– Это купание очень легко могло стать моим последним купанием, непочтительный пачкун! – огрызнулся Нильгаи. – А что, Бинки еще не попал в альбом?
– Нет, ведь славный мальчик Бинки только и делает, что гоняет да душит кошек… Лучше посмотрим здесь… Ведь эти наброски прекрасно будут продаваться по десяти гиней за штуку. Право, вы должны быть благодарны мне за то, что я увековечил вас для потомства… Ну а теперь что же мы изобразим? Домашнюю жизнь Нильгаи?
– Никогда не знал таковой!
– Совершенно верно! В таком случае изобразим недомашнюю жизнь Нильгаи – ну хотя бы массовый митинг его жен в Трафальгар-Сквере. Прекрасно! Эти дамы съехались сюда со всех концов земного шара по случаю свадьбы Нильгаи с англичанкой. Буду писать сепией, это самая приятная краска для работы.
– Да ведь это же позорная трата времени! – воскликнул Торпенгоу.
– Не сокрушайся, это, во всяком случае, тренирует руку и займет немного времени, особенно если делать набросок прямо краской, без карандаша. – Он быстро стал наносить краску, приговаривая: «Вот вам Нельсоновская колонна, вот и Нильгаи, прислонившийся к ней спиной и плечами…»
– Одень его как-нибудь хоть на этот раз, – вмешался Торпенгоу.
– Непременно… фату и венок из флердоранжа, как подобает новобрачному.
– Остроумно! – сказал Торпенгоу, глядя через плечо Дика, в то время как он двумя-тремя ударами кисти изобразил жирную спину и плечо, прислоненное к колонне.
– И представьте себе, господа, что мы могли бы помещать несколько таких милых рисуночков в том или ином журнале каждый раз, когда Нильгаи науськивает на меня какого-нибудь писаку для изложения честного взгляда на мои работы.
– Но имейте в виду, что я всегда предупреждаю вас об этом. Я знаю, что сам я не в состоянии пробрать вас так, чтобы вас прошибло, потому и поручаю это другому лицу, например, молодому Маклагану.
– Что?.. Этому желторотому птенцу вы поручили проучить и вразумить меня!.. Протяните-ка, милейший, вашу руку в направлении стены, вот так… Левое плечо неудачно вышло, придется накинуть на него фату… Где мой перочинный нож?.. Ну и что же с этим Маклаганом?
– Я дам ему только одни общие указания, как разнести вас за то, что вы не хотите создать ничего серьезного, не работаете над каким-нибудь произведением, которое могло бы вас пережить.
– Да, и после того этот молокосос, оставшись наедине с банкой чернил и тем, что он считает своими личными взглядами на искусство, вылил всю эту бестолковую смесь на мою бедную голову в газете… Право, Нильгаи, вы могли бы обратиться для этого и к взрослому человеку. Как тебе кажется, Троп, хороша эта подвенечная фата?
– Черт возьми, в самом деле, каких-нибудь два мазка и два-три скребка могут так рельефно отделить ткань от тела! – воскликнул Торпенгоу, для которого манера Дика всегда являлась чем-то новым, невиданным.
– Это зависит исключительно от умения, и если бы Маклаган обладал таким же умением в своем деле, его статьи были бы, несомненно, гораздо лучше.
– Почему же вы не примените это ваше умение и не используете эти мазки для чего-нибудь дельного, фундаментального?.. – настаивал Нильгаи, действительно немало постаравшийся ради исправления и вразумления Дика натравить на него молодого джентльмена, посвящавшего свой досуг рассуждениям о целях и задачах искусства.
– Постойте, дайте мне распланировать мою процессию жен. Ведь вы имели их без счета, и мне надо изобразить и мидиянок, и пароянок, и идумитянок… Ну-с, а затем, не говоря о бесполезности, бессмысленности и даже безнравственности умышленного создавания чего-то долговечного, переживающего своего творца, я вам скажу, что я утешаюсь тем, что уже создал свой шедевр, лучшее, что я мог создать до сих пор, и знаю, что ничего подобного я вскоре опять не напишу, и вероятно, даже никогда не напишу.
– Как! Неужели в числе той мазни, что валяется теперь в твоей мастерской, находится твоя лучшая вещь? – спросил Торпенгоу.
– О, нет. Она не здесь и не продана. Она даже не может быть продана, и едва ли кто знает, где эта картина теперь находится. Я, во всяком случае, ничего об этом не знаю… Ну а теперь прибавим еще и жен с северной стороны сквера… Заметьте, господа, целомудренный ужас львов у памятника…
– Ты бы мог, я думаю, объяснить нам эту загадочную историю о твоем лучшем произведении, – сказал Торпенгоу, когда Дик поднял голову от своего рисунка.
