– Что это был за сюжет?
– Так, просто головка, фантазия, но она мне никак не удавалась, противная!
– Я не люблю писать по выскребленному месту, когда я пишу тело; краски ложатся неровно, и получается шероховатость, когда высохнут краски.
– Нет, если только выскресть умеючи, – сказала Мэзи, делая движение рукой, чтобы изобразить наглядно, как она это делает; на белой рюшке от рукава было пятно краски.
Дик засмеялся.
– Ты так же неряшлива, как прежде.
– Да и ты такой же; посмотри-ка на свои руки!
– Ей-богу правда! Они еще грязней твоих. Я не думаю, чтобы ты вообще изменилась в чем-либо. Однако посмотрим. – И он принялся критически разглядывать Мэзи. Бледно-голубоватая дымка осеннего дня, окутывая пустое пространство между деревьями парка, служила фоном для серого платья и черного бархатного тока на черных волосах, венчавших выразительный и энергичный профиль.
– Нет, ничего не изменилось. Как это хорошо! Помнишь, как я раз прищемил твои волосы дорожной сумкой?
Мэзи утвердительно кивнула головой и, подмигнув, повернулась к Дику лицом.
– Погоди минутку, – остановил он ее, – углы рта как будто несколько опустились. Кто огорчил тебя, Мэзи?
– Не кто иной, как я сама. Я мало продвигаюсь вперед с моей работой, а между тем работаю усердно и стараюсь, а Ками говорит…
– Continuez mesdemoiselles! Continuez toujours, mes enfants! Ками несносный человек! Прошу прощения, Мэзи, я тебя перебил.
– Да, он именно так говорит. Нынче летом он сказал мне, что я теперь работаю лучше и что он позволит мне выставить что-нибудь в этом году.
– Но не здесь, конечно?
– Конечно, не здесь – в салоне.
– Ты высоко летаешь!
– Зато я достаточно долго билась крыльями о землю, – засмеялась она. – А ты, Дик, где выставляешь?
– Я совсем не выставляю. Я продаю.
– А какой твой жанр?
– Да разве ты не слышала? – спросил Дик, глядя на нее широко раскрытыми изумленными глазами. «Неужели это возможно?» – думал он, и он подыскивал какое-нибудь средство убедить ее в своем успехе. Они были недалеко от Мраморной арки, и он предложил: – Пройдем немного по Оксфорд-стрит; я тебе покажу.
Небольшая кучка людей стояла перед витриной хорошо знакомого Дику магазина эстампов.
– Здесь выставлен снимок с одной из моих картин, – сказал он, стараясь скрыть свое торжество. Никогда еще успех не казался ему так сладок. – Вот в каком жанре я работаю. Нравится тебе? – спросил он.
Мэзи смотрела на мчащуюся во весь опор под неприятельским огнем конную батарею на поле сражения. За ее спиной стояли два артиллериста, пробравшиеся вперед к самому окну.
– Гляди, они затянули граснеро! – сказал один из них. – Они ее совсем загнали… Ну, да как видишь и без нее управятся… А передовой-то управляется с конем лучше тебя, Том! Смотри, как ловко он заставляет ее слушаться повода! Молодчина!
– Третий номер вылетит при первом толчке, – заметил другой.
– Не вылетит, – возразил первый, – видишь, как твердо он уперся ногой в стремя. Право, ловкий парень!
Дик следил за выражением лица Мэзи, и душа его преисполнилась радости и чрезмерного упоительного торжества. Ее больше интересовала эта маленькая толпа прохожих, собравшихся у витрины, чем сама картина, привлекавшая внимание этой толпы. То, что высказывала и выражала эта толпа, было ей понятно. Это был несомненный, громадный успех.
– И я тоже хочу такого успеха. О, как бы я хотела добиться его! – сказала она наконец вполголоса.
– И это сделал я, – добродушно-хвастливо сказал Дик. – Посмотри на их лица; моя картина задела их за живое; они сами не знают, что именно так поражает их в этой картине, но я знаю. И знаю, что моя картина хороша.
– Да, я это вижу. О, какая это радость – достигнуть того, чего ты достиг! Это настоящий успех! Да!.. Расскажи мне, Дик, как ты этого достиг?
