7 Mackeson Road, London NW3 2LU, UK.
Понятие бессознательной фантазии играло и играет до сих пор центральную роль в психоаналитическом мышлении. Автор обсуждает различные формы, которые принимают проявляющиеся в аналитическом сеансе бессознательные фантазии по мере того, как они возникают и разыгрываются в отношениях переноса. В статье также предпринимается попытка расширить кляйнианский взгляд на символизацию и формирование символа: автор исследует воздействие эмоциональных состояний, связанных с ранними «непереработанными», «пресимволическими» фантазиями, на аналитический процесс и на то, как действие телесных составляющих таких фантазий смыкается с процессом означения. Автор описывает экспрессивные проявления примитивных бессознательных фантазий в аналитическом сеансе и выдвигает гипотезу, что их эмоциональное влияние на взаимодействие пациента и аналитика в большой мере зависит от «семиотических» составляющих этих примитивных фантазий, переживаемых и выражающихся телесным образом. Здесь не происходит движение от бессознательной фантазии, характерной для уровня символической эквивалентности [символического уравнивания], к зрелой символизации, – скорее, обе эти формы сосуществуют и одновременно сообщают о себе аналитику. Поскольку ранние фантазии находятся в тесном контакте с телесными и непереработанными эмоциональными состояниями, их проецирование может вызвать мощный резонанс, иногда переживаемый аналитиком на телесном уровне и формирующий существенную часть его контрпереноса.
Ключевые слова: бессознательная фантазия; тело; превербальное; символическое; символическая эквивалентность; семиотическое; телесное; Айзекс; Кристева.
…Смыслы, как и чувства, значительно старше речи…
Айзекс, 1948, с. 84
Вступление
Понятие бессознательной фантазии играло и до сих пор играет центральную роль в психоаналитическом мышлении. Я продемонстрирую различные формы, которые принимают проявляющиеся в аналитическом сеансе бессознательные фантазии по мере того, как они возникают и разыгрываются в отношениях переноса. Особое внимание я уделю тому, как эмоциональные состояния, связанные с «непереработанными», «пресимволическими» фантазиями, воздействуют на аналитический процесс и как действие телесных составляющих таких фантазий смыкается с процессом означения.
Хотя ранние бессознательные фантазии могут быть символически изменены, организованы и структурированы, составляя латентное содержание того, что затем становится манифестной частью интегрированного связного дискурса, форма, которую они таким образом принимают, зачастую включает в себя непереработанные эмоциональные составляющие – остаточный след параноидно-шизоидной позиции и примитивных фантазий. Многие авторы (в первую очередь Фрейд, Ференци, Кляйн и Бион) подчеркивали роль превербальных телесных составляющих в формировании символов и ранних фантазий. Ханна Сигал говорила, что согласна с формулировкой Фрейда: «…содержание произведения искусства эдипальное, однако его форма определяется гораздо более архаическими процессами»[4 - Устное сообщение Фрейда на заседании его Венского общества.] (цит. по: Quinodoz, 2008). Относительно этого в области эстетики сделаны некоторые весьма важные открытия[5 - Например, Segal (1952), Meltzer (1986), Harris-Williams (2010) и Lia Pistener de Cortinas (2009) среди прочих.]. Архаические процессы и их отношение к искусству, особенно к поэзии, исследовала также Юлия Кристева. Я воспользуюсь понятиями «семиотическое» и «символическое» в ее формулировке, чтобы исследовать формы проявления примитивных бессознательных фантазий на сеансе. Я полагаю, что эмоциональное воздействие, оказываемое аналитиком и пациентом друг на друга, в большой степени зависит от «семиотических» составляющих примитивной фантазии, которые они могут переживать и отыгрывать телесно.
Несмотря на то что содержание дискурса пациента может по видимости иметь символический смысл, просодические особенности – ритм, «семиотика», свойственные его речи, – иногда дают нам понять нечто совершенно иное. Вместо движения от бессознательных фантазий, характерных для символических уравниваний [symbolic equations], к зрелой символизации мы скорее можем обнаружить, что обе эти формы способны сосуществовать и при этом – одновременно – сообщаться аналитику. Более того, подобные телесно выраженные фантазии могут воздействовать на процесс символизации и способствовать ему (а не просто уступить ему место).
