Романов - читать онлайн бесплатно, автор Red Umbrell, ЛитПортал
bannerbanner
Романов
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 5

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Red Umbrell

Романов




Если мир сузится до одного дома, мы не должны позволить сердцу сжаться вместе с ним. Если у нас отнимут сад, мы его нарисуем. Если нам запретят петь, мы будем шептать. Если у нас отнимут голос, у нас останется взгляд. А если у нас отнимут взгляд, останется прикосновение. Всегда что-то остаётся.


Глава 1 – Царское Село, весна 1917 года


15 марта 1917 года

Утром тучи отступили, как усталые занавеси. Небо было бледным, с синеватым отливом – таким, каким я помню его на наших летних днях в Ливадии. Только теперь оно не пахнет морем, а талым снегом и пылью в коридорах. В нашей комнате окно всё ещё закрыто; на стекле – тонкая трещина, крошечная, как жила, сквозь которую в комнату входит луч света – золотая нить, что играет на столе.


Сёстры ещё спят, каждая в своём сне, а я пишу, чтобы не думать.

Говорят, отец отрёкся от престола. Это слово – твёрдое, холодное, чужое. Звучит так, будто должно случиться с кем-то другим. Ольга произнесла его первой – не дрожала, но голос её опустился, как камень в воду. Татьяна отвела глаза, Мария перекрестилась, а я засмеялась – не по-настоящему, а будто старалась убедить саму себя, что ничего страшного не происходит. Но страшно. Всё меняется, и мы чувствуем это во всём: в том, как мать закрывает глаза во время молитвы, в тишине, что следует после того, как отец проходит по коридору, в том, как стражники произносят «Ваше Высочество» – без поклона, коротко, как приказ.

После полудня я села писать письмо тёте Ольге, но не смогла перейти первую строку. Перо застыло над бумагой, а мысли расходились. Всё, что я хотела сказать, было слишком просто: мне тебя не хватает.


Но, кажется, теперь не время для простоты.


17 марта 1917 года

Свет меняется. Весна пытается войти, но снег всё ещё держится, как старая привычка. Сегодня я смотрела во двор из окна. Часовые стоят, словно ледяные фигуры. Их четверо, меняются по часам. Один – с тёмными усами – смотрит на нас не враждебно, а пусто, будто предпочёл бы быть где угодно, только не здесь. Когда наш взгляд случайно встречается, он опускает голову. Может быть, он тоже боится.

Сёстры стараются сохранить обычный распорядок – Ольга читает, Татьяна чинит кружевные рукава материнского платья, Мария помогает Алексею с игрушками. А я сегодня решила рисовать. Взяла карандаш и попыталась нарисовать наш сад – таким, каким он был до войны: сирень вдоль ограды, белые скамейки, дорожки, посыпанные светлым песком. Рисую – и не получается. Снег всё съел. Когда пытаюсь представить его в красках, всё становится белым, бесконечно белым. Только иногда, закрыв глаза, я слышу плеск воды в фонтане и вижу себя босиком, бегущей по аллее, и мамин голос: «Настя, опять без туфель!» – и всё это длится мгновение – и исчезает.

После полудня я читала старые страницы дневника. Сколько там смеха! Я писала о балах, о наших собаках, о Распутине, который говорил матери, что всё пройдёт «через огонь и воду». Тогда я думала, что это метафора. Теперь думаю – он знал больше, чем мы.

20 марта 1917 года

Отца мы видим редко. Он стал тише, чем когда-либо. Когда я встречаю его, он не смотрит на меня тем царственным взглядом, который я помню с петербургских парадов, – теперь в его глазах поиск покоя. Сегодня он сидел у окна, глядел на тающий снег и сказал:


– Птицы не знают об отречении. И это хорошо.


Я кивнула и промолчала. В тот миг я поняла, что больше не нужно задавать вопросов. Вопросы стали лишними, как украшения в пустой комнате.

Мать молится дольше, чем раньше. Когда прохожу мимо, слышу тихий шорох чёток. В её руках даже боль выглядит достойно. Я не такая. Я чувствую страх – и стыжусь его. Когда закрываю глаза, мне кажется, что кто-то смотрит на нас издалека и спрашивает:


Как выглядит конец света изнутри?