Они вернулись снова в парк, и Дик выложил своей подруге всю длинную эпопею своих деяний со всей самовлюбленностью и надменностью юноши, говорящего с любимой женщиной. С первых же слов в его рассказе местоимение я замелькало, как телеграфные столбы в глазах путешественника, едущего на курьерском поезде. Мэзи слушала и кивала головкой. История его борьбы, лишений и страданий нисколько не трогала ее. А он заканчивал каждый эпизод своей повести словами: и это дало мне верное представление о колорите, или же о свете, о красках и тонах, или еще о чем-нибудь, имевшем отношение к его искусству. Не переводя дыхания, он облетел с ней полсвета и говорил так, как он никогда в жизни не говорил. И в пылу увлечения им вдруг овладело желание, безумное желание схватить эту девушку, которая все время кивала головкой, повторяя: «Да, я понимаю. Продолжай!» – схватить ее и унести к себе, потому что эта девушка была Мэзи, и потому что она понимала, и потому что он имел на нее право, и потому еще, что она была его желанная, желанная превыше всякой меры, превыше всякой другой женщины!..
Наконец, он как-то вдруг разом оборвал.
– Итак, я взял все, что хотел, и добился всего, что мне было нужно, – сказал он. – Но все это я взял с боя! А теперь расскажи ты.
Повесть Мэзи была почти так же сера, как и ее платье. Годы упорного труда, поддерживаемого безумной гордостью, которая не позволяла ей признать себя неудачницей, хотя лица сведущие смеялись, а туманы мешали работать, и старик Ками часто бывал не добр и даже саркастично отзывался о ее работах, а девушки из других студий были обидно вежливы. Было и несколько светлых мгновений в виде картин, принятых на провинциальные выставки или нашедших случайного покупателя, но во всем ее рассказе часто-часто звучала тоскливая жалоба: «Вот, видишь, Дик, не было удачи, я не имела успеха, несмотря на то, что работала так упорно и так усердно».
Жалость закралась в душу Дика. Вот так же точно жаловалась ему Мэзи, когда ей не удавалось попасть в цель, в буруны над старыми сваями, за полчаса до того момента, когда она впервые поцеловала его. А это было словно вчера.
– Пустяки, – сказал Дик. – Я хочу сказать тебе что-то, если ты обещаешь поверить моим словам. – Слова эти мчались у него сами собой, без малейшего усилия с его стороны. – Все это, вместе взятое, не стоит одного большого желтого цветка кувшинки на болоте пониже форта Килинг.
Мэзи слегка покраснела.
– Тебе хорошо говорить, ты достиг успеха, ты им насладился, а я нет.
– Так позволь мне говорить; я знаю, что ты меня поймешь. Мэзи, дорогая моя, быть может, это звучит нелепо, но этих десяти лет как не было, и я вернулся к тебе, и все осталось то же, что было прежде, разве ты этого не видишь? Ты одинока теперь, и я тоже. Что пользы сокрушаться и горевать? Лучше приди ко мне, дорогая моя!
Мэзи чертила зонтиком на песке дорожки перед скамьей, на которой они сидели.
– Я понимаю, – медленно протянула она. – Но я должна делать свое дело, должна выполнить свою задачу.
– Так выполним ее вместе, дорогая. Я не помешаю твоему делу.
– Нет, я бы не могла. Это моя задача, моя, моя и моя! Я всю свою жизнь была одинока и замкнута в себе и не хочу принадлежать никому, кроме самой себя. Я все помню не хуже тебя, но это в счет не идет. Мы были оба дети, малые ребята и не знали, что нам предстоит впереди. Дик, не будь эгоистом! Мне кажется, что я вижу перед собой возможность некоторого успеха в будущем году, не отнимай его у меня, не лишай меня этого утешения!
– Прошу извинения, дорогая, я виноват, что говорил глупо. Я, конечно, не могу требовать, чтобы ты отказалась от цели всей твоей жизни только потому, что я вернулся. Я вернусь к себе и буду ждать терпеливо, когда ты меня позовешь.
– Но, Дик, я вовсе не хочу, чтобы ты ушел от меня, ушел из моей жизни теперь, когда ты только что вернулся.
– Я к твоим услугам. Прости меня.
Дик пожирал взглядом взволнованное и смущенное личико девушки. Его глаза сияли торжеством, потому что он не мог допустить мысли, чтобы Мэзи рано или поздно отказала ему в своей любви, раз он ее так сильно любит.
– Это дурно с моей стороны, Дик, – сказала Мэзи еще более медленно и с расстановкой. – Это очень дурно и эгоистично, но я была так одинока!.. Ты не так понял меня, Дик; теперь, когда я опять встретилась с тобой, как это ни глупо, но я хочу удержать тебя подле себя. Я не хочу, чтобы ты ушел из моей жизни.
– Ну, конечно, это вполне естественно, ведь мы же принадлежим друг другу.