Обустройство места
Если человек пытается сравнить две сложные ситуации, он скоро обнаруживает, что очень обременительно держать в голове все детали этих ситуаций. Он использует сокращения в виде имен, знаков и образцов <…> Но если он забывает о совершенных замещениях и упрощениях, то вскоре скатывается в пустословие, употребляя слова вне связи с объектами. И он не заметит, когда имя, которое он отделил от первого объекта, начнет ассоциироваться с другим объектом [Липпман 2004: 202].
Гуманитарной географии издавна были свойственны разногласия по поводу основных терминов и фундаментальных объектов изучения. В этом отношении для гуманитарной географии нет терминов более важных, чем «пространство» и «место». И поскольку эти понятия в данной сфере до сих пор не устоялись, здесь необходимо дать представление о месте и пространстве, а также о взаимоотношениях между ними. Очевидно, что эти понятия не являются противоположными. В некоторых случаях они используются как синонимы, однако есть веские причины попытаться провести между ними различие.
Исчерпывающее внимание постмодернизма к дискурсу повлекло за собой «пространственный поворот» во многих научных областях. Естественно, гуманитарная география не могла остаться в стороне. К сожалению, многие географы трактуют «социальное пространство» в качестве всеобъемлющего понятия, подобно «обществу», против чего возражает Латур, а до него – Дьюи и Липпман. Считается, что в социальном пространстве находятся каждый из нас и любая вещь {every thing). Порой это буквально воспринимается как «всё» {everything), что, как заметил Дьюи, означает «ничто».
Социальное пространство можно рассматривать как сумму всех мест, способ сосредоточить внимание на «структурных» элементах, из которых они состоят. Но даже такой подход может давать статичную картину. А кроме того, он побуждает к злоупотреблению понятийными «сокращениями» и, как следствие, к «разбору логических взаимоотношений разнообразных идей, уводящему от фактов человеческой деятельности» [Дьюи 2002: 11]. То, что Э. Томпсон писал о своей научной области, следовало бы, на мой взгляд, отнести и к общественной географии: «История – не фабрика по производству “больших теорий”» [Thompson 1978: 46]. И то, что Томпсон высмеивал в работе Л. Альтюссера, сплошь и рядом можно увидеть сегодня: «Системы и подсистемы, элементы и структуры маршируют строем по странице, притворяясь людьми» [Thompson 1978: 75].
С моей точки зрения, наибольший интерес для гуманитарной географии должны представлять создание и воссоздание места. Чтобы обустроить место проживания, мы привлекаем людей и вещи, которые не имеют между собой ничего общего, и создаем уникальную совокупность с более или менее определенными размерами, формой, местоположением и продолжительностью, но обязательно связанную с другими местами и временами. Опираясь на А. Лефевра [Лефевр 2015], П. Каннаво возражает против идеи, что место – всего лишь сцена:
Место – не просто вместилище для вещей и отношений. Нет никакого предсуществующего пространства, содержащего в себе место. Напротив, место – это совокупность предметов и отношений, человеческих и нечеловеческих, социальных и экологических, которые накрепко связаны между собой, по крайней мере на какое-то время [Cannavo 2007:20].
Чем место отличается от пространства? Географ И-фу Туан предложил одно из объяснений в книге «Пространство и место»:
На практике значение пространства часто сливается со значением места. «Пространство» более абстрактно, чем «место». То, что начинается как недифференцированное пространство, становится местом, когда мы лучше узнаем его и наделяем ценностью [Tuan 1977: 6].
Знакомство с местом означает, что вы в каком-то смысле делаете его своим, но определение пространства как «недифференцированного» и подразумеваемое условие, что «ценность» – дело сугубо личное, приводят к проблемам. Два человека могут смотреть на один и тот же дом, и первый будет считать его местом, а второй – пространством. Для одного дом – это дом. Человек эмоционально привязался к этому месту как к своему жилищу, чувствует свою принадлежность к нему и делает его частью своей личности. Для другого дом – объект недвижимости, профессионально оцененный в определенную сумму денег. В глазах риелтора дом – это имущество, принципиально ничем не отличающееся от ему подобных, за исключением специфических особенностей, влияющих на его рыночную стоимость как товара. Оба человека ощущают ценность дома, но в первом случае она является делом личной привязанности, а во втором – экономического расчета[5 - Если я правильно понимаю Лефевра, то «дом как жилище» иллюстрирует у него «пространство репрезентации», а «дом как товар» – «репрезентацию пространства» [Лефевр 2015: 54-59].].