Поскольку ранние фантазии находятся в тесном контакте с телесными и непереработанными эмоциональными состояниями, их проецирование может вызвать мощный резонанс, иногда переживаемый аналитиком на телесном уровне и формирующий существенную часть его контрпереноса.
Мы часто склонны рассматривать примитивные конкретные фантазии и параноидно-шизоидную позицию скорее в их связи с патологией. Однако они связаны также с различными модусами экспрессии и психической организации, жизненно важными для индивидуума и лежащими в основе его способности ориентировать себя по отношению к объекту и устанавливать с ним эмоциональный контакт. Здесь я хочу особо сказать как о богатстве возможностей устанавливать эмоциональный контакт, связанном с такими ранними бессознательными фантазиями, так и об их потенциальном влиянии на патологическое развитие. А также хочу подчеркнуть: в анализе подобные примитивные бессознательные фантазии нужно выявлять, даже если они замаскированы вербальным рассуждением.
Бессознательная фантазия: историческая перспектива. Фрейд, Кляйн, Айзекс, Сигал
Можно с уверенностью утверждать, что все относящееся к области психического имеет также отношение к бессознательной фантазии (Grotstein, 2008). Одна из сложностей, возникающих при обсуждении этого понятия, – необходимость рассматривать его как феноменологически, т. е. в соотношении со всем разнообразием формы и содержания, которые так или иначе присущи в нашем описании бессознательной фантазии, так и метапсихологически – в отношении к таким понятиям, как развитие эго и суперэго, защитные механизмы, роль восприятия и т. п. Например, фантазия о преследовании себя объектом может действительно изменить восприятие реальности субъектом так, что каждый звук, издаваемый аналитиком, станет восприниматься пациентом как подтверждение его убеждения, будто его и в самом деле преследуют. Фантазии воздействуют на восприятие внешней реальности, а внешняя реальность воздействует на фантазии. С кляйнианской точки зрения, однако, бессознательные фантазии часто используются как гипотезы, которые внешняя реальность должна подтвердить или опровергнуть (Segal, 1964b).
К маю 1897 года Фрейд более ясно определил роль фантазии при истерии. Он подчеркнул, что в вытеснении задействованы не только воспоминания, но и фантазии[6 - «…Я получил четкое представление о структуре истерии. Все возвращается и восходит к репродукции сцен. Некоторых можно достичь непосредственно, других – только посредством представляющей их фантазии. Эти фантазии происходят из того, что было услышано некогда, но понято впоследствии… Они суть защитные структуры, сублимации фактов, украшенная их версия и в то же время служат самоутешению. Источник их происхождения, вероятно, – мастурбационные фантазии» (Freud, 1897a, p. 239).].
Сам Фрейд по-разному использовал понятие «фантазия» на разных этапах своей работы. Однако в основном он говорил о фантазии как об основанном на попытках исполнения желания компромиссном формировании, относящемся к разряду сознательных или предсознательных творений воображения и появляющемся тогда, когда исполнение желания оказывается фрустрированным, как, например, в случае сна наяву. Эти фантазии впоследствии оказываются вытесненными. Хотя Фрейд и полагал, что в системе бессознательного также содержатся фантазии, основную базу этой системы составляли, по его мнению, инстинктивные влечения (Spillius, 2001). С его точки зрения, деятельность «фантазирования» возникла с появлением принципа реальности; он рассматривал ее как некий вид мыслительной деятельности, который подвергся отщеплению, был избавлен вследствие этого от необходимости тестирования реальности и руководствуется все еще принципом наслаждения (Freud, 1911, p. 225). Тем не менее, пытаясь найти ответ на вопрос, с чего все начинается, Фрейд также предложил теорию первичных фантазий, «Urphantasie», и некоторые фантазии, согласно этой теории, имели филогенетическое происхождение – «настоящее существование в первобытные времена…» (Freud, 1916, p. 371)[7 - Эти фантазии включали в себя первичную сцену, кастрацию, соблазнение взрослым. Лапланш интересно дискутирует с Фрейдом по вопросу о необходимости связывать это представление с архаическим периодом (Freud, 1915d, 1916; Laplanche, Pontalis, 1973; Perron, 2001).]. Можно только догадываться, оказала ли эта концепция филогенеза фантазии влияние на развитие идей Кляйн.
