
Пристанище. Путешествия на Святую Гору в Греции

Роберт Байрон
Пристанище
Обитатели монастырей ткут полотна, шьют обувь и вяжут сети. Кто-то вращает веретено с шерстью, кто-то плетет из прутьев корзину. Время от времени, в определенный час, все принимаются восхвалять Бога. И мир царит среди них, всегда и навеки.
Кристофоро Буондельмонти[1], путешественник на Восток, 1420
Перевод:
Наталья Сорокина
Редактор:
Ольга Гаврикова
Комментарии, послесловие:
Константин Львов

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2025

Церковь Преображения Господня на вершине горы Афон
Здесь, в пышных долинах, изобилие пчел, смокв и олив. Прелюдия. Год в Англии
Письма из-за границы приходят днем. Каждый конверт сулит перерыв в монотонности дней; каждый по вскрытии являет лишь очередную грань обыкновенного мира. Но недавно стали приходить письма иного рода, странно надписанные, еще страннее внутри. «Мы наслышаны, – говорится в одном таком письме, – что вы благополучно возвратились на вашу славную родину и уже находитесь в кругу самых дорогих вам людей в добрейшем здравии. 〈…〉 P. S. Мы в этом году не испытывали холодов до сей поры». «Я горжусь тем, – написано в другом, – что всемилостивый Бог позволил нам снова вас увидеть. 〈…〉 Да убережет он вас от всякого зла во веки веков. Пришлите мне из Англии десять метров черной материи на пошив облачения». Незнакомые каракули обретают четкость, и в памяти предстают отправители этих писем, их товарищи, недели, проведенные в их обществе. Пока вся экскурсия в их неуловимый мир не становится определенной, как границы сна. Однако опыт, будучи личным, вписывается в более широкую ретроспективу. Цвет их пространства живет по контрасту с моим. Без этого измерения исчезает романтика.
Период, предшествовавший именно этому отъезду с земли, как это бывает, удобно укладывается в год. И это именно период: сентябрь застал мой отъезд с той широты, куда следующим августом мне предстояло вернуться. На пути домой мы отправлялись из Константинополя, по Черному морю румынским судном в Констанцу, оттуда в Бухарест, а дальше в Вену, где промышленная выставка, расположившись в трех зданиях, каждое больше Альберт-холла, полностью состояла из кастрюль[2]. Потом было несколько дней в Париже. И вот мы снова в Англии, в саду с итальянскими астрами, где желтеет орляк, а голубые столбы дыма наполняют воздух ароматом горящих листьев. Уже началась охота на лисят, обнаружив те неизвестные часы, когда крупные капли росы мерцают в дымчатом свете, а деревья и растения вдвойне живы. В конце концов середина ноября принесла с собой и верхний этаж в Лондоне[3], связанный, несмотря на близость Мэрилебон-роуд, с этим высшим жилищным снобизмом – телефонным узлом Мейфэр.
Дом, где теперь скрывались тело и душа, держала миссис Бёрн, ирландская католичка. На верхнем этаже раньше жил слабоумный старик, и на его стук и потоки бреда отвечал в том же духе из соседней комнаты неизлечимый отставной офицер. Однако как раз по моем возвращении в Англию безумец умер. А мне нужна была комната, так что я немедленно устроился на кровати, шесть лет сотрясавшейся от буйства умалишенного.
Прибывавшие другие жильцы оказывались не менее исключительными, чем покинувший нас старик. Наверху тихой, но неблагонадежной мышкой жила мисс Джимми. Внизу некая мадемуазель Перон, с бледным лицом и огненной шевелюрой, в те часы, что оставались от переживаний, мерила шагами прихожую, неплотно завернувшись в замызганный кретон. Ее шпиц был постоянным обитателем этого замасленного прохода, где воздух был густ от запахов еды с кухни и скопившейся пыли. На средний этаж, где помещалась и «гостиная», она привела в качестве жильца своего знакомого, атташе из посольства откуда-то с Балкан. Таким образом, на общей лестнице творилась вечная бытовая суматоха, смущавшая остальных арендаторов.