Р. Сэк считает, что «мир полон мест, но <…> когда мы быстро передвигаемся и не обращаем на них большого внимания, они имеют тенденцию сливаться, так что наш опыт – это опыт движения в пространстве» [Sack 1997:31][6 - Блестящее объяснение того, как это произошло, см. в [Schivelbusch 1986: 33-44].]. Движение изменяет опыт: личная причастность к месту становится абстрактным взглядом на пространство. Но Сэк утверждает, что в реальности пространство – не более чем то, что определено естествоиспытателями: фундаментальное понимание физической реальности. Согласно Сэку, «это пространство не является культурным артефактом; оно не сконструировано культурно» [Sack 1997: 32]. Это земное пространство «абсолютных» местоположений, с которыми мы имеем дело, используя координатную сетку[7 - «Абсолютное местоположение» в этом смысле не имеет никакого отношения к концепции Лефевра об «абсолютном пространстве», «произведенном кровными, территориальными, языковыми сообществами» [Лефевр 2015:62].]. Всё где-то находится, и местоположение чего-либо может рассматриваться как место, но Сэк считает такие места «вторичными» (secondary).
Когда место, а не только находящиеся в нем вещи, является фактором – когда оно влияет, воздействует и контролирует – это первичное место. Первичные места включают в себя человеческие поступки и намерения и обладают способностью изменять вещи <…> Первичное место более искусственно или культурно сконструировано, чем вторичное. Это не означает, что первичное место, или его сила, – в чистом виде понятие. Напротив, первичные места имеют основанием физическую реальность, а также фактическое расположение и взаимодействие вещей в пространстве. Их сила заключается в том, что они могут также менять это расположение и взаимодействие [Sack 1997: 32].
В противоположность этому «социальное пространство» – абстрактное понятие, представление о мире извне, как если бы можно было вырваться из реального пространства [Sack 1997:86]. Зачастую данная точка зрения на пространство инструментальна, это прицельный взгляд, вроде «видения государства» [Скотт 2005], или застройщика, градостроителя, генерала. Каждый в определенной мере «видит» подобным образом, когда пытается мысленно нарисовать отдаленные места или пройти по незнакомой местности. «Социальное пространство» может служить вместилищем для знаний или представлений о «невидимой среде» [Липпман 2004], вместилищем, которое мы, учителя географии, стремимся заполнить с теми же шансами на успех, что и Сизиф. Но пространства могут являться результатом редуктивного анализа, часто функционального или идеологического по своей природе.
Сэк призывает нас
задуматься о том, как конкретное событие или процесс (например, образование, работа, бедность или такие категории, как смысл, природа, социальные отношения и самость) проявляются как череда мест {series of places) [Sack 1997: 255][8 - Хроногеография («география времени»), основы которой были заложены Т. Хегерстрандом, представляет собой детально разработанный подход к пониманию «жизни как череды мест». В этом отношении сильное влияние на мое мышление оказала работа А. Преда [Pred 1981а; Pred 1981b; Pred 1984].].
Для понимания значимости места идея самопроявления «как череды мест», возможно, наиболее наглядна. Как пишет Дж. Мэлпас, самость не существует отдельно от процесса проживания и деятельности в местах, но, напротив, «структура субъективности вписана в структуру места» [Malpas 1999: 35]. Место неизбежно принимает участие в непрерывном формировании идентичности человека и взгляда на других людей. Когл завершает свою замечательную книгу «Странные места» напоминанием о том, что «человеческое тело всегда локализовано, ведет определенную жизнь в определенном месте, бок о бок с другими, хорошо это или плохо» [Kogi 2008:143]. Совместное проживание в одном месте способствует формированию коллективной идентичности, которая исключительно важна для возникновения общественного движения [Polletta, Jasper 2001; Greene 2014].