Для самой Кляйн фантазия – это основная психическая деятельность, присутствующая в рудиментарной форме с самого рождения; и хотя ее можно использовать в качестве защиты, она является синонимом бессознательной мысли (Spillius, 2001). Когда мы размышляем в терминах бессознательной фантазии, затруднительно использовать структурную модель, поскольку бессознательные фантазии пронизывают весь психический аппарат. Может быть, легче думать в терминах примитивных бессознательных фантазий, которым соответствует различная степень «бессознательности» (Spillius, 2001; Bronstein, 2001a).
В кляйнианской теории понятие «влечение» по самой своей сути соответствует понятию внутреннего объекта, поскольку и влечения, и объекты сливаются воедино в самом начале жизни. Именно в этом локусе понятие бессознательной фантазии обретает свое значение, происходящее из тесной связи между влечениями и объектом, сводя вместе аффект и репрезентацию (Klein, 1946; Heimann, 1952). Таким образом, можно постулировать, что бессознательные фантазии и внутренние объекты находятся в диалектически реципрокном отношении друг к другу, представляя одновременно один и тот же психический опыт (Baranger, 1961, 1980; Bronstein, 2001a). При этом фантазии и переживания по поводу состояния внутренних объектов оказывают воздействие на структуру эго (Rosenfeld, 1983).
С самого начала Кляйн подчеркивала важность любопытства младенца и его всемогущественных фантазий относительно материнского тела (Klein, 1936). Это можно видеть в описаниях ее работы с детьми. Например, она полагала, что в основе торможения чувства ориентации у ребенка лежит необходимость вытеснения его интереса к материнской утробе и ее содержимому, желания внедриться в ее тело и исследовать его изнутри (Klein, 1923; Bronstein, 2001b). В работе «Значение формирования символа при развитии эго» (1930) она показывает наличие связи между тревогой, которую у мальчика Дика вызывала его агрессия по отношению к материнскому телу, и трудностями, с которыми он сталкивался на пути развития способности мыслить символически. Желание освоить тело матери и присвоить его, фантазии об этом рождают зависть и агрессию, но также любовь, любопытство и желание.
Кляйн полагала, что ранние фантазии имеют вполне конкретное свойство, при котором объекты ощущаются [feel] «физически внутри»: «Младенец, поместивший таким путем своих родителей “внутрь” себя, ощущает их как живых людей в своем теле тем самым конкретным образом, какой присущ глубоким бессознательным фантазиям, – они становятся для него принадлежащими его внутреннему пространству “внутренними” объектами» (Klein, 1940, p. 345).
Фантазия, влечение, аффект: телесность и бессознательная фантазия
Ранее я писала, что бессознательные фантазии соединены с телом тремя различными способами (Bronstein, 2011):
1. Посредством их тесной связи с влечениями (а потому и с аффектами).
2. Через тело как содержание фантазии (например, в сновидении, вовлекающем тело).
3. И через тело как арену, на которую бессознательные фантазии могут проецироваться и бессознательно разыгрываться (как, например, в самокалечении, при анорексии и т. п.).
В данной статье я исследую экспрессивную функцию, которую бессознательные фантазии выполняют в процессе обмена между аналитиком и пациентом, и их отношение к влечениям и аффектам.
