И все заготовленные яростные фразы в этом северном тёмном море тонут.
Тоже враз.
Остается только неловкое, обрубленное злостью:
– Здравствуй.
– Здравствуй.
– Ты… почему на звонки не отвечаешь?
– Телефон… где-то… где. Как ты… здесь? – она вопрошает растерянно.
Вглядывается непривычно и незнакомо.
Так, что орать на неё не получается, застревают слова в горле.
– И что с твоим лицом?
– Упал… – левая рука к лицу взлетает сама, и ссадины на скуле я трогаю, – раз десять. Когда до положения риз, то так… бывает.
– Бывает, – Север вторит эхом.
Не продолжает.
И молчание на пороге старинной квартиры с каждым ударом сердца становится всё объемнее, гуще… глупее. И злость, выныривая из тёмного северного моря, затопляет вместе с этим морем, накатывает уже на самого себя, потому что ехать не стоило.
Не ждала.
Нелепо вышло.
Впору разворачиваться и уходить, поезда до Кутна-Горы ходят каждый час. А там собрать сумку и… «куда» придумать время будет.
Главное, подальше.
– Ты… проходи, – она отмирает.
Всё же приглашает, словно мысли читать, как мечтала когда-то давно, научилась. Отступает ещё дальше, кутаясь в бесформенную чёрную кофту, что на ней болтается, спускается до колен, кои и раньше были острыми, а сейчас… кости, patella, femur, tibia[18 - Patella (лат.) – надколенник, femur (лат.) – бедренная кость, tibia (лат.) – большеберцовая кость.]. Можно изучать анатомию. И не только нижних конечностей, Север вся… истончилась.
Выцвела.
И несуразная кофта, напоминающая балахон, лишь это подчёркивает, выставляет напоказ и бледность, что почти гротескна, и тонкие кости, что через кожу будто бы просвечивают, ещё немного и проткнут.
– Больше не нравлюсь? – она интересуется.
И, кажется, это где-то уже недавно было.
Только вопрос задавал я.
– Ты… изменилась.
– Ты тоже, – Север хмыкает, не спорит, и её согласие такое же непривычное и незнакомое, как и она сама, кажущаяся впервые… чужой. – И проходи на кухню. В столовой и гостиной ещё Мамаево побоище.
Вижу.
Отворачиваюсь от обломков хрусталя, которые ещё вчера были салатником или вазой, а теперь превратились в россыпь похожих на бриллианты осколков, что искрятся в свете пока не севшего и заглянувшего в окна солнца.
– Хорошо, что пани Власта увезла многое в Карловы Вары, – Север следит за моим взглядом, произносит равнодушно, натягивает рукава раздражающего этого балахона на пальцы, словно мерзнет. – Тебе Йиржи рассказал? Кто ж ещё… можно не отвечать.
– Он за тебя волнуется.
– И Любош волнуется. И Ага звонила, волнуется. И Алехандро. Ты вот волнуешься? – она перечисляет безучастно, спрашивает.
Замирает на пороге кухни, чтобы к косяку прислониться, смять об него вьющиеся пряди встопорщенных коротких волос, что всегда были длинными, а сейчас едва касаются выступающих ключиц.
Когда она успела их обрезать?
Вчера была косынка, а до этого ночь и привычный пьяный дурман, в котором виделись только глаза цвета северного сияния да слышался голос, который не отпускал и до утра, переживая самый страшный час перед рассветом, дотянуть дал.
«До» она тоже приезжала.
Когда-то.
Не вспоминается.
Лезет из глубин памяти лишь глухое тяжёлое раздражение, что при её назойливых и шумных приездах вспыхивало ярко. И его, раздражение, приходилось сдерживать, терпеть, пока она готовила, раскладывала какие-то продукты по полкам и новости, беззаботно тараторя, рассказывала.
Напоминала позвонить домой.
– Я за тебя всегда волнуюсь.
– Врёшь. Я Попрыгунья Стрекоза… лето красное пропела… Кофе? – Север усмехается.
Болезненно.
Проходит к плите, дабы над гладкой поверхностью застыть, нажать, медленно и неуверенно, на сенсорную панель, попытаться включить, настроить. И за джезвой она тянется, насыпает, рассыпая, специи, хватается за кофемолку.
Просыпаются зёрна, дробью стуча о столешницу.
И глянцевый пол.
– Чёрт!
– Север…
– Что? – она спрашивает сердито, поворачивает, как поворачивает только она, руку, чтобы прядь волос за ухо отчаянным жестом отправить.
Знакомым, её, жестом.