Он выглядит как тишина между двумя молитвами.


24 марта 1917 года

Вечер был спокойный. Ольга читала вслух книгу о путешествиях. Голос её был тихим, почти убаюкивающим. Когда она упомянула море, мать вздрогнула. Я знаю – она думала о Ливадии. О берегу, где мы были вместе в последний раз – до того, как всё стало «запрещённым».

Распутина теперь никто не вспоминает, но я помню его. Его взгляд – острый и мягкий одновременно – и слова, сказанные мне в детстве:


«Ты – ветер, который помнит.»


Тогда это казалось бессмыслицей. А теперь, когда пишу, думаю – может, он был прав.

29 марта 1917 года

Стражники сменяются, как тени, проходящие сквозь день. Новый молодой часовой – с шрамом – часто смотрит в наше окно. Однажды я ему улыбнулась. Он не ответил, но на следующий день, сменяя старшего, оставил на подоконнике маленький цветок – хрупкий, почти засохший, но настоящий.


Ольга сразу убрала его, сказав:


– Это небезопасно, Настя.


Я знаю. Но в этой крошечной вещи есть жизнь.


Странно, как теперь всё человеческое должно быть скрыто.

2 апреля 1917 года

Я начала писать письма – хотя никогда их не отправлю. Пишу Алексею, когда он спит, тёте Ольге, себе самой. Бумаги спрятаны в переплёте книги. Одно письмо начинается так:


«Если всё исчезнет – пусть останется слово.»

В этих письмах я пытаюсь удержать запахи, звуки, свет – всё то, что нельзя положить в чемодан.


Сегодня вечером мать сидела у иконы преподобного Серафима. Лампадка горела тихо, и аромат воска наполнял комнату. Татьяна читала молитву, а я смотрела на пламя. Мне захотелось знать, как выглядит небо, когда кто-то молится из замкнутого пространства.


Может быть, Бог лучше слышит самые тихие молитвы?


8 апреля 1917 года – Пасха

На столе было всего три красных яйца. Мы хранили их с прошлого года. Ольга испекла кулич из муки, которую часовые принесли из соседней пекарни; тесто не поднялось, но мы смеялись, будто всё вышло как надо.


Мама тихо сказала:


– Христос воскресе.


А мы ответили громко, все вместе, как дети, надеясь, что наши голоса дойдут до небес.


Когда вошёл часовой, он остановился. Ничего не сказал, только снял фуражку.


В тот миг я поняла – даже он, пусть на мгновение, поверил, что жизнь ещё имеет смысл.

12 апреля 1917 года

Мне снится стекло, которое трескается без звука.


По ту сторону стоят лица – знакомые, но далёкие. Я пытаюсь крикнуть, но голос не проходит. Когда просыпаюсь, чувствую, что я не одна, хотя все спят. Это странное ощущение – будто сама история дышит с нами в одной комнате, наблюдает и записывает каждую мелочь: движение руки, вздох, моргание.

Татьяна говорит, что я пишу слишком много.


Ольга – что я пишу, потому что хочу понять.


Мария – что я пишу, потому что боюсь.


Все три правы.

15 апреля 1917 года

После полудня. Снег наконец отступил. Вдали видна грязная тропинка, а над ней – несколько птиц. Они летят низко, словно и сами не верят, что весна – настоящая.


– Когда всё это пройдёт… – сказала Мария и замолчала.


Мы научились не заканчивать фразы, в которых есть будущее.

Вместо этого говорим о пустяках: о платьях, песнях, цвете неба.


Я сказала, что научусь лучше фотографировать. Мой старый аппарат всё ещё работает, хотя пластинок мало. Когда смотрю в объектив, всё кажется спокойным – даже часовые, даже эта комната.


Словно камера знает, как приукрасить действительность.

Отец застал меня, когда я снимала его стул.


– Зачем? – спросил он.


– Потому что он не двигается, – ответила я.


Он улыбнулся.


Эту улыбку я запомню на всю жизнь.

