Оценить:
 Рейтинг: 0

Умирая в себе. Книга черепов

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 13 >>
На страницу:
7 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Яхь-я Лу-мум-ба.

Блестящие белки его глаз, окаймленные блестящим же пурпуром, сверкают от злости. По тону его я понимаю, что он назвал свое имя, или, по крайней мере, то имя, каким предпочитает пользоваться. И еще понимаю, что, по его мнению, это имя должно внушать почтение всем и каждому в кампусе. Но что я знаю о современных «звездах» колледжа? Может быть, он способен выиграть пятьдесят мячей за одну игру, но я-то о нем не слыхал.

– Говорят, ты пишешь сочинения, парень? – спрашивает он.

– Правильно.

– Тебя рекомендовал мой приятель, Бруна. Сколько ты берешь?

– Три с половиной доллара за страницу на машинке. Два экземпляра.

Подсчитав в уме, он возмущается:

– Ну и обдираловка!

– Так я зарабатываю себе на жизнь, мистер Лумумба. – Ненавижу себя за это гадкое, трусливое «мистер». – Получается около двадцати долларов за сочинение среднего размера. Приличная работа требует много времени, так?

– Да-да. – Отработанное манерное пожатие плечами. – О’кей. Я не буду торговаться с тобой, парень. Мне нужна твоя работа. Ты знаешь что-нибудь о Европайде?

– Еврипиде?

– Я так и сказал. – Он подмигивает мне, с преувеличенной манерностью напирая на свое «дынное» (южнонегритянское) произношение. – Тот греческий тип, который писал пьесы.

– Я знаю, кого вы имеете в виду. Какого рода сочинение о Еврипиде вам нужно, мистер Лумумба?

Он извлекает из верхнего кармана куртки листок и разыгрывает целое представление, притворяясь, будто читает:

– Проф, он хочет, чтобы мы сравнили тему Электры у Европайда, Софокла и Иск… Эйск…

– Эсхила?

– Ну да, его. Пять-десять страниц. К десятому ноября. Успеешь провернуть?

– Наверно, смогу. Больших трудностей не будет. – В моих закромах лежит мое собственное сочинение 1952 года на ту же самую старую, избитую, затасканную тему. – Но мне нужны некоторые данные для заглавной страницы. Как пишется в точности ваше имя, фамилия профессора, номер курса…

Он начинает мне диктовать. Одновременно я настраиваюсь на сканирование его мозга, чтобы составить представление о его знаниях и подходящей лично для него тональности сочинения. О, это было бы классическое произведение, если бы я написал про Европайда на южнонегритянском «дынном» жаргоне, со всеми этими их словечками – «хиппово, лажово, джазисто, соплисто», каждой строкой издеваясь над жирной профессорской рожей. Я-то мог бы, но Лумумба не обрадуется. Подумает, что я нарочно, что я высмеиваю его, а не профессора. Так что, пожалуй, не стоит. Поэтому я запускаю свои змеиные щупальца глубже под его шерстяной скальп, в серый студень мозга: «Эй, большой черный человек! Рассказывай, что ты за личность!» – и выдавливаю яркую картину, куда более яркую, чем то зрелище, которое он обычно являет собой на людях. У него на лице написаны гордыня черномазого, недоверие к бледнолицему чужаку, самодовольное восхищение своей длинноногой мускулистой фигурой. Но это только общий настрой, стандартная меблировка его ума. Пока что я не проник в сущность Яхьи Лумумбы, уникального индивидуума, в чей стиль я должен войти. Зондирую глубже. И чувствую жар, словно шахтер на глубине в пять миль, приближающийся к очагу расплавленной магмы. Понимаю, что этот Лумумба как бы постоянно кипит. Накал его мятежной души настораживает меня, но я еще не получил достаточно информации и продолжаю углубляться, пока поток его неистовства не захлестывает меня с убийственной силой: «Жид хренов. Мамочка его лысая напихала ему в голову дерьма, тянет с меня три с половиной за страницу, надо бы ужидить жида, шкурника, паразита, чтобы не выпендривался своим еврейством. Ручаюсь, у него особая цена для черных. Я бы выкинул его зубы на помойку, если бы сам мог написать эту собачью работу, но я не могу. На кой черт мне тратиться на этого, мать его, Европайда, Софокла, Искила, знать не хочу это дерьмо, другое в голове, с «Роджерами» игра очко в очко, судья дает мяч, и он для Лумумбы. И все думают – промажет. А он на черте, большой, уверенный, шесть футов десять дюймов, держит рекорд на счету Колумбии. Один мяч, второй! У Лумумбы планы на сегодняшнюю вечеринку. Европайд, Софокл, Искил, какого хрена должен я знать о них, что хорошего написали они для черного человека, эти дохлые занюханные греки? Все только для жидовского дерьма. Что они знают о четырех веках рабства, у нас другое в голове, что знают они, особенно эта мамаша со своим выродком? Теперь я должен платить ему двадцать баксов за то, в чем не силен, скажет, я должен, что хорошего в этом, почему, почему, почему?»

