вновь возвращается к тому же эпизоду прогулки с другом и даже точно называет ресторан – излюбленную петербургскими писателями «Вену»:[91 - См. подробнее об истории этого ресторана и его роли в жизни петербургской богемы: Десятилетие ресторана «Вена»: Литературно-художественный сб. СПб., 1915; Конечный А. М. «Трактирные заведения» как факт быта и литературной жизни старого Петербурга // Петербургские трактиры и рестораны. СПб., 2005. С. 3—57, 214–270. Примечательно, что ни у кого из анализируемых здесь поэтов-символистов ресторан не получает никакой топографической локализации и не назван по имени. Ср., напротив, у Пушкина: «К Talon помчался» (Глава первая. XV).]

Мы верны правилам веселого быта,
И «Шабли во льду» нами не забыто,
Жалко, что Вы не любите «Вены».

В лирике акмеистов – А. А. Ахматовой, О. Э. Мандельштама – ресторанная тема полностью теряет демонические коннотации и, как и у Кузмина, вновь становится местом, где обедают и ужинают:

Свежо и остро пахли морем
На блюде устрицы во льду.

(А. А. Ахматова. Вечером)

Над Курою есть духаны,
Где вино и милый плов,
И духанщик там румяный
Подает гостям стаканы
И служить тебе готов.

(О. Э. Мандельштам. Мне Тифлис горбатый снится…)

Более того, символист Александр Блок, один из создателей демонизированного хронотопа ресторана в поэзии, заговорив в поэме «Возмездие» об эпохе своего деда, А. Н. Бекетова, сразу же точно называет ресторан Бореля, в котором в 1870-х годах устраивались обеды «Отечественных записок», и упоминает не вино, а подаваемые блюда:

И на обедах у Бореля
Ворчат не плоше Щедрина:
То не доварены форели,
А то уха им не жирна.

Самостоятельная сфера для исследования – демонизация ресторана (трактира, кабака) в символистской прозе. Один из самых ярких прецедентов, несомненно, роман Андрея Белого «Петербург», в котором на общем фоне демонизированного города особо выделены три локуса – бал-маскарад, фабрики и ресторан.

Первая «ресторанная» сцена в первой главе романа вводит мотив «мира теней», а два агента-провокатора перед входом в ресторан описаны как порождение потустороннего мира: «Пара прошла пять шагов, остановилась; и опять сказала несколько слов на человечьем языке. (…) Две тени медленно утекали в промозглую муть. Скоро тень толстяка в полукотиковой шапке с наушниками показалась опять из тумана, посмотрела опять на петропавловский шпиц.

И вошла в ресторанчик[92 - Белый А. Петербург. Л., 1998. С. 37, 39.]»

Появление провокатора Липпанченко в ресторане описано через восприятие Дудкина и тоже выглядит как возникновение инфернального персонажа: «…Ему показалось, что некая гадкая слизь, проникая за воротничок, потекла по его позвоночнику. Но когда обернулся он, за спиною не было никого: мрачно как-то зияла дверь ресторанного входа; и оттуда, из двери, повалило невидимое».[93 - Там же. С. 40.]

В авторском комментарии вся сцена в ресторане становится своего рода «соответствием» мировой, космической сферы, живущей в предчувствии катастрофы: «…Ресторанные голоса покрывали шепот Липпанченко; что-то чуть шелестела из отвратительных губок (будто шелест многих сот муравьиных членистых лапок над раскопанным муравейником) и казалось, что шепот тот имеет страшное содержание, будто шепчутся здесь о мирах и планетных системах; но стоило вслушаться в шепот, как страшное содержание шепота оказывалось содержанием будничным».[94 - Там же. С. 42.]

Второй «ресторанный» разговор из Главы пятой начинается с описания Невского проспекта как особо отмеченного инфернализированного локуса, при этом «ресторанчики» выделены в этом описании особо: «… Обозначился Невский Проспект, где стены каменных зданий заливаются огненным мороком во всю круглую, петербургскую ночь и где яркие ресторанчики кажут в оторопь этой ночи свои ярко-кровавые вывески, под которыми шныряют все какие-то пернатые дамы, укрывая в боа кармины подрисованных губ, – средь цилиндров, околышей, котелков, косовороток, шинелей – в световой, тусклой мути, являющей из-за бедных финских болот над мношверстной Россией геенны широкоотверстую раскаленную пасть».[95 - Там же. С. 203.] Перед тем как герой романа, Николай Аблеухов в сопровождении агента– провокатора входит в ресторан, в ту же дверь входит пара, в финале сцены отождествленная с Петром I и Летучим Голландцем. Ресторан в этой сцене именуется «адским кабачком», а вся сцена завершается фантастическим образом «губящего без возврата» Медного Всадника.