Снаружи установились туманы и стали собираться шарманщики. Сквозь первые о том, что у улицы есть противоположная сторона, сообщали только размытые желтые звезды отблесков электрических ламп. Вторых зачастую было двое, на одинаковом расстоянии друг от друга они примешивали надломные диссонансы к своей неизменной внутренней меланхолии. Через день приходил старик в котелке и с гармонью, чей репертуар, неизменный все эти девять месяцев, начинался с Хайленд-джиги, продолжался «Озерами Килларни» и «Британскими гренадерами» и завершался на «Боже, храни Короля». За исключением жирного завтрака, столоваться предполагалось в ближайшем приятном недорогом ресторане, куда, как я обнаружил, ходили люди, не желавшие быть увиденными. Так как я сам, неизбежно усталый и потрепанный, был в похожем расположении духа, раздражение было взаимным. Позднее клиентура раздулась до неудобоваримых размеров из-за несчастного случая с супругой одного из официантов: ее расчлененное тело нашли в багажнике. Она к тому времени уже бросила своего мужа; в этом я последовал ее примеру, ибо он упорно говорил лишь по-итальянски. Примечательно, что этот случай преобразил класс автомобилей в очереди у дверей заведения – от 400 фунтов до 800.
Рождество наметилось рано. Магазинчики вывесили мишуру и чулки; большие затейливые вертепы, некрасивые нарядные платья и базары в обитых ватой ларьках. За городом начались охотничьи балы. Будучи гостем на одном из них, я оказался за завтраком с человеком, которого ранее оскорбил в печати, приняв его за другого. Я объяснился, а затем, так как остальные гости предпочли остаться в постели до обеда, мы стали рассуждать об армии и Парламенте как альтернативных поприщах. Будучи солдатом, он утверждал, что первое дает более широкие возможности. Дома у нас было свое бурное торжество, сопровождаемое хлопотами со стороны жены хозяина, чьего официального покровительства не испросили. Местные своры собак, кроме любопытного прошлого тех, кто их контролирует, отличаются тем, что охотятся в стране, где доля жесткошерстных фокстерьеров больше, чем где-либо за пределами Новой Зеландии. Тем не менее это не спасает их от того, что на них сосредоточиваются те скрытые общественные чаяния и враждебность, что наполняют сельскую жизнь Англии искусственностью, сравнимой с лондонской и менее простительной. Кажется, немногие всё еще воспринимают дух сельской местности и составляющие ее неосознаваемые детали: как деревья и изгороди сливаются с вековым лесом в голубой дали; как свистит по ветру поезд; как бегут через поле тени облаков; всадники на гребне холма, где буковая роща и кочковатая доисторическая линия обороны стоят между ними и небом; борозды свежевспаханного поля проблескивают в свинцовых сумерках зимних закатов; повод скользит в промокших перчатках; и наконец этот неуловимый холодок надвигающейся ночи, общий для всех стран. Восприятие таких вещей и счастья, которое они приносят, угасает. Назавтра гремят скачки с препятствиями. Букмекеры и фиш-энд-чипс, душные шатры, пикники с шампанским, твидовая юбка и брюки-гольфы, трость с сиденьем и бокалы; высшее воодушевление на пронизывающем ветру. Лучше прогуляться стороной.
Снова в Лондон, там и Новый год. Его первые непримечательные месяцы неохотно стали позволять дням удлиняться. В сквере рядом чирикали птицы. Над газовой плитой стояла дюжина нарциссов. Непременно нужно было за город.
В былые годы в Ирландию я переправлялся из Холихеда, а теперь, повинуясь тяге к неизвестному и желанию сэкономить четыре шиллинга шесть пенсов, пустился в ночное путешествие до Фишгарда. Море было спокойно; поезд, ветхий и потусторонний, пуст. Медленно петляли мы вдоль побережья, чайки несчастливо кричали над осокой, а печальные торфяные холмы загадочно тянулись вдаль. Поля, неровные, поросшие дроком, казалось, зажаты между берегами. В окна холодно дул соленый ветер. Для человека, который вырвался из мутных глубин Лондона, эти детали казались навязчивыми. Наконец доехали до станции; добрались до места, приняли ванну, позавтракали.