Ревущая топка. Ошеломляющий жар. Я имел дело с горячими головами, но этот – самый горячий. Имел дело, но тогда я был моложе, сильнее, устойчивее. Сейчас я не могу выдерживать такой вулканический напор. Сила презрения этой живой башни магнетически усиливает мое презрение к самому себе, заставляет меня сочувствовать ему. Он – воплощение ненависти. Мой бедный слабеющий дар не может вынести ее. Некий автоматический предохранитель отключается, чтобы уберечь меня от перегрузки: ментальные рецепторы замыкаются. Это что-то новое для меня, что-то странное: что за непонятный глушитель? Как будто нет ни ушей, ни глаз, ни мыслей, одно лишь гладкое туловище. Все сигналы гаснут, мозг Лумумбы отодвигается, становится непроницаемым, меня выталкивает из глубины, я принимаю только самые общие излучения, затем исчезают и они. Остаются лишь серые мутные выделения, говорящие о присутствии другого человека. И вот неразличимо все. Связь прервана. В ушах у меня звон, это результат внезапного молчания, молчания, оглушительного как гром… Новый этап моего падения. Никогда еще я не терял так свою хватку, не выскальзывал так из чужого мозга. Гляжу снизу вверх, изумленный, потрясенный.

Тонкие губы Яхьи Лумумбы туго сжаты, он смотрит на меня с отвращением, не подозревая, что со мной происходит. Слабым голоском говорю:

– Я хотел бы получить десять долларов в качестве аванса. Остальное заплатите, когда я вручу вам сочинение.

Он заявляет, что сегодня у него нет с собой денег. Его очередной чек из студенческого фонда не действует до начала следующего месяца. По его мнению, я должен делать работу под честное слово…

– Берись или отказывайся, парень.

– Можете вы заплатить пять? – спрашиваю. – Для почина. Так я не могу… У меня свои расходы.

Он смотрит свирепо откуда-то из-под облаков. Вытянулся в полный рост на девять или десять футов, не меньше. Ни слова не говоря, вытаскивает пять долларов, комкает и с презрением швыряет мне на колени.

– Я буду здесь девятого ноября утром, – бормочу я ему вслед.

Европайд, Софокл, Ихил!!! Сижу оглушенный, трепещущий и прислушиваюсь к гремящей тишине. Бум! Бум! Бум!

Глава 12

В те минуты, когда его, как героев Достоевского, терзали мучительные сомнения, Дэвид Селиг думал, что его странная сила – проклятие, страшное наказание за некий невообразимый грех. Каинова печать, может быть. Конечно, этот дар причинял ему массу хлопот, но, с другой стороны, он понимал, что назвать проклятием свою редкостную способность – просто дерьмовый мелодраматизм. Сила – дар небес. Сила приводит его в экстаз. Без этой силы он – ничто, а с силой он – бог. Какое же это проклятие? И что в нем ужасного? Нечто забавное произошло, когда гамета встретилась с гаметой в чреве матери и судьба воскликнула: «Будь богом, малыш Селиг!» И это ты отвергнешь? Софокл, в возрасте 88 лет или около того, радовался, что избавился от гнета физических страстей. «Я свободен, наконец, от тирании своего хозяина», – говорил мудрый и счастливый Софокл. Но можем ли мы сделать вывод, что Софокл, если бы Зевс дал ему возможность изменить всю свою жизнь, выбрал бы пожизненную импотенцию? Не валяй дурака, Дэвид: неважно, что телепатия насиловала тебя, а она насиловала тебя основательно, ты не отказался бы от нее ни на миг. Потому что она приносит тебе радость.

Дар твой приносит радость. Суть толстенного фолианта в одной фразе. Смертные рождены в юдоли слез, и они находят радости там, где могут найти. Некоторые в сексе, другие в наркотиках, алкоголе, телевидении, кино, картах, биржевой игре, на бегах, в рулетке, коллекционировании древних изданий, карибских круизах, китайских табакерках, англосаксонской поэзии, профессиональном футболе, кто в чем. Но все это не для него, не для Дэвида Селига с его проклятием. Его назначение – сидеть спокойно и впитывать потоки мыслеволн, принесенных телепатическим бризом. С величайшей легкостью он проживает сотню добавочных жизней. У него внутри сокровищница с тысячами душ. Экстаз! Конечно, экстатическая составляющая была когда-то наиважнейшей в начале жизни.

Наилучшие свои годы он прожил с четырнадцати до двадцати пяти. До того он был слишком наивен, еще не оформился, не мог полностью оценить информацию из чужих мозгов. Позднее же растущая горечь, тоскливое ощущение изоляции подавляли радость. От четырнадцати до двадцати пяти. Ах, эти золотые годы!