Латур задает вопрос: «Где на самом деле производятся структурные эффекты?» [Латур 2014: 245]. Ответ: в местах, а не в каком-то огромном так называемом социальном пространстве. Это вовсе не означает, что места полностью самодостаточны. Как пишет Когл, «потоки нарушают целостность мест не более, чем еда нарушает целостность тела животного, а разговор – целостность личности человека» [Kogi 2008: 61]. Можно сказать, что места создают пространственные эффекты, поскольку все связи между местами, которые, как представляется, образуют социально-пространственную структуру, должны быть произведены в самих местах. Здесь уместно привести выражение Латура: «структурирующее место» [Латур 2014: 247].
Альтернативой является взгляд на места как на части целого – социального пространства. Но это целое, которое мы не можем увидеть, измерить или описать отдельно от «этого», являющегося всем, или всего, находящегося в «этом». Более того, подобный подход делает общество под личиной социального пространства скорее причинной силой, чем динамикой одномоментных итогов бесчисленных активных связей людей и вещей. Социальное пространство становится константой, а места рассматриваются как проявления, вариации, примеры или символы внутри него. Начинать объяснение с «социального пространства» значит ошибочно отождествлять следствие с причиной.
Тогда с чего же начать? Латур призывает практиков ACT – «социологов ассоциаций» – начать с «картографии разногласий по поводу образования групп» [Латур 2014: 47]. Мой подход в данном исследовании заключается в том, чтобы проследить за разногласиями по поводу организации городской среды. Я отношусь к месту не как к вещи, а как к процессу, то есть как к определенным образом созданной и локализованной комбинации процессов. Места должны быть обустроены, и они продолжают существование лишь в том случае, если их поддерживают и иногда переустраивают – энтропия не дремлет. Места, как подчеркивает Латур, состоят не только из человеческих существ и других биологических форм, но также из неодушевленных предметов. Изучая фактическое обустройство среды обитания, гуманитарная география уже довольно давно имеет дело с реально существующими комбинациями того, что Латур называет «несоизмеримым». Региональная география, например, предлагает бесчисленные примеры изучения мест, которые можно представить как имеющие собственный уникальный характер, но состоящие из различных людей и предметов, имеющих связи, которые выходят за пределы места и момента. Трудность всегда заключалась в том, чтобы отразить динамику формирования региона, не ограничиваясь статистическим описанием выявленных особенностей.
Предметом основного внимания данного исследования является противодействие разрушению материального культурного наследия, принудительному переселению жителей и уплотнительной застройке. В случае с сохранением наследия в действие вступают различные несоизмеримые величины. Заметную роль играют конкретные физические характеристики здания. Для начала, чем хуже его состояние или накопленный износ, тем выше затраты на реставрацию. Решающим фактором могут стать физические характеристики местности, например геологические и гидрологические условия. Важен и внешний облик здания – это также физическая характеристика, но при этом обладающая и культурным значением. Является ли здание образчиком массовой застройки или последним в своем роде – разница существенная. А внешний облик – лишь одна из составляющих истории, которую можно поведать о старинном сооружении, чтобы внушить общественности чувство любви или неприязни.
Крайне важно и относительное местоположение объекта: близость к Кремлю и Красной площади гарантирует значимость постройки в глазах общественности. Помимо конкретного физического местоположения здание может присутствовать и в коллективном «пейзаже памяти» {memoryscape) [Yoneyama 1994; Phillips, Reyes 2011]. Люди привязываются к местам, где живут; история места – это и их история. Понимание того, чем является город или район и во что он не должен превращаться, возникает из образа(ов) города, который сложился у жителей. Специфическая привязанность к общему месту делает это место «силой», как утверждает Сэк. Такие образы можно использовать для мобилизации градозащитников на местном уровне и привлечения поддержки со стороны[9 - См., например, выдающееся исследование М. М. Закировой, посвященное роли привязанности к месту и устоявшимся образам города в борьбе с уплотнительной застройкой исторических кварталов Санкт-Петербурга [Закирова 2009].].
В случае двух последних типов локального противодействия застройке наиболее значимая комбинация «несоизмеримостей» – сочетание различных точек зрения на спорные места. Жители защищают свои дома и округу – места, где они проживают физически и к которым привязаны эмоционально. Город «видит как государство», то есть рассматривает здания и пространства как возможности для развития (и, возможно, личного обогащения), а не как жилые дома и их окружение. Однако свою роль играют также физические характеристики местности и относительное местоположение.