– Море напомнило мне об этой картине, – сказал Дик медленно и задумчиво. – Лучше бы я не вспоминал о ней… Весит она несколько тысяч тонн, если только ее не вырубить топором…
– Ну, не кривляйтесь, не валяйте дурака, – сказал с досадой Нильгаи.
– Я отнюдь не кривляюсь, я вам говорю истинный факт. Я плыл из Лимы в Аукленд на громадном, старом, никуда не годном судне, превращенном из пассажирского в транспортное. Эта старая галоша съедала по пятнадцати тонн угля в сутки, и мы были рады, когда делали по семи узлов в час.
– Что же, вы были слугой или кочегаром на этом судне?
– Нет-с, у меня тогда водились деньги, и я был пассажиром, – ответил Дик, – а при иных условиях я, вероятно, был бы слугой.
На несколько минут он серьезно отдался процессии разгневанных разноименных жен, а затем продолжал:
– Нас, пассажиров, было только двое, если не считать неимоверного количества крыс, тараканов и скорпионов.
– Но при чем тут ваша картина?
– Погодите… Когда-то судно возило пассажиров-китайцев, и потому на его нижней палубе были сделаны скамьи для двух тысяч желтокожих сынов небесной империи. Скамьи эти, однако, убрали, и нижняя палуба оказалась совершенно пустой. Свет проникал на нее сквозь амбразуры для орудий, свет не совсем удобный для работы, особенно с непривычки, и я по целым неделям волей-неволей сидел сложа руки. Наши судовые карты истрепались вконец, и наш шкипер не решался идти на юг, опасаясь штормов. Он тащился от острова до острова, а я со скуки принялся расписывать стену на нижней палубе. У шкипера в кладовой нашлись коричневая и зеленая краски для окраски шлюпок и черная для цепей и других железных предметов, и это было все, чем я мог располагать.
– Пассажиры, вероятно, принимали вас за помешанного.
– Их, кроме меня, была всего только одна женщина, и она-то и внушила мне идею этой картины.
– Что она собой представляла? – спросил Торпенгоу.
– Это была помесь негритянки с еврейкой-кубанкой, и мораль ее была соответствующая; она не умела ни читать, ни писать и не считала нужным чему-нибудь учиться, но часто приходила вниз смотреть на мою работу, что весьма не нравилось нашему шкиперу, который вез ее для себя, а ему приходилось проводить большую часть времени на мостике.
– Понимаю. Вам было, вероятно, очень весело.
– Это было лучшее время моей жизни! Начать с того, что мы никогда не знали, плывем ли мы вперед или назад и будем ли мы живы каждый раз, когда море начинало бурлить. Когда же наступал штиль, то это был настоящий рай, в котором женщина растирала краски и болтала на ломаном английском языке, а шкипер поминутно прокрадывался вниз и подстерегал нас, уверяя меня, что он боится пожара и потому часто наведывается на нижнюю палубу. И мы никак не могли предвидеть, когда нас застанут врасплох, и при этом, имея грандиозную идею, я располагал для ее осуществления всего только тремя красками.
– А какая же это была идея?
– Я взял ее из строк Эдгара По:
Ни ангелы неба, ни демоны тьмы
Разлучить никогда не могли
Мою душу с душой
Обольстительной Аннабель-Ли!
А все остальное мне дало море… Я написал эту борьбу демонов и ангелов в зеленых волнах над обнаженной, грешной, захлебывающейся в этих волнах душой, и женщина служила мне моделью как для демонов, так и для ангелов, морских демонов и морских ангелов, заметьте, а также и для полузахлебывающейся души. Словами этого не описать, но при хорошем освещении на нижней палубе эта картина была действительно превосходна. Она имела семь футов в вышину и четырнадцать в длину.
– И эта женщина так вдохновляла вас?
– Она и море вместе, да! В этой картине было много погрешностей в рисунке. Я прибегал к нелепым ракурсам из одного озорства, но при всем том это, несомненно, лучшая вещь из всего, что я написал… А теперь это судно, может быть, пошло на слом или же пошло ко дну вместе с моей картиной… Эх, славное это было время!..
– Ну а чем же ваше плавание кончилось?
– Мы пришли в порт, и судно стали грузить шерстью, но даже грузчики старались не заваливать тюками мою картину. Я полагаю, что их пугали глаза демонов.
– А женщина?
– О, она тоже боялась их! Она имела даже привычку креститься перед тем, как сходила вниз посмотреть на картину, когда она была закончена… И всего только три краски, и ничего больше, и море под ногами, и небо над головой, и бесшабашное волокитство под носом у старого шкипера, и надо всем – постоянный страх смерти… О, Боже!..
Он бросил рисовать и устремил свой взгляд куда-то в пространство.
– Почему бы вам не попробовать написать что-нибудь в этом духе теперь? – спросил Нильгаи.