20 апреля 1917 года

Пришли вести. Говорят, нас перевезут – в Тобольск.


Сёстры молчат. Мама собирает вещи – бережно, не говоря ни слова. Отец что-то пишет – может, дневник, а может, молитву.

Я сижу на полу и смотрю на нашу комнату. Запоминаю всё: пятно от воска на полу, порядок стульев, цвет стен – все маленькие следы существования. Записываю их, будто когда-нибудь это кому-то понадобится.

Когда легла спать, услышала в коридоре часовых. Один сказал другому:


– Долго это не продлится. Их время вышло.


Я не поняла, говорил ли он о политике или о жизни.


Может быть, это одно и то же.

23 апреля 1917 года

Вечер. Отец обнял нас – одну за другой.


– Мои девочки, – сказал он.


Никогда прежде эти два слова не казались такими полными смысла.

Мама произнесла:


– Всё будет так, как должно быть.


Я никогда не слышала, чтобы кто-то говорил о мире так ясно.

Когда мы вышли, я обернулась к окну. Лампадка перед иконой ещё горела. Я не погасила её. Подумала – пусть светит, хотя бы пустому пространству.


На пороге я прошептала:


– Прощай, окно. Прощай, трещина в стене.


А потом – то, что было позволено сказать вслух:


– Прощай, снег.

Поезд тронулся. Вдали ещё пели птицы.


И этот звук – простой, тёплый, невинный – был первым за многие месяцы, что не имел ничего общего с печалью.


Я подумала: может быть, Бог говорит не словами, а пением птиц.


И, может быть, пока они поют – мы существуем.

Снег тает. Вода течёт по мостовой, как по венам, пробуждающимся после долгого сна. Воздух пахнет землёй, травой, чем-то новым – и всё же в этой новизне есть горечь, что-то, напоминающее конец.


Мама говорит, что это самое прекрасное время года – «когда Бог улыбается сквозь облака».


Но в этой улыбке я вижу слёзы.

Я сижу на скамейке в саду, перед оранжереей. Вдали берёзы ещё голые, но солнце красит их в золото, словно пытается убедить их, что стоит расти.


Рядом Татьяна вяжет, Ольга читает. Мария лежит на траве, глядит в небо и разговаривает с облаками.


– Это похоже на Распутина, – говорит она.


Мы смеёмся, но смех длится недолго.


Имя Распутин теперь никто не произносит без шёпота.


Мама защищает его.


Отец молчит.

Мир вокруг нас дышит иначе.


Весна в Царском Селе всегда пахла печёными яблоками и колоколами, но теперь колокола звучат по-другому – будто не зовут, а предупреждают.

Стражу на воротах меняют чаще. Новые – молодые, незнакомые, смотрят на нас с какой-то смесью смущения и любопытства. Старые ушли – кто на фронт, кто в город, кто просто исчез.

Вечером, когда зажигаются лампы, я слышу голос матери из гостиной:


– Николай, они беспокойны.


Отец отвечает тихо, не как царь, а как муж, который чувствует, что теряет почву.


– Мир меняется, Саша.


– Меняется не мир, Николай, – говорит она. – Меняется вера в него.

Я сижу на лестнице и слушаю их.


Звук их разговора становится частью дома. Стены впитывают его, будто запоминают для других времён.

Утром я просыпаюсь раньше всех. В комнате пахнет воском и льняными простынями.


Окно открыто – в него входит свет. Вдалеке слышны поезда – Петроград просыпается.


Я надеваю платье, беру тетрадь и спускаюсь в сад. Роса мочит ноги, и в каждой капле воды отражается кусочек неба.

Сажусь под старой берёзой и пишу:


«Сегодня весна. Говорят, начинается революция, но мне кажется, что всё наоборот – замирает. Люди думают, что освобождаются, а я думаю, что запираются.»

Закрываю тетрадь, смотрю на руки – они всё ещё детские.


Представляю, что пишу кому-то из будущего – тому, кто поймёт, что империя была лишь тенью одной семьи, которая хотела верить в Бога больше, чем в саму себя.

После полудня приходит священник. Приносит святую воду и тихие вести.