Сияло солнце, и всевозможные рододендроны – огромные кустарники, одиночные кустики, конические широколистные гималайские деревья – полыхали разнообразными сочетаниями красного, белого и лилового. Клонились древовидные папоротники; алоэ держали над газоном наперевес свои серые орудия; бабочки предпринимали пробные вылеты. Дом, выстроенный из обработанного камня, сверкал, словно выложенный готическими иголками дикобраза, охваченный деревьями. Под ними сквозь мох с боем продирались ветреницы и фиалки. По берегам росли примулы; в просветах между зарослями ежевики цвела земляника. Солнце прогревало склон холма, вознося запахи земли и ее ростков. Ниже верхушки деревьев спускались к реке, которая вновь возникала на горизонте, где встречалась с морем. Здесь раскинулся город, можно было различить католический купол и протестантский шпиль, ближе к устью был мост со множеством арок, а у пирса на якоре стояли корабли. Иногда мы делали автомобильные выезды, но к таким достопримечательностям, как, например, песчаная коса или гора, где находили золото. У подножия последней шофер предупредил, что те, кто туда пошел, не возвращались. Весь день мы упорно шли, тащились с одной предполагаемой вершины на другую, более высокую, пока внизу под нами не открылся огромный участок земли, беспокойный и неровный, безлюдный и необработанный, где пять лет назад повстанцы убивали любого, кто приблизится. Вдали холмы снова поднимались к горам. Над ними бушевала буря. Цвет земли, мокрого вереска и мягкого бурого сырого торфа передавался небу. Бурый цвет присутствовал в тучах; бурели дымчатые золотистые лучи, пронизывавшие их; бурел бушующий ветер. Может, шофер был прав?
Оттуда, проведя день в щемящем сумраке Дублина, я отправился на запад. Первый дом раньше был аббатством, показывая это каждым краббом[4] своего экстерьера XVIII века. Второй был по меньшей мере замком. С задней стороны еще виднелись следы от пушечных ядер Кромвеля. Однако в XIX веке вернулись к более рыцарственным методам обороны. В каждой спальне заново прорезали бойницы для арбалетов, в каждом сводчатом проходе проделали отверстия, чтобы поливать незваных гостей кипящим маслом. Сад тоже был занятный, не только потому, что был очень романтичным, но и потому, что стал плодом возбужденной фантазии ранневикторианского инженера. Пруд, вместо того чтобы, как свойственно прудам, ютиться в низине, парил на приподнятой платформе. Один над другим струились два отдельных потока, сливаясь друг с другом и наверняка вызывая восторг у поэтов. Крошечный висячий мостик, старинный прототип Менайского и Клифтонского мостов, перекинулся через прозрачный ручей, резко обрывающийся вниз с пеной и ревом, подражая недавно открытой реке Замбези. В траве в обрамлении бамбука цвели нарциссы и мышиные гиацинты.
Теперь я вознамерился поехать на север Шотландии. Еще одна ценная часть короткого дня жизни была угроблена в столице Свободного государства[5]. В шесть часов я сел на пароход, неприкаянно стоявший в Лиффи. И после странного ужина, состоявшего из языка с соленьями цвета хаки, во время которого другие пассажиры пили чай, я мирно спал в уединении, пока стюард не разбудил меня объявлением о том, что мы приближаемся к берегам Клайда. Проникнуться воскресным Глазго может только тот, чей разум пережил его. Чтобы получить бокал пива, нужно было письменно подтвердить bona fides добросовестного путешественника[6] и заказать горячий омлет. Назавтра я поздно днем прибыл в Хайленд – на всего лишь одну поездку по Британским островам у меня ушло шестьдесят часов.
Цвет Шотландии был полной противоположностью Ирландии, мягкий серебристый свет превращал лиловые горы в темно-сливовые и делал темнее холодную зелень сосен и елей. На верху Кернгормс еще лежал снег. Над вереском вопили кроншнепы и куропатка кричала: «Го-бак, го-бак!»[7] На холмах из облаков то и дело выскакивали зайцы-беляки. Странным городским видением на высоте три тысячи футов возник обелиск из розового гранита, знаменующий коронацию короля Эдуарда. Иногда мы рыбачили: мучились по пояс в воде, каждый день собиравшей дань с таких же, как мы, вторженцев. Для тех, кто раньше не орудовал удочкой для ловли лосося на сильном ветру, это памятный опыт. Лишь когда я порвал уже третий костюм на спине, так как наживка больше нацеливалась на твид, чем на рыбу, я сдался и ушел в дом, проведя оставшиеся дни в смокинге.