Возникает вполне закономерный вопрос об источниках демонизации ресторана у символистов.

Очевидно, самые древние корни ресторанного локуса смыкаются с хронотопом пира, амбивалентным по своей природе. Сопровождая важнейшие события в человеческой жизни – рождение, свадьбу, похороны – пир, еда, питье, как показано в работах О. М. Фрейденберг и M. М. Бахтина,[96 - См.: Фрейденберг О. М. Поэтика сюжета и жанра. М., 1997. С. 56—62: Бахтин M. М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1965. С. 302–328.] связывают мир живых с миром мертвых (загробные трапезы, Рай как вечный пир, приравнивание трапезы человеческой к трапезе божеской), объясняют присутствие смерти на празднике жизни и, наконец, мотивируют наиболее близкий к символистским представлениям сюжет «пира во время чумы».

В русской литературе превращение обычного ресторана, трактира, кабака в пограничный локус до символистов начинается в прозе Ф. М. Достоевского. Напомним, что обсуждение «проклятых вопросов» в романах писателя происходит в «съестно-выпивательных заведениях»: в трактирах, кабаках. Это относится не только к «Братьям Карамазовым», где контраст между содержанием бесед «русских мальчиков» и местом их встречи специально подчеркнут, но и, например, в «Преступлении и наказании» (разговоры Раскольникова с Мармеладовым и Свидригайловым или студента с офицером). И если в одном из названных романов черт эпизодичен и персонифицирован (но зато иронически снижен), то в другом, как выразился И. Анненский, «место его было центральное» – при полном отсутствии персонификации: Раскольников удивляется, как это никто до сих пор не додумался «взять просто-запросто все это за хвост и стряхнуть к черту».

Поскольку именно у столь ценимого писателями Серебряного века Достоевского одновременно с общей демонизацией города появляется концентрация демонических сил в отдельных локусах, этот художественный принцип не мог не отозваться и в произведениях писателей, не принадлежавших к символизму или даже от него далеких. Дорогой ресторан или жалкий кабак уподобляются преисподней в повести И. С. Шмелева «Человек из ресторана», и в «Коновалове» Горького, и в рассказах И. А. Бунина «Господин из Сан-Франциско» и «Петлистые уши». Таковы же публичный дом в «Тьме» Л Н. Андреева и «Фелицатин раишко» в «Городке Окурове», а балы-маскарады – форма проявления инфернальных сил не только в романе Андрея Белого «Петербург», но и в романе Ф. Сологуба «Мелкий бес», а также в «Голубой звезде» Б. Зайцева и «Ночном принце» С. А. Ауслендера. Одним из наиболее заметных наследников этой традиции в 1930—1940-е годы был М. А. Булгаков, с его знаменитым рестораном «Грибоедов» и балом Воланда в романе «Мастер и Маргарита».

И. С. Приходько. Веселый, веселье, весело, веселиться в символистском словаре Александра Блока

Ибо не вином только весел человек,

но всякою игрою своего божественного духа.

    Вяч. Иванов

Слово веселый со всеми его производными – одно из знаковых в символистском словаре Блока. Наиболее часто оно звучит в Первом и, особенно, во Втором томе лирики. По данным 3. Г. Минц, в Первом томе – 19 употреблений слов этого ряда.[97 - Минц 3. Г. Частотный словарь «Первого тома» лирики А. Блока // Труды по знаковым системам. V. Тарту. 1971. С. 313.] Во Втором, по моим подсчетам, – 28. Число их резко сходит на нет в Третьем – всего 9. Однако рассматриваемое слово в его специфических смыслах возвращается в поздних текстах: в поэме «Двенадцать» (1918) и в речи «О назначении поэта» (10 февраля 1921).

Это слово в его общеупотребительном значении в сопоставлении со словом радость, высокий духовный смысл которого раскрыл в своем исследовании А. Б. Пеньковский,[98 - Пеньковский А. Б. Радость а у довольствие в представлении русского языка // Пеньковский А. Б. Очерки по русской семантике. М.: Языки славянской культуры, 2004. С. 61–72.] нередко воспринимается как лишенное духовного смысла, выражающее беззаботно-радостное состояние, склонное к развлечениям и другим проявлениям хорошего настроения и жизнерадостности. Именно такое определение дают все основные словари русского языка,[99 - Словарь современного русского литературного языка. Т. 2. М.; Л., 1951. С. 215–219; Толковый словарь русского языка / Под ред. Д. Н. Ушакова. Т. 1. М., 1935. С. 259; Новый словарь русского языка. Толково-словообразовательный. T. I. М., 2000. С. 163.] включая и Словарь языка Пушкина. Почти в каждом из них встречаем тавтологические определения: веселый – «склонный к веселью», весело – «в весельи», веселье – «веселость»[100 - Словарь языка Пушкина: В 4 т. Ин-т языкознания АН СССР. Т. 1. М… 1956. С. 247–250.] и т. п.