– В Петрограде неспокойно, – говорит он, опуская глаза.


Отец спрашивает:


– А народ?


– Ищет голос.


Отец вздыхает:


– И находит его в шуме.


Мама крестится.


– Пока они молятся, – говорит она, – они не потеряны.

Священник кланяется и смотрит на неё с почтением. В его глазах я вижу печаль – ту, что носят люди, знающие больше, чем им позволено говорить.


Когда он уходит, мама провожает его до двери.


На прощание шепчет:


– Скажите им… пусть не винят детей.


Он на мгновение останавливается, затем поворачивается и отвечает:


– Никто не может обвинить невинных, Ваше Величество.


Но в его голосе я слышу сомнение.

Вечером Ольга играет на рояле. Звук расходится по дому – мягкий, но грустный. Татьяна поёт тихо, почти без голоса.


Мама стоит у икон, а отец смотрит в окно.


Во дворе – лунный свет. Он ломается о снег, который ещё не растаял, и на миг всё кажется как прежде.


Только ветер приносит запах дыма и далёкие песни из деревни.


– Это солдаты, – говорит отец.


– Нет, это дети, – отвечает мать. – Просто выросли слишком рано.

Я сижу в углу и смотрю на них. Это мои родители – не царь и царица, а двое людей, пытающихся сохранить дом в мире, который уже не знает, что такое дом.

Поздно ночью, когда все ложатся спать, я выхожу наружу.


Небо чистое, луна белая, снег тает, а капли с крыши падают в том же ритме, что и моё дыхание.


В воздухе запах весны – но не той, что в песнях, а другой: с привкусом конца зимы и приближения чего-то нового.

Я закрываю глаза и слышу голос Распутина – таким, каким помню его: низкий, хрипловатый, будто идущий из самой земли.


– Настя, – сказал он когда-то, – когда весна становится тише зимы – тогда меняется мир.

Я открываю глаза.


Тишина абсолютна.


И я понимаю – весна пришла.


Но она не несёт жизнь.


Она несёт перемену.

Царское Село молчит.


Только ветер шевелит занавеси на окнах.


И в этой тишине, где-то во мне, начинается нечто, что будет длиться вечно.


Глава 2 – Письма без ответа


5 мая 1917 года

Дорога длилась дольше, чем может выдержать тишина. Вагоны были закрыты, окна запотели от дыхания. Лишь иногда, сквозь тонкую щель в стекле, открывался кусочек мира: тающий снег, сверкающие реки, станции, на которых никто не выходил. Когда мы наконец прибыли, показалось, что время больше не существует.


Тобольск – слово, звучащее как вздох.

Дом, в котором мы будем жить, большой, белый, с толстыми стенами. Когда-то он принадлежал губернатору. Теперь – нам. Или, вернее, тем, кто уже не цари и не пленники, а нечто между.


В коридорах пахнет сыростью, старыми книгами и чем-то, напоминающим церковный воск. Когда я иду, полы скрипят – как тихий протест.

Отец говорит, что мы должны сохранить порядок.


Подъём в семь, молитва, завтрак, уроки, чтение. Всё как прежде – только теперь никуда нельзя идти.


Вечером, когда двери заперты, слышно лишь, как ветер бьёт в окна. Мама смотрит на икону, Татьяна вяжет, Ольга пишет, Мария шепчет с Алексеем.


А я… я пишу письма.


6 мая 1917 года

Бумага, найденная в маминой сумке, пахнет лавандой. Сижу на кровати, а за окном снова идёт снег – хоть уже май.


«Дорогая тётя Ольга», – начинаю. Перо дрожит. Пишу обо всём, чего больше нет: о саде, о наших собаках, о солнечных днях. Словно выдумываю лучшую версию мира.


В конце добавляю:


«Всё спокойно. Мы вместе. Бог нас хранит.»

Не пишу, что нас охраняет армия – её больше нет.


Не пишу, что нас охраняют часовые – они не охраняют, только смотрят.


Воск на печати растёкся по краям, как слеза.


Думаю, это письмо никогда не уйдёт, но всё равно кладу его в коробку с чётками.