Отношения между инстинктами, их связь с телом и их репрезентация – вопрос, заслуживающий длительного обсуждения. Согласно записям Стрейчи (Strachey, 1957, p. 111–116), Фрейд шел к его решению двумя путями. В первом случае он рассматривал влечение как промежуточное понятие, занимающее место между соматическим и психическим и являющееся «…психической репрезентацией стимулов, возникающих внутри организма и воздействующих на психику, требующих от психики совершения работы, необходимой вследствие связи психики с телом» (Freud, 1915a, p. 121–122). Здесь мы могли бы подумать, что Фрейд не делал никаких различий между влечением и его психической репрезентацией. Однако в более поздних работах он проводит достаточно резкую границу между влечениями и их психическими репрезентациями, например постулируя, что только репрезентирующая инстинкт идея (Vostellung) может стать достоянием сознания (Freud, 1915a). Эти рассуждения имеют тесную связь с теорией аффектов[8 - В статье «О вытеснении» Фрейд пишет: «Мы в нашей дискуссии пока имели дело с вытеснением инстинктивного представителя, под последним мы понимаем идею (Vorstellung) или группу идей, катектированную определенным количеством психической энергии (либидо или интерес), происходящей из инстинкта. Критическое наблюдение вынуждает нас теперь разделить то, что мы некогда считали целым; поскольку мы видим, что вынуждены принимать во внимание, помимо идеи, некоторый другой элемент, представляющий инстинкты, и что вытеснение этого другого элемента может совершаться совсем не таким путем, как вытеснение идеи. Этому другому элементу психического представителя присвоено название “аффективной составляющей” (Affektbetrag). Он соответствует инстинкту в той мере, в которой последний отделяется от идеи и находит выражение, пропорциональное своему объему, в том, что мы воспринимаем как аффект» (1915c, p. 152).]. Фрейд настойчиво подчеркивал противоположность содержания фантазии и аффекта. Однако изменения, внесенные им в теорию тревоги, и вторая топографическая модель сузили расхождение между аффектом и репрезентацией, так что аффект с некоторой точки зрения получил статус бессознательного (Green, 1977).
Сюзан Айзекс в своем докладе, сделанном в Лондоне в ходе «Обсуждения разногласий» [ «Controversial Discussions» – дискуссий о противоречиях], подчеркнула связь между представлением Кляйн о фантазии и концепцией Фрейда о влечении и аффекте (Isaacs, 1948) и сформулировала столь необходимые теоретические положения о развитии данного понятия у Кляйн.
Особо Сюзан Айзекс подчеркнула наличие связи, которую Фрейд усматривал между Оно [Id], влечениями и телом. Она напомнила всем сказанное Фрейдом: «Мы полагаем, что оно (Ид) каким-то образом находится в непосредственном контакте с соматическими процессами и перенимает у них инстинктивные потребности, давая им, в свою очередь, психическое выражение» (Freud, 1933). И затем сформулировала ныне хорошо известное определение бессознательной фантазии:
Так что, с точки зрения современных исследователей, подобное «психическое выражение» инстинкта есть не что иное, как бессознательная фантазия. Фантазия прежде всего – это ментальное следствие, психическая репрезентация инстинкта. Нет такого импульса, такого инстинктивного побуждения или ответа, который не переживался бы как бессознательная фантазия. (Isaacs, 1948, p. 80)
И далее:
В ранней жизни существует изобилие бессознательных фантазий, которые принимают специфическую форму во взаимодействии с катексисом определенных телесных зон. (Ibid., p. 82; выделение добавлено)
Размышляя о том, куда поместить влечения и ранние аффективные переживания, мы могли бы сказать, что они тесно связаны с ощущениями, поступающими от органов чувств. Мы можем распознать в них как сенсорные, так и эмоциональные составляющие. Как писала Брирли, «сама двусмысленность английского слова “чувство” указывает, что это состояние есть совмещение сенсорных и аффективных впечатлений (feel – щупать и чувствовать. – Прим. перев.). Младенец, к примеру, должен сначала нащупать грудь, прежде чем начнет воспринимать (распознавать) ее, и он воспринимает сосательные ощущения раньше, чем сознает, что у него есть рот. Распознавание развивается там, где для него имеется основа в сенсорном опыте. Таким образом, катексис себя самого, знание о внешнем мире и объектный катексис развиваются симультанно. Фрейд говорил: “Эго – это во-первых и прежде всего телесное эго”, – но, может быть, нам было бы уместнее сказать на этом этапе, что эго – это поначалу череда ощущений-эго, частично телесная и частично объектная завязь» (Brierley, 1937, p. 262).