На редевелопмент заметно влияют колебания экономической активности. Городским строительством ведают фактический режим управления и формальная политическая структура, а они по ходу дела меняются. Помимо этого, большое влияние оказывают соответствующее законодательство и, что еще важнее в случае с Москвой, профессионализм и независимость судебной власти или их отсутствие. Население может сохранять приверженность старым социальным «траекториям», способам взаимодействия и достижения целей, но появляются и новые возможности, например Интернет. И вероятно, труднее всего оценить влияние на процесс переустройства территории личных качеств людей. Необходимо учитывать все вышеперечисленные несоизмеримые факторы, насколько позволяют имеющиеся данные.
Наиболее последовательный агент переустройства Москвы – городское правительство. При Лужкове редевелопмент осуществлялся торопливо и в массовых масштабах; он подпитывал городскую казну, а городские чиновники делали на нем состояния. Но даже в период более рационального и профессионального правления мэра Собянина городская власть не может избежать участия в обустройстве городской среды. В этой связи Каннаво основывает свое замечательное исследование «Работающий ландшафт» на предположении, что «вся деятельность по созданию и сохранению мест по сути является политической» [Cannavo 2007: 210]. Кроме того, усилия местных градозащитников могут иметь более широкие последствия. Когл утверждает, что «градозащитная политическая деятельность важна и сама по себе, и как потенциальное средство для развития чувства гражданской сознательности» [Kogi 2008: 123]. В контексте путинской России и в свете советского прошлого любая политическая деятельность приобретает повышенное значение.
В следующей главе рассматриваются «призрачный переходный период» и современная политическая обстановка в России с акцентом на местной градозащитной оппозиции. Туда же включен краткий «путевой дневник» с беглыми зарисовками посещенных мной мест, которые наложили неизгладимый отпечаток на мое понимание Москвы.
Глава вторая
Два переходных периода
Призрачный переходный период[10 - Тема данного раздела – «переход», которого в России не произошло. Но подзаголовок является также данью уважения У. Липпману, в частности его сочинению «Призрак Общественности» [Lippmann 2009].]
Пора перестать смотреть на Россию так, словно она находится в процессе незавершенного переходного периода. Россия совершила переход, однако не туда, куда надеялись многие западные ученые [Evans 2011: 49].
В «рамочном комментарии» к подборке статей о выборах 2003-2004 годов в России А. Ослунд ставил вопрос: «Но почему русский народ отвернулся от свободы и демократии?» [Aslund 2004: 282]. Справедливости ради, Ослунд, по-видимому, лишь обобщил объяснения, предложенные разными наблюдателями, почему Россия не оправдала их ожиданий. То, что страна «отвернулась» от свободы и демократии, объясняли, помимо прочего, «тяжелым историческим бременем авторитаризма» и «усталостью людей от политики». Подобные представления имеют определенный резонанс и широко распространены. Но действительно ли у людей есть возможность «повернуться» к свободе и демократии или «отвернуться» от них? Разве «демократия» – нечто такое, на что человек просто соглашается либо не соглашается, как на членство в Лиге женщин-избирателей? А «свобода» – что-то такое, от чего можно отказаться, как от десерта?
Как будет показано ниже, администрация Ю. М. Лужкова проявляла заметное самоуправство в градостроительной сфере, практически не давая населению Москвы права голоса. Самоорганизовавшись и проявив активность, москвичи получили больше возможностей участвовать в обустройстве жилой среды – преобразовании своих районов, привычных мест и города в целом. В этом отношении более уместной и продуктивной, чем понятие о свободе как о материальном имуществе, которым люди обладают или которого лишены, представляется точка зрения Дж. Дьюи:
Свобода заключается в направленности поведения, которая делает возможности выбора более разнообразными и гибкими, более пластичными и осознающими собственное значение, в то же время расширяя диапазон их беспрепятственного функционирования. В подобном представлении о свободе есть важная подоплека. Общепризнанная теория свободы воли и классическая теория либерализма дают определение свободе на основе чего-то априори заданного, уже имеющегося… В то же время наша концепция заставляет искать свободу в чем-то нарождающемся, в своего рода развитии; скорее в последствиях, чем в предпосылках. Мы свободны не из-за того, что существуем статично, а потому что со временем становимся другими, отличными от тех, какими были ранее [Dewey 1993: 136].