Вновь я возвратился в Лондон – обнаружил, что благодаря добродушному рвению миссис Бёрн мою комнату перекрасили из унылого горчично-желтого в кричащий канареечный цвет. С приходом мая и наступлением лета обычный ход дней обрел новый вид. Около зеленной лавки по пути к ресторану в неглубоких ящиках замелькали анютины глазки и васильки. В лавки перекупщиков врывались солнечные лучи, вдыхая новую жизнь в мебель, недостаточно старую, чтобы считаться старинной. Брусчатка нагрелась; на витрины магазинов опустили маркизы; от проезжей части несло горячим дегтем и дымом выхлопа. А когда, после работы до половины восьмого, наставал час погони за легчайшими организованными удовольствиями, можно было с новым воодушевлением выпятить неприкрытую грудь затвердевшей рубашки навстречу всё еще светлому летнему вечеру. День, с помощью правительства, всё-таки смог победить[8]. Верхушки деревьев в сквере были покрыты бледно-зеленым оперением. На перилах и парадных дверях красовались лаконичные объявления декораторов. По городу катались огромные автомобили. Этот сезон единодушно и с вечным оптимизмом прессы считался самым блистательным со времен войны. Фотографировали дебютанток; отмечали их причуды, например, ручных ящериц, волосы на затылке. В провинциях утомленные матроны пристально разглядывали их талии. В Лондоне они казались растрепанными и нескладными, потерявшими дар речи или захваченными противоположной крайностью – болтовней.
Попытка анализировать эту столичную деятельность, это лакомство для газет, наверняка нарушит моральное авторское право слишком большого числа журналистов. Мне каждый последующий вечер представлялся отдельным помещением; ансамбль в бальном зале, граммофон на чердаке; каждый – тюрьма стереотипов; и все они определяются качеством фуршета. Испорченную ночь могло спасти одно лицо, одно очарование; оба они, вероятно, имели другие дела. Иной раз эти отделения начинали сообщаться друг с другом, и тогда вечеринка удавалась и становилась развлечением. Пожилые леди обнаруживали водку в содовой с лимонным соком, юные – мужчин, которые могли говорить о лисах только с ненавистью. Принцессы угощались бесплатной едой, а остальные могли почтить их лентами и звездами. Обрученные пришли вместе, хотя судья посадил их по отдельности. Такие случаи были редки. Но каждый неизменно внушал более сильную надежду на будущее. Под конец всего зияла яма радостей – ночной клуб. Раньше, в редкие часы, выхваченные у холодных лет учебы, какой экстаз наполнял эти храмы недозволенного пьянства. Теперь, когда ты скрючился над хребтом копченой селедки за восемнадцать шиллингов, глянец померк. И дальше тебе предстояло встретить утро, пунктуальным и разумным. Поистине, я на стороне закона. Зачем тогда его нарушать?
Каждые выходные, когда удавалось добраться до какого-нибудь сада, там выпрыгивали новые растения; какие-то высаживались, какие-то погибали; совершенно не было той обычной неуловимой смены. Из дома я привез ветки светло-зеленого бука, которые притягивали к крыше такси детские взоры, а потом наполнили комнату от пола до потолка свежестью летнего дождя. Потом появились рододендрон и азалия. Так дни становились длиннее, а потом снова стали сокращаться, пока не настал канун этого невычислимого момента – затмения[9].
Мое воображение было воспалено. Люди перешептывались о том, как на сушу и море со скоростью несколько триллионов миль в минуту набросится черная тень. Говорили, что такого зрелища англичане не видали два столетия и не увидят еще век. Мы должны рассказать об этом внукам. Вознамерившись рассказать своим, я позвонил по телефону хозяину автомобиля. В половине восьмого вечера мы выехали из Лондона на север.
Когда мы доехали до Стэмфорда, было уже десять часов. Остановившись в гостинице перекусить ветчиной, мы встретили нетрезвого представителя духовенства, который, проживая в гостинице, имел возможность в неурочное время добыть нам по порции виски на каждого. Кроме того, он угощал нас рассказами о своей юности; сообщил, к слову о своей ловкости в стрельбе из лука, что он был «лучшником в Кэймбридже в двадцать таком-то году»; весьма гордился тем, что в его-то приходе паб держала сестра ризничего, и ее уважение к Церкви позволяло вольности по отношению к закону – что было, по крайней мере, одним из преимуществ профессии нашего сотрапезника. Потом он еще решил отправиться вместе с нами наблюдать затмение; однако когда мы проехали половину Хай-стрит, он не удержался на подножке, где ехал. Развлеченные этим жизнерадостным порождением такого строгого поприща, мы двинулись в Донкастер. Там мы в предрассветные часы присоединились к остальной Англии.