Фантазия, язык и роль восприятия
Ранние фантазии переживаются как эмоции и физические состояния. Кляйн и Айзекс полагали, что словесное выражение бессознательной фантазии приходит гораздо позже, чем ее исходное сенсорное отображение. Некоторые бессознательные фантазии никогда не отражаются в словах, хотя субъект может бессознательно использовать определенные слова, чтобы вызвать подобную фантазию в другом (Segal, 1964c, 1994; Spillius, 2001). Из этого не следует, что у фантазий нет «смысла», хотя, разумеется, раннее представление о значении может значительно отличаться от позднего, сформулированного под влиянием осознанности и рациональности. Огден полагал: «…главный вклад Айзекс – ее постулат, что фантазия – это “процесс, порождающий смысл, и что это одновременно форма, в которой все смыслы – включая смысл чувств, защитных механизмов, импульсов, телесных ощущений и т. п. – существуют в бессознательной психической жизни”» (Ogden, 2011, p. 925). Как писала сама Айзекс, «первичные фантазии, репрезентации самых ранних импульсов желания и агрессии находят выражение и подлежат обработке посредством психических процессов, определяемых логикой эмоционального переживания и далеко отстоящих от слова и осознанного участия в отношениях… У нас множество свидетельств того, что фантазии действуют в психике задолго до того, как усвоится язык, и что даже во взрослом индивиде они продолжают действовать наряду со словами и независимо от них. Смыслы, как и чувства, значительно старше речи…» (Isaacs, 1948, p. 84; курсив автора).
И далее:
Самые ранние, самые рудиментарные фантазии связаны с сенсорным переживанием, и, будучи аффективной интерпретацией телесных ощущений, они естественным образом характеризуются теми свойствами, которые Фрейд описывал как принадлежащие к «первичному процессу»: это неспособность координировать импульсы, отсутствие чувства времени, отсутствие восприятия противоречия и отрицание. Далее, на этом уровне нет еще отчетливого восприятия внешней реальности. Переживание зависит от ответа в системе «все или ничего», и отсутствие удовлетворения воспринимается как недвусмысленное зло. Утрата, неудовлетворенность и депривация чувственно воспринимаются как боль. (Ibid., p. 88[9 - «а). Ранние фантазии основаны в основном на оральных импульсах, связанных со вкусом, запахом, прикосновением (рта и губ), на кинестетических, висцеральных и прочих чувственных ощущениях; они в первую очередь начинают восприниматься как связанные с опытом “помещения чего-то внутрь себя” (сосание и глотание), нежели с чем-то иным. Визуальная составляющая их незначительна.b). Эти ощущения (и образы) суть телесные переживания, поначалу едва соотносимые с внешним пространственным объектом. (Кинестетические, генитальные и висцеральные элементы обычно также с ним не соотносятся.) Они придают фантазии конкретное телесное качество, ощущение “себя самого”, переживаемого в теле. На этом этапе образы едва отличимы от конкретных переживаний и внешних восприятий. Кожа еще не воспринимается как граница между внутренней и внешней реальностью.c). Присутствие визуальной составляющей восприятия постепенно усиливается, соединяется с опытом тактильного восприятия, пространственно дифференцируется. Ранние зрительные образы остаются эйдетическими по своему качеству – примерно до возраста трех-четырех лет. Они живые, конкретные, часто ребенок путает воображаемое и увиденное. Более того, они долго остаются тесно связанными с телесными реакциями: они объединяются с эмоциями и требуют немедленного отреагирования. (Многое из того, что здесь описано таким обобщенным образом, подробно исследовано в психологии)» (Isaacs, 1948, p. 92).])