Убежденность в том, что Россия до известной степени примет свободу и демократию, была порождением своего времени, хотя и коренилась в привычном идеологическом наследии. После распада СССР появилась выразившаяся в концепции «переходного периода» надежда, что Россия станет «нормальной» страной [Sh-leifer, Treisman 2004]. Россиянам предлагалось принять демократию, плюрализм, мультикультурализм, инвайронментализм, феминизм и верховенство закона наряду с другими завозными товарами.
Надежду на то, что Россия станет «нормальной страной», разделяли многие, особенно американские политологи. Ф. Фукуяма считал, что с крахом социалистического лагеря наступил «конец истории», поскольку либеральная демократия и капитализм как будто окончательно и бесповоротно взяли верх над всеми альтернативными политико-экономическими формациями [Фукуяма 2010]. Подобным же образом завышенные ожидания проявились в «транзитологии», которая столь пристально сосредоточилась на «переходе» к нормальности, что практически не приняла в расчет отличительные особенности России и неизбежную живучесть исторической преемственности.
Дьюи утверждал в 1927 году, что «невозможно» начать с «tabula rasa дабы поспособствовать установлению нового строя» [Дьюи 2002:118]. Взгляд Дьюи на «революцию» в Соединенных Штатах, включавшую такие демократические реформы, как превращение Сената в выборный орган и распространение избирательного права сначала на афроамериканцев мужского пола, а затем и на всех взрослых женщин, отлично применим к «переходному периоду» в России 1990-х годов, когда появились «олигархи».
Действие механизма политической демократии привело не к всеуничтожающей революции, а главным образом к переходу законной власти от одного класса к другому. Мало кто из людей <…> обнаруживал компетентность в ведении дел, приносящих денежную прибыль, равно как и в том, какой должен быть новый правительственный механизм, способный обслуживать их интересы. Для того чтобы при использовании тех или иных политических форм уйти от влияния глубоко укоренившихся в нас привычек, прежних институтов, привычного социального статуса (с присущим всему этому ограничению ожиданий, желаний и требований) понадобится вывести новую расу людей [Дьюи 2002:117-118].
Транзитология, по словам С. Коэна, предлагала «изучение России без России» [Коэн 1999]. Многие критики считали, что на транзитологию, как и на более раннюю «теорию модернизации», повлияла телеологическая концепция прогресса. Обе вышеназванные теории несут на себе явное клеймо «сделано в США»[11 - Р. Л. Текеш прослеживает происхождение транзитологии до Вашингтона, округ Колумбия, а точнее, ученых Института Кеннана и профессиональных «экспертов по демократии» из правительственных учреждений и неолиберальных «аналитических центров» [Tokes 2000].]. У. Липпман определил эту тенденцию задолго до появления обеих теорий, используя предложенный им термин: «Имея перед глазами стереотип прогресса, американцы в своей массе видели очень мало из того, что не согласовывалось с представлением о прогрессе» [Липпман 2004: 120].
Пытаясь уверить, будто переходный период станет прогрессом в желательном для них направлении, американские транзитологи оценивали российскую действительность в свете скорее демократических идеалов (то есть стереотипа), чем американской политической действительности[12 - Мое намерение здесь заключается в том, чтобы подчеркнуть отличие данного исследования от транзитологии, а не в том, чтобы тщательно анализировать или критиковать последнюю. Дж. Ганс-Морс [Gans-Morse 2004] делает обширный обзор соответствующей литературы и дает оценку транзитологии, относительно позитивную по сравнению с теми, которые предлагают, в частности, С. Коэн и Текеш. Ганс-Морс утверждает, что транзитология не телеологична, а, скорее, рассматривает «переходный период как движение от одного идеального типа к другому» [Gans-Morse 2004: 323].]. Предполагалось, что русские примут демократию, но никто не утверждал, что они при этом должны создать собственную коллегию выборщиков или продублировать американскую лоббистскую индустрию. Несмотря на заметные изъяны политической жизни США, американские «эксперты по демократии» явно рассчитывали, что Россия купит сделанный в США идеальный комплект целиком. Дьюи, напротив, полагал, что «демократического комплекта», который могут приобрести или от которого могут отказаться другие страны, никогда не существовало.