Может быть, когда-нибудь кто-то его найдёт – и поверит, что оно было написано из надежды.

8 мая 1917 года

Часовые сменились. Новые – тише. Не ругаются, но и «добрый день» не говорят.


Один из них, Андрей, имеет руки, не похожие на солдатские – чистые, почти застенчивые.


Когда думает, что я не вижу, смотрит в окно на Алексея и улыбается.


Сегодня он незаметно протянул мне маленький кусочек бумаги:


«Для письма, если нужно.»

На другой стороне уже было написано старым чернилом:


«Мария, прости.»

Я не знаю, кто такая Мария, но понимаю, что значит это прости.


Храню этот клочок бумаги в книге, между страницами, что шуршат, как сухие листья.


Кажется, каждое письмо в мире носит в себе это слово – просто не всегда видно сразу.

10 мая 1917 года

Мама пишет королеве Виктории. Её перо движется медленно, осторожно, словно каждая строка должна стать молитвой.


Она пишет о болезни Алексея, о погоде, о вере. Не упоминает страх.

Когда заканчивает, говорит:


– Письма похожи на молитвы: их отправляешь и ждёшь. Ответ может не прийти сразу.

Я шепчу:


– А если не придёт никогда?


Она улыбается и отвечает:


– Тогда пишешь снова.

И целует меня в лоб.


Позже, оставшись одна, я открываю свой блокнот и записываю:


«Молчание, может быть, самая долгая форма ответа.»

14 мая 1917 года

Сегодня Алексей смеялся. Лепил фигурки из хлеба – собаку, птицу и ангела.


– Этот ангел будет нас хранить, если мы вдруг разлучимся, – сказал он.


Сказал без грусти, как ребёнок, который верит в чудо.


Мама посмотрела на него так, словно видела в последний раз, но с улыбкой, чтобы не напугать.

После полудня я писала Елизавете, нашей бывшей гувернантке:


«Помните, как вы учили нас читать Пушкина? Вы говорили, что у каждого слова есть цвет. Здесь все слова перламутровые, как снег, когда тает. Одни – голубые от холода, другие – серые, как дым.»


Потом я писала о вещах, которых теперь быть не должно: об освещении во дворце, о наших собаках, о запахе роз на подушках.


Бумага стала тяжёлой, словно у каждого предложения – своя могила.


Когда я отложила перо, чернила расплылись крестом.

17 мая 1917 года

Нам позволили выйти во двор.


Впервые за долгое время мои ноги коснулись земли – не досок, не ковра, а настоящей земли. Мягкой, холодной, живой.


Ветер принёс запах сосен и дыма. На мгновение я забыла, где мы.

Ольга несла книгу, Мария помогала Алексею идти, а отец смотрел на нас из окна.


Когда мы вернулись, он сказал:


– Берегите этот запах. Это – Россия.

И я действительно запомнила его – запах земли после снега и ощущение, что мы всё ещё дышим тем же воздухом, что и те, кто не в плену.


20 мая 1917 года

Мама сегодня не вставала.


Говорит, ей холодно, хотя в комнате тепло.


Она держала икону в руках – крепко, будто держала нас.


Татьяна читала молитвы, Ольга принесла свечу.


А я сидела у окна и смотрела на снежинки, возвращающиеся, как будто не знают, что уже весна.

Я писала письмо Распутину. Знаю, что его больше нет, но всё же писала:


«Вы говорили, что всё пройдёт сквозь огонь и воду. Теперь мы – между. Во льду.»


Когда закончила, не подписала. Бессмысленно. Он уже знает.

22 мая 1917 года

Нам разрешили посылать одно письмо в месяц. Часовые открывают их, читают вслух, перед нами – будто хотят доказать, что ничего святого не существует.


Письмо Татьяны вернули. Сказали: «Слишком много Бога.»


Она тихо спросила:


– А слишком много печали – бывает?


Они не ответили.

В ту ночь мама долго сидела у окна и сказала:


– Когда Бог молчит, это не наказание. Это ответ, который мы ещё не научились читать.

С тех пор в каждое письмо я вкладываю пустой лист.


Может быть, это место для того ответа.