Кляйн обращала внимание на то, что когда подобные превербальные эмоции и фантазии заново переживаются в ситуации переноса, они возникают как «воспоминание в ощущении» (Klein, 1957, p. 180). Эти ранние, непереработанные фантазии Кристева описывала как «телесные метафоры», в которых фантазия становится репрезентацией влечения и «смещением – или скорее боковым отростком, – предшествующим идее и языку» (Kristeva, 2001, p. 150). Как ранее заметила Айзекс, такие ранние телесные метафоры не исчезают, они продолжают действовать наряду со словами и независимо от слов. Я полагаю, что повышенная способность устанавливать эмоциональный контакт и удивительные побуждающие память процессы, сопровождающие многие переживания в переносе и в контрпереносе, являются результатом проективной идентификации этих ранних телесных фантазий.
В «Революции поэтического языка» (1984) Кристева пишет, что многим обязана Мелани Кляйн, на идеи которой она опиралась при работе над развитием лингвистической теории, реабилитирующей представление о доэдипальном теле. Работая в рамках лакановского подхода, Кристева тем не менее думает, что Лакан просмотрел процессы, происходящие до стадии зеркала, например то, каким образом телесные влечения ищут и находят выражение в языке. По мнению Кристевой, описание ранней доэдипальной стадии у Кляйн соответствует тому, что сама она называет «семиотическое». Несмотря на то что это понятие принадлежит другой концептуальной парадигме, оно может быть очень полезно, и я его позаимствую. Говоря о конституирующем развитие языка процессе означения, Кристева описывает две отдельные модальности: семиотическое и символическое[10 - Кристева соединила лингвистический и семиотический подходы с психоаналитическим. Несмотря на то что ее очень вдохновляли идеи Кляйн о ранних фантазиях, ее теоретический подход тесно связан с идеями Лакана. Представление Кристевой о «семиотическом» имеет много общего с кляйнианским и посткляйнианским взглядом на процессы раннего психического функционирования, но мне кажется, что теоретические расхождения становятся яснее в связи с представлением о «символическом». Кристева писала, что дополнила кляйнианское понимание «символического» представлением о важности фаллической стадии, во время которой, по ее мнению, происходит «соединение символа и катексиса мышления в пациенте» (Kristeva, 2000, p. 744). Кристева опирается на описание Лаканом роли отцовского фаллоса в развитии языка. Эту мысль опротестовала Сигал: хотя Кристева вполне справедливо утверждает, будто Кляйн нигде открыто не говорит о связи младенца с отцом в деле формирования символа, она не принимает во внимание работы посткляйнианцев, таких как сама Сигал и Бриттон, подчеркивавших роль отца при формировании символического функционирования (Segal, 2001; Britton, 1989). Между кляйнианской и лакановской теориями существует множество расхождений в определении роли отца и особенно символического значения фаллоса в формировании символической функции, на анализе которых я не имею возможности здесь остановиться. Упомяну только различие между кляйновским понятием символизации и лакановским понятием «символического порядка» (см.: Borossa et al., 2014).]. Диалектическая связь этих модальностей и определяет тип дискурса, с которым мы имеем дело. «Семиотическое – это психосоматическая модальность процесса означения» (Kristeva, 1984, p. 28). Это поле эмоционального, привязанного к влечениям (влечению к жизни, влечению к смерти), проявляющееся в языковой просодии (выразительность, контрастирование, тон, ритм речи и т. п.), а не в означающем смысле слов. Семиотическое ассоциируется также с материнским телом – первым источником ритма и движения у каждого человеческого существа. Кристева описывает некий «пренарративный кокон [envelope – конверт]» – «эмоциональное переживание, одновременно психическое и субъективное, основанное на влечениях в интерперсональном контексте» (Kristeva, 2000, p. 773). Отказываясь от попытки выявить логику раннего нарратива, Кристева обращается к кляйнианской и посткляйнианской мысли о важной роли тревоги, о необходимости распознавания тревоги матерью или аналитиком как основе формирования мышления. С точки зрения Кристевой, язык обретает смысл только с развитием и артикуляцией символического