Процесс развития политической демократии представляет собой слияние огромного числа социальных движений, ни одно из которых не обязано своим появлением либо своей мотивацией ни демократическим идеалам, ни ориентацией на некий запланированный исход [Дьюи 2002: 63-64].
Сегодня многие наблюдатели выражают разочарование нынешним российским режимом, который, казалось бы, разбил надежды на «переход» нации к демократии. Собственно говоря, не подлежит сомнению, что выборы фальсифицируются, а оппозиция подвергается гонениям. Вместо того чтобы обеспечивать законность, судебные и законодательные органы часто служат орудием власть имущих. «Неудобных» журналистов преследуют, арестовывают, избивают и лишают жизни. Один из крупнейших лидеров оппозиции путинскому строю Б. Е. Немцов был убит в двух шагах от Кремля. Власть притесняет неправительственные организации (НПО), имеющие зарубежные связи. Главные телевизионные каналы прямо или косвенно контролируются федеральным правительством. И все же президент В. В. Путин, несмотря на оппозиционные митинги 2011-2012 годов, продолжает пользоваться поддержкой населения, и этот досадный факт приводит некоторых к заключению, что российский народ просто не готов к демократии.
Картина неприглядная, но, возможно, некоторая ее мрачность объясняется тем, что такой она видится нам, на Западе. Быть может, напрасно было ожидать, что большинство россиян посвятят себя служению отвлеченным идеалам, особенно если учесть, что они лишь недавно отказались от иллюзорной идеологии, десятилетиями определявшей смысл существования [Юрчак 2014]. К тому же многие из тех, кто после распада СССР провозгласил себя «демократами», вскоре стали восприниматься обществом как лжецы и воры [Fish 2005: 132]. Наконец, когда «переходный период» обернулся «перманентным кризисом», простые люди оказались заняты борьбой за выживание и приобретением «опыта существования в эпоху постсоциалистического упадка» [Shevchenko 2009][13 - «Беспрецедентная социальная катастрофа в России <…> делает дискуссии о “гражданском обществе” в России в настоящее время еще более вымученными и искусственными, чем десять лет назад» [Domrin 2003: 211].]. Когда стало полегче и доходы немного выросли, люди предались безудержному потреблению всех тех товаров, которые были недоступны в советское время [Chebankova 2011].
Нас заботит происходящее в обществе, но в первую очередь мы заняты решением личных проблем. Время и внимание, которые мы можем потратить на то, чтобы не принимать на веру чужие мнения, ограничены [Липпман 2004: 74].
Когда возникали проблемы, люди пытались решить их неофициально и незаметно, при помощи своих друзей и знакомых, как делали всегда [Petukhov2006; Clement 2008:69-73]. Хотя подобные связи могут обладать определенным потенциалом гражданского участия [Gibson 2001], большинство наблюдателей считает их препятствиями на пути к демократизации. Большинство россиян по-прежнему считают для себя неприемлемым открыто участвовать в политической жизни. Это «грязное и безнравственное занятие» [Shomina et al. 2002: 265]. М. Говард подробно описывает эту «слабость гражданского общества», характерную для всей посткоммунистической Европы:
Здесь между частной и общественной деятельностью до сих пор гораздо меньше точек пересечения и взаимодействия, чем в обществах других типов, поскольку тесные семейные и дружеские связи считаются по определению обособленными от более широкой общественной, подконтрольной государству деятельности и антагонистичными ей. <…> В общественной сфере по-прежнему представлено очень мало гражданских объединений, а посткоммунистическое население почти не имеет (и не хочет иметь) контакта с организациями, через взаимодействие с которыми оно могло бы приобрести своего рода общественные «гражданские навыки», полезные для общества и демократии [Howard 2003: 154-155].