25 мая 1917 года

Отец иногда пишет в свой дневник, но никому его не показывает.


Слышу только, как скрипит перо.


Когда спрашиваю, о чём он пишет, отвечает:


– О том, как тишина тяжелее шума.

Иногда я вспоминаю дни, когда гремели фанфары, когда толпы кричали его имя.


Теперь крики превратились в молчание.


Но в этом молчании есть что-то умиротворённое.


Будто мир пытается родиться заново – только без нас.


28 мая 1917 года

Сегодня ночью мне снился бал. Свет, музыка, цветы. Платье из тюля. Смех.


Когда я обернулась, я танцевала одна. Остальные исчезли, а пол был изо льда.

Меня разбудил шум ветра – тот же ритм, тот же тон.


Может быть, мир помнит то, что люди забывают.

После обеда отец читал из Евангелия.


Голос его был спокоен:


«Блаженны плачущие, ибо они утешатся.»


И я подумала:


Может быть, слёзы – это путь, по которому возвращаешься к себе.

30 мая 1917 года

Письма накапливаются – в коробке, под подушкой, между книгами.


Некоторые закончены, другие – нет.


Иногда я только начинаю и бросаю.


Не знаю, кому пишу – миру, будущему, Богу.


В одном написано:


«Если кто-нибудь найдёт эти строки, пусть знает – мы были. И мы старались остаться людьми.»

3 июня 1917 года

Андрей принёс мне маленькую тетрадь и сказал:


– Для вас, княжна. Чтобы не забыли писать.


Я поблагодарила.


На первой странице написала:


«Они думают, что охраняют нас, но это мы храним их – от забвения.»


Потом закрыла тетрадь и спрятала под кровать.


Знаю, однажды всё это может исчезнуть.


Но у слов есть свои дороги:


даже если их никто не прочтёт, они всё равно где-то останутся произнесёнными.

7 июня 1917 года

Мамино письмо в Англию вернулось.


На конверте печать: «Нечитаемо.»


Она не открыла, только поцеловала и положила между книг.


Отец сказал:


– Письма, которые не доходят, – самые верные.


И тогда я впервые подумала,


что, может быть, и мы становимся верными —


потому что нас уже никто не слышит.

10 июня 1917 года

День был тихий.


Солнце странным образом падало прямо в нашу комнату,


и какое-то время казалось, что ничего не случилось.


Алексей спал, мама держала его за руку.


Татьяна вязала, Ольга читала.


Всё выглядело как обычная жизнь.


Потом часовой хлопнул дверью – и всё распалось.

Я села и начала писать.


Не чтобы убежать – чтобы сохранить.


Написала:


«Письма без ответа – как молитвы без слов.


И то, и другое ждёт,


и в ожидании становится вечностью.»

12 июня 1917 года

На столе – груда бумаг, разных по цвету и запаху.


Каждый лист хранит то, чего я не смогла сказать.


Одно письмо заканчивается фразой:


«Зима вернулась, но мы всё ещё вместе.»


Другое:


«Иногда мне кажется, что Бог читает по-русски.»


Третье:


«Если когда-нибудь пройдёшь мимо нашего дома, не смотри на окна – смотри на свет за ними.»

Вечером, когда ветер шелестит в кронах,


мне чудится, что я слышу голоса издалека —


будто все эти письма, неотправленные,


летят над рекой и шепчут миру, что мы всё ещё есть.


15 июня 1917 года

Сегодня я не писала.


Только читала старые письма.


Некоторые пахнут духами,


некоторые измяты,


а некоторые окрашены кровью чернил,


что растеклись, когда я плакала.

Понимаю – важны не имена и не адреса.


Важна тишина между строками.


В этой тишине есть всё: страх, любовь, надежда.


И, может быть, где-то – ответ.

«Потому что даже если никто не пишет в ответ,


мир всё равно дышит.


Нужно лишь уметь слушать.»

На столе перед нами – раскрытые письма. Бумага пахнет воском и остывшим чаем, слегка влажная от дыхания лампы. Чернила мерцают в жёлтом свете, будто живые.

На страницу:
1 из 2