и семиотического процессов (Kristeva, 1984; Barrett, 2011). К примеру, песня, в которой радостные слова положены на грустную музыку, может привести слушателя в состояние спутанности. Кристева рассматривает материнское тело прежде всего как источник переживания звука, голоса, ритма для младенца. Она вводит термин «хора» (сhora) для описания подвижности, кинетических ритмов, берущих начало в биологических влечениях и обеспечивающих связь между звуком и телом человека. Это понятие связано с платоновским «khora»[11 - В диалоге «Тимей». По словам Кристевой, «Хора, как он [Платон] ее описывает, – это пространство до пространства, это кормилица и поглотительница в одном лице, предшествующая Единому, Отцу, миру и даже слогу. Это модальность смысла до означения, которую я называю “семиотическое”» (Kristeva, 1984, p. 19 – 106; 2014, p. 73).] – «восприемницей», «пространством», в котором обитают «формы». Кристева пишет, что влечения включают «семиотические» функции, устремляющие тело младенца к матери и соединяющие его с ней (я думаю, это можно соотнести с тем, что Бион называл сначала «протопсихической», а затем «сомато-психотической» системой) (Meltzer, 1986; Bion, 1961. По-моему, такие семиотические составляющие ранних отношений младенца с матерью и его фантазий о материнском теле играют существенную роль в том, как мы впоследствии воспринимаем мир и общаемся с себе подобными[12 - Существует множество исследований взаимодействия между матерью и младенцем, учитывающих включенные в него семиотические элементы. См., например: Powers, Trevarthen (2009); Stern (1974); Trevarthen (1986, 1993); Salomonsson (2007).]. Такие нюансы, как ритм речи пациента; «музыкальность» его словесного выражения; интенсивность, с которой он произносит отдельные слова; чувствительность к звукам, паузам и особенностям положения в пространстве по отношению к аналитику – все это может иметь в процессе аналитического сеанса огромное значение.
Существует множество исследований о ранних телесных фантазиях младенца и его связи с матерью, но я предпочла пользоваться именно введенным Кристевой понятием «семиотического», поскольку, по-моему, именно в нем подчеркнута роль таких фантазий в качестве первичного процесса осмысления и сообщения при развитии речи и усвоении языка. В соответствии с моими задачами я расширила это понятие, которое теперь включает и другие телесные проявления, не обязательно связанные с особенностями речи пациента, хотя можно было бы сказать, что они все еще являются частью его «языка» (такие, как неустранимые состояния телесного напряжения, или противоположное этому – слияние тела пациента с кушеткой; физическое пространство, которое пациенту требуется занять и освоить, прежде чем начать говорить, и т. п.). Например, мужчина-пациент приводил многочисленные примеры того, насколько он уступчив, гибок и предупредителен в отношении других, в то время как эти другие выглядели в его рассказе ригидными и неспособными учитывать чужие обстоятельства. Удивительно было видеть, что все это время его тело оставалось чрезвычайно напряженным. Мы могли бы тут сказать, что при отсутствии взаимодействия между семиотическим и символическим измерениями семиотическая форма телесно воплощает отщепленную часть психического, переживающую и сообщающую ощущения и чувства, которые невозможно обработать ни символически, ни даже на уровне символической эквивалентности. Она становится телесным выражением того, что Бион описывал как телесные «прото-мысли» (Bion, 1962), и соответствует данной им характеристике протопсихической системы: «…поскольку на этом уровне телесное и психическое не дифференцированы, резонно полагать, что страдание, происходящее на этом уровне, может заявлять о себе как телесным, так и психологическим способом» (Bion, 1961, p. 102).
Такие ранние телесные фантазии могут сосуществовать в нас с другими телесными манифестациями, которые возникли вследствие защитных процессов, хотя и примитивных, однако гораздо более организованных, и которые являются результатом проективной идентификации в тело бессознательных фантазий о непереносимых свойствах самого себя и объекта, – наподобие тех, что Розенфельд называет при описании психосоматических процессов «психотическими островами» (Rosenfeld, 2001; Bronstein, 2014).