Другие ученые пришли к аналогичным выводам относительно России и большинства стран, вышедших из состава СССР [Bashkirova 2001; Fish 2005; Hedlund 2008; Ledeneva 2006; Rimskii 2008]. Во всяком случае, общая картина ухудшается. Несколько лет назад Дж. Джонсон и А. Сааринен оценивали российское гражданское общество путем исследования женских кризисных центров, зависящих от поддержки НПО, и пришли к выводу, что движение «задыхается в недружелюбном окружении» [Johnson, Saarinen 2011]. Рассматривая вопрос в национальном масштабе, «Фридом хаус» («Freedom House») классифицирует Россию как «консолидированный авторитарный режим» и понизила ее общий рейтинг за 2013 год из-за «упадка гражданского общества» [Nations 2014].
Но надо ли нам искать нечто, называемое гражданским обществом?[14 - Мое внимание сосредоточено на действиях и изменениях, а не на определении границ понятия «гражданское общество». По последнему вопросу существует множество мнений, однако очевидно единодушие в том, что такие сообщества, как «инициативные группы» и «социальные движения», подобные обсуждаемым здесь, – неотъемлемая часть гражданского общества [Henry, Sundstrom 2006].]И как бы оно могло выглядеть? Более продуктивным представляется рассмотреть то, что можно было бы назвать деятельностью гражданского общества, когда граждане самоорганизуются, чтобы изменить или повлиять на исход событий, вызвавший у них недовольство. Именно так, по мнению Дьюи, появляется общество [Дьюи 2002: 7-30].
Общество состоит из всех тех, кто испытывает воздействие косвенных последствий [чужих] трансакций до такой степени, что возникает насущная необходимость держать их под систематическим контролем [Дьюи 2002: 15-16][15 - Более уместным в данном случае представляется перевод «публика» или «общественность». – РА.].
Однако необходимая предпосылка для формирования общества, способного действовать, – адекватное понимание причин «трансакций», повлекших за собой нежелательные последствия. Липпман высмеивал «общепринятый идеал всевёдущего гражданина», притом что в действительности общественно-политические процессы, влияющие на жизнь обывателей, «большей частью невидимы» [Lippmann 2009:11 ]. В России испокон веку стояли два ключевых политических вопроса: «кто виноват?» и «что делать?». Как правило, если виновный не найден, то ничего и не поделаешь. Примером может служить вопиющая проблема невыплаты заработной платы в 1990-е годы. Вероятно, ее можно было бы счесть доказательством отсутствия в России гражданского общества. Однако Д. Джавелин [Javeline 2003] в своем важном исследовании установила: люди не могли организовываться и принимать меры главным образом потому, что не знали, кого винить.
Москвичи и другие жители столицы часто называют Москву «большой деревней». В действительности это далеко не так; население города – около 12 000 000 человек – превышает население многих государств. Но основная часть его жителей проживает на относительно небольшой территории. До присоединения в 2011 году Новой Москвы (части территорий Московской области) столица являлась столь же густонаселенной, как Гонконг [Argenbright 2011]. Около 95% ее населения по-прежнему сосредоточено в Старой Москве. Прозвище Большая деревня сохраняется, возможно, потому, что человек может ощутить себя лично знакомым с большей частью города. Москвичи, вероятно, знают родной город куда лучше, чем остальную страну – самую большую в мире. Московские градоначальники и другие влиятельные лица, как правило, пользуются известностью, не в последнюю очередь потому, что столичные события освещаются средствами массовой информации подробнее, чем новости любого другого российского региона.
И Дьюи, и Липпман пытались понять, как переход от демократии небольших поселений, наподобие той, которую идеализировал Т. Джефферсон, к «Великому обществу», сформированному международными связями, укрепившимися в «век машин», повлиял на реалии и потенции демократического государства и общества. Оба прагматика были единодушны в том, что можно выразить словами Липпмана: «Главная проблема самоуправления – проблема оперирования невидимой средой» [Липпман 2004: 363]. Москва – не деревня, в которой можно лично знать обо всем происходящем; это мировой город XXI века. Однако человек в хорошей физической форме может обойти Старую Москву всего за день. И как покажет, я надеюсь, данная работа, СМИ, особенно ведущие газеты, действительно освещают для внимательного читателя многое из того, что происходит в столице. В Москве, в отличие от России в целом, гораздо легче установить, «кто виноват», если что-то идет не так. А поскольку жители лучше осведомлены о проблемах, существующих у них под боком и непосредственно влияющих на их жизнь, они с большей вероятностью сумеют определить, «что делать».