Там будто немцы высадились на юге. Сквозь ночь от переднего до хвостового огня непрерывный поток машин лихорадочно стремился в сторону Оркнейских островов; дешевые автомобили, спортивные автомобили, лимузины; мотоциклы, велосипеды; все разновидности колесных средств, управляемые всеми видами человеческих существ, ослепительные фары и мигающие фитильки принеслись в погоне за этим астрономическим явлением. Вдоль дороги готовилась еда, спали, ставили палатки, переворачивались автомобили. Изможденные полисмены махали жезлами на углах. В йоркширских деревнях жители домов стояли у освещенных дверей; хозяева гостиниц зазывали на постой; владельцы гаражей благодарили Господа. С вершины холма было видно, что поток уходит назад миля за милей в темноту, как огромная змея из фонарей. Из страны антиподов просочился первый свет. Мы переехали из одного дня в другой. Потом в пустоте замерцали огни Ричмонда. Вместе со всем миром мы пошли дальше пешком.
В свете газовых фонарей мы вместе с толпой пришли к назначенному месту. Такую сцену мог наблюдать только Эпсом, причем днем. Закутанные шалями матроны продавали чай из опилок и сэндвичи, не влезавшие ни в один рот. Мальчишки дурачились. Дребезжали трещотки.
Лоточники громогласно предупреждали об угрозе короны[10] и расхваливали эффективность задымленной пленки для сохранения зрения. Мы тащились по холодной мокрой траве. У стены истерически чирикала стайка девушек; поодаль стояла вдова, в напряжении от нарастающей загадочности. Было светло. Откуда-то нас окликнул приятель, который выехал сюда на автомобиле с престарелой матерью еще вчера около вечернего чая и как раз только что прибыл. Становилось светлее. Мы ждали. Мы беседовали. Затем началась минута затмения. Полчаса прошло в безнадежной обыденности. Наконец запустился некий сценический эффект. Серией рывков стала изменяться видимость. Коровы носились туда-сюда потревоженными стадами. Толпа вздохнула, вскрикнула и затихла. Рывки стали быстрее; у женщин перехватило дыхание, у проповедников захватило дух. И внезапно округу накрыла темно-синяя вуаль, а потом медленно испарилась.
Торопясь уехать, мы позавтракали в Йорке, и, осоловелые, добрались до ближайшей берлоги и там пообедали. Там моего товарища сморило. Я возвратился поездом.
Настал июль. Вечеринки стали сумасбродными. По вечерам миссис Бёрн то и дело пыталась втягивать меня в какие-то новые вариации игры пиратского короля. Конца этому совершенно не предвиделось. Тем не менее нервы истрепались, банк проявлял нетерпеливость, и я решил сменять «рожки, которые ели свиньи»[11], на более надежный уют. Комнаты были пересданы. Я упаковал свои пожитки по коробкам и сундукам, чемоданам, ящикам, позаворачивал в брезент. И, загромоздив такси багажом на девятнадцать лишних шиллингов, распрощался с миссис Бёрн, которая не давала шпицу мадемуазель Перон выскочить на улицу. Прошло несколько тихих месяцев дома, среди сонных сладостных флоксов, месяцев настолько тихих, что они не были отмечены ни одним событием. И вот наступили дни последних приготовлений и закупок.
Ибо весь этот английский год, всё это множество разнообразных, но окрашенных нитью недовольства дней, сиял, словно звезда волхвам, освещенный солнцем лик горы. Было окончательно решено, что я должен вернуться; что я должен осуществить, хотя бы на время, свое собственное предприятие в мире скучных причинно-следственных связей. Образ этот в унынии сулил надежду. В самонадеянности – постижение. Теперь до него было рукой подать. Удовлетворение растягивалось беспредельно.
Глава I
Левант
Солнце, впущенное в восемь часов, стукнуло в двери шкафчика с такой значительностью, что по жилам прошла дрожь, а под ложечкой образовался комок воздуха. Бахрома над кроватью, вторя ускоренному сердцебиению, заплясала. Ибо близился день отъезда; в другом смысле – день возвращения.