Священное Писание уравнивает в духовном статусе слова радость и веселье, используя их не просто как синонимы, но очень часто в парном удвоении.[101 - Речь, конечно, идет о Синодальном переводе.] Например: «Дай мне услышать радость и веселие» (Пс. 50.10); «вот, веселие и радость!» (Ис. 22.13); «найдут радость и веселие» (Ис. 35.10); «было слово Твое мне в радость и в веселие сердца» (Иер. 15.16); «будет тебе радость и веселие» (Лк. 1Л4); «Веселитесь о Господе и радуйтесь, праведники» (Пс. 31Л1), и др.

Веселие одухотворено в Священных текстах не менее, чем радость. В Псалмах Давида это способ прославления Господа: «Служите Господу с веселием» (Пс. 99.2); «о Нем веселится сердце наше» (Пс. 32.21); «буду веселиться о Господе» (Пс. 103.34), и др. Уста, славящие Господа, «полны веселием» (Пс. 125.2). Сам Давид проявляет свое веселие служения Господу необузданно: «увидев… Давида, скачущего и веселящегося» (1 Пар. 15.29). Источник этого веселия – сам Бог: «Ты исполнил сердце мое веселием» (Пс. 4.8); «Ты… препоясал сердце мое веселием». Веселие – это радость творческого свершения: «да веселится Господь о делах Своих!» (Пс. 103.34). Веселием полны небеса и творение Господа: «веселитесь, небеса и обитающие на них!» (Отк. 12.12); «веселись о сем, небо» (Отк. 18.20); «Да веселится гора Сион» (Пс. 47.12). Веселие – праздник праведных: «сияет… на правых сердцем веселие» (Пс. 96.11). Когда Господь хочет покарать беззаконных, Он запрещает веселие: «Исчезло с плодоносной земли веселие» (Ис. 16.10); «прекратилось веселие с тимпанами» (Ис. 24.8); «изгнано всякое веселие с земли» (Ис. 24.11); «И прекращу в городах Иудеи… голос торжества и голос веселия» (Иер. 7.34).

Праздник для праведных связан со всяческим изобилием и радостью о нем: «станем есть и веселиться» (Лк. 15.23); «веселись в праздник твой» (Вт. 16.14); «веселись о всех благах» (Вт. 26.11). Господь щедро подает земные блага, и их нужно принимать с веселием: «принимали пищу в веселии сердца» (Деян. 2.46); «ешь с веселием хлеб свой» (Ек. 9.7); «вино, которое веселит сердце» (Пс. 103.15). Но веселием исполняется и духовный подвиг поста: «пост… соделается… веселым торжеством» (Зах. 8.19).

Единичным оказывается в Библии веселие в негативном смысле: «сердце глупых – в доме веселия» (Ек. 7.4). Характерно, что это словоупотребление встречаем в книге Екклезиаста – великой книге отрицания, где все земное – и добро, и смех, и веселие – суета: «Сказал я в сердце моем: "дай, испытаю я тебя веселием, и насладись добром"; но и это – суета! О смехе сказал я: «глупость!» а о веселии: «что оно делает?»» (Ек. 2.1–2).

Для русских поэтов Библия – сокровищница слов и смыслов. Поэты пушкинского круга создавали свою поэтическую традицию еще и на основе античных текстов. В словоупотреблении Пушкина эти два потока сливаются.

Слово веселый у Пушкина не менее значимо и частотно, чем у Блока.

В ранних стихах антологического направления это слово появляется в античном контексте. Например: «Веселье резвое и нимфы Геликона Твою счастливую качали колыбель» [2(1), 21][102 - Пушкин А. С. Собрание сочинений: В 17 т. М.: АН СССР, 1937–1949 / 1994–1997. Т. 2 (1). С. 21. Здесь и далее отсылки к этому изданию даются в тексте в квадратных скобках с указанием тома и страницы арабскими цифрами через запятую.] «Амур уже с поклоном Расстался с красотой. И вслед за Купидоном Веселья скрылся рой» [1, 216] и др.

Народное и церковнославянское слышны в таких строках: «И садятся все за стол; И веселый пир пошел» [3, 532]. Слово веселый у Пушкина семантически связано с молодостью и ее удовольствиями: «Во дни веселий и желаний Я был от балов без ума» [6, 17]; «Я предаюсь вихрю веселия со всею живостью моих лет» [8, 149], и др. Еще более веселье свойственно детству, поэтому Земфира у Пушкина «веселья детского полна».

<< 1 ... 17 18 19 20 21 22 23 24 >>
На страницу:
21 из 24