Бессознательная фантазия в аналитической ситуации
Сюзан Айзекс сделала важное замечание: бессознательные фантазии нельзя наблюдать непосредственно. Определить природу бессознательной фантазии можно по косвенным признакам, собирая сведения по частям, постепенно составляя представление о том, как та или иная фантазия отыгрывается в аналитической ситуации и как она действует.
Клинический случай
Г-жа С., юрист 43 лет, обратилась за анализом вследствие депрессии и панических атак. Она пережила череду близких симбиотических отношений различной степени сексуализации как с мужчинами, так и с женщинами, обрывая одни отношения, только чтобы вступить в другие. У г-жи С. были очень тесные отношения с матерью. Она была совершенно убеждена, будто всегда точно знает, что ее мать думает и чего хочет. Отец был скорее ускользающей фигурой, кем-то на расстоянии. Он, казалось, никогда особенно не интересовался ни ею, ни ее матерью. Обратиться ко мне пациентке посоветовал старый друг их семьи, г-н Д.
С самого начала анализа (который проходил пять раз в неделю) я отметила, что все ассоциации пациентки касались в основном ее внутренних переживаний. Часто она оставляла меня в полном неведении относительно того, что происходило в ее жизни. Ее речь изобиловала словами типа «что-то»: «что-то случилось по дороге на сеанс», «что-то несущественное, но я почувствовала себя беспомощной». Сообщив нечто подобное, она пускалась затем в описания смутных состояний своей души, создавая во мне ощущение, будто я должна собрать все свое внимание, чтобы представить, о чем она говорит. С. создавала атмосферу предвосхищения; я должна была следовать за нею, стараясь понять, что у нее на уме, что это за таинственный предмет или чувство, о котором она размышляет и который мне предстоит разгадать. Иногда она говорила настолько тихо, что мне приходилось делать усилие, чтобы ее услышать. Кроме того, иногда ее слова затягивались таким образом, что мне приходилось, опережая ее, додумывать конец фразы или следующее слово. Это ни разу не было озвучено, но неизменно достигало ожидаемого результата. Даже когда она начинала медленно рассказывать нечто более внятное о своих отношениях с другими, ее слова всегда производили на меня то же самое действие.
Г-жа С. редко приносила сны, но за несколько сеансов до того, о котором я напишу подробно, она сообщила сновидение. Я приведу его здесь, потому что вспомнила о нем во время сеанса:
Она в комнате, на столе немного печенья. Девочка (лет 12) входит в комнату, садится за стол и начинает говорить. Г-жа С. не помнит, что рассказывала девочка. Затем девочка сообщает, что голодна, и встает, чтобы уйти. Г-жа С. предлагает девочке взять печенье, но та не обращает внимания на ее слова и выходит из комнаты. Г-жа С. следует за ней. Девочка, по всей видимости, не сознает, что за ней следят. Г-жа С. следует за ней повсюду – куда девочка, туда и она. Начинается дождь, у девочки есть зонт, но она его не открывает. У нее намокают волосы, через некоторое время она снимает туфли. Она вступает в лужу, ее брюки немного намокают. (Здесь я уже не могла понять, кто намок – пациентка или девочка.) Г-жа С. продолжает следовать за ней. Затем девочка заходит в булочную, там очередь. Пациентка просыпается.
Ассоциации пациентки касались знакомой ей двенадцатилетней девочки. Она сообщает, что во сне могла тревожиться, что девочка не захочет уйти из комнаты.
Во время сеанса, за день до того, о котором пойдет речь, г-жа С. описывала эмоциональное переживание, которое мы смогли в итоге определить как сильную ревность, вызванную необходимостью делить мать, меня или любой другой дорогой ей объект с кем-то еще.
Сеанс проходит в понедельник; за неделю до него я сообщила пациентке, что вскоре уеду на неделю.