В тот день я поехал в Лондон, а на следующее утро встал и отправился по магазинам. Управляющий этой имперской институцией, «Фортнум-энд-Мейсон», на ходу слагал стихи о содержимом седельных сумок. Постепенно набрались шесть фунтовых жестянок с шоколадом, две с чатни, сифон в деревянном ящике, восседающий над блестящими ячейками оплетки, как курица на насесте, пилюли, туалетные принадлежности и канцелярия, в том числе чернила в жестяном флаконе, из которого изливаются эти волшебные слова. Однако изобрести химическое оружие против насекомых, которые с омерзительной терпеливостью поджидают в замшелых гостевых комнатах нечастых постояльцев, оказалось не под силу ни одному хитроумному аптекарю от W. 2 до E. C. 4[12]. Мне, правда, посчастливилось обладать каким-то отталкивающим физическим свойством, благодаря которому я не стоек к щекотке, но не подвергаюсь укусам.
В 10:51 в пятницу, 12 августа я уехал с вокзала Виктория с чемоданом, вещевым мешком, седельными сумками, шляпной коробкой (кроме панамы, там были еще полотенца и наволочки), ящиком с сифоном и с нарядным портфелем, где лежали малоизвестный Эдгар Уоллес и рекомендательные письма к иностранным сановникам всех мастей, от таможни до высшего духовенства. Только когда поезд тронулся, я обнаружил, что ни от одного из этих вместилищ у меня нет ключа. К счастью, плотник на пароме через Канал смог подобрать замену для всех, кроме ключа от чемодана. Тем временем неприятности растворялись, пока на страницах, наверное, величайшего мастера английской словесности раскрывались ужасающие деяния Гарри Алфорда, восемнадцатого герцога Челфордского[13]. Их разбавляли статьи из «Центральноевропейского обозрения» – издания, нового для моего журналистского аппетита, чье название торчало посреди либеральных «еженедельников» и консерваторских «ежеквартальников», как сочная клубничина посреди капустной грядки.
Канал был суров; однако пока я распаковывал багаж, напаивал плотника пивом и наслаждался восхитительным зрелищем, как самонадеянное человечество в беспомощном зеленом смятении стелется по сиденьям, переправа прошла незаметно. Неомраченное счастье вновь наступило при виде округлых вагонов Train Bleu[14]. Этому извивающемуся дворцу навеки должна принадлежать пальма первенства в области комфорта для путешествующих. Я устроился в синем, цвета ордена Подвязки, одноместном купе, и французский день пронесся мимо меня в восторге забытья. Наконец возник Париж, с кучкой белых яиц Сакре-Кёр, высоко поднятых на фоне медноцветных грозовых туч. Мы медленно ехали по ceinture[15] среди тех подробностей жизни в трущобах, что предстают, когда пересекаешь любой великий город по главной ветке: безнадежные фигуры в неподвижной удрученности смотрят через призму величественного поезда на свои неурядицы; по открытым балконам многоквартирных домов слоняются дети; бесполые залатанные одежки, обязательно что-то в шотландскую клетку, безучастно висят на веревках: здоровые растения и цветы доведены до жалкого состояния окружением; целая палитра человеческого несчастья, как кажется наблюдателю. На Лионском вокзале поезд увеличился вдвое, собрал пассажиров и отправился на юг.
Ужин был грандиозен. Сон убаюкал нас в облаках. Утро забрезжило в Авиньоне. А солнце встало над парикмахерским креслом в Марселе.
Оставалось отпереть всё еще застегнутый чемодан. На соседней улице громадных размеров мастер и его сварливая жена взялись изготовить ключ. По прошествии почти часа их терпение было истощено, и верхнюю защелку открутили от крышки дрелью. Теперь чемодан открыли, но чтобы снова его закрыть, нужен был ремень, на поиски которого мы с мастером, к безмолвному негодованию сварливой жены, вышли из лавки. Кажется, с изобретением застежки-молнии разумные инструменты сцепления вымерли. Мы торопливо шли по разным улицам, к моей идее взять такси мастер отнесся с презрением – он-то никогда этого не делал, – и поминутно останавливался, чтобы обратить мое внимание на группу обнаженных нимф, которых словно присосало к камням городского фонтана[16]. Выполнив задачу, я свалил свое тело и поклажу в крошечный автомобильчик и, возвестив телеграммой свое грядущее прибытие в Афины, отправился к докам.