Тогда все было живее. Жизнь казалась сном наяву. В мире будто не существовало стен: он мог проникнуть куда угодно, увидеть все, что угодно. Ошеломительный аромат бытия. Погружение в настой восприятия. Только после сорока Селиг понял, как много он утратил с годами и в фокусировке, и в глубине. Сила его начала заметно тускнеть после тридцати с хвостиком. Вероятно, она и до того слабела, но так постепенно, что он даже не сознавал этого. Изменения происходили, безусловно, но скорее качественные, а не количественные. Теперь, даже в лучшие дни, прием не был столь четким, как в ранней юности. В те далекие годы он принимал не только обрывки рассуждений или рассеянные кусочки чувств, но также и целиком всю Вселенную, буйство красок, ароматов, текстур; весь мир со своим бесконечным набором ощущений был в его распоряжении и ради удовольствия Дэвида отображался на округлом экране двух полушарий его мозга.

Например: вот он лежит, разморенный полуденным солнцем, на щекочущем стоге августовского сена. Вокруг летний пейзаж в стиле Брейгеля. 1950 год. Дэвид где-то на полпути между своим пятнадцатым и шестнадцатым днями рождения. Слышатся звуки – маэстро Бетховен, Шестая симфония, нежное бурление, сладко поют флейты и игривые пикколо. Солнце повисло в безоблачном небе. Легкий ветерок шевелит ветви ив, что окаймляют по периметру поле. Дрожат молоденькие колоски, журчит ручеек, кружит над головой скворец. Селиг слышит кузнечиков. Слышит гудение москитов, спокойно следит, как они снижаются, садятся на его голую, безволосую, блестящую от пота грудь. Он бос, на нем только тугие темно-синие джинсы. Городской мальчик на отдыхе в деревне.

Ферма в Катскиллских горах, двенадцать миль к северу от Элленвилла. Она принадлежит Шилям – семейству рыжих тевтонов, которые торгуют яйцами и зерном и помимо этого подрабатывают, сдавая домик для гостей горожанам, жаждущим отдохнуть на свежем воздухе. В этом году у них живут Сэм и Аннета Штейн из Бруклина, штат Нью-Йорк, с дочерью Барбарой. Штейны же пригласили провести неделю на ферме своих близких друзей, Пола и Марту Селиг, а также их сына Дэвида и дочь Джудит. (Сэм Штейн и Пол Селиг строили тогда планы, которые должны были полностью опустошить их банковские счета и разрушить дружбу двух семей. Планы состояли в том, чтобы стать партнерами по поставке запасных частей для телевизоров. Пола Селига всегда тянуло на неразумные авантюры в бизнесе.) Сегодня, на третий день их визита, Дэвид случайно оказался в полном одиночестве. Отец его вместе с Сэмом удалился в окрестные холмы, чтобы обсудить на приволье все детали своей задумки. Жены, взяв с собой пятилетнюю Джудит, уехали обследовать старые лавки Элленвилла. Дома не осталось никого, кроме молчаливых Шилей, погруженных в свои домашние дела, и 16-летней Барбары Штейн, которая училась в одной школе с Дэвидом начиная с третьего класса. Волей-неволей Дэвид и Барбара должны были провести вместе целый день. Штейны и Селиги, очевидно, лелеяли надежду, что между их отпрысками разовьется роман. Весьма наивно с их стороны. Барбара, сочная, безусловно красивая черноволосая девочка, длинноногая, с гладкой кожей, была старше Дэвида на шесть месяцев хронологически и на три или четыре года по развитию. Нельзя сказать, что он был ей неприятен, но все же казался странным, чуждым и даже отталкивающим существом. Она не знала о его особом даре, никто не знал, но у нее было семь лет, чтобы приглядеться к нему и почувствовать что-то подозрительное… Барбара была заурядной натурой, настроилась рано выйти замуж (за доктора, адвоката или страхового агента), иметь кучу детей, и, разумеется, роман с чудаковатым Дэвидом ее не прельщал. Дэвид понимал это очень хорошо, поэтому не был ни удивлен, ни разочарован, когда Барбара после полудня ускользнула из дома. «Если кто-нибудь спросит, – велела она, – скажи, что я пошла погулять в лес». Под мышкой у нее был сборник стихов, но книжка не ввела Дэвида в заблуждение. Он знал, что Барбара, едва выдается возможность, бежит трахаться с 19-летним Гансом Шилем.

И вот он предоставлен сам себе. Неважно, у него найдется чем поразвлечься. Он немножко походил по ферме, поглазел на курятник и комбайн, а затем забрался на стог, зная, что тут его вряд ли кто потревожит. Что ж, пора посмотреть мыслефильм. Дэвид лениво раскинул свой невод. Сила его проснулась и двинулась наружу в поисках излучений. Ну, и что нам почитать, что почитать? А, вот оно, ощущение контакта. Вопрошающий мозг поймал чей-то другой, маленький, гудящий, тусклый, но сильный. Пчелиный мозг. Контакты у Дэвида устанавливались не только с людьми. Конечно, от пчелы не поступают ни слова, ни понятия. Если пчела и может думать, Дэвид неспособен расшифровать ее мысли. Но он может войти и в мозг насекомого, почувствовать, что такое – быть маленьким, юрким, крылатым и пушистым. До чего же сух мир пчелы: бескровен, безводен, бесплоден! Он взлетает вместе с пчелой. Снижается. Спасается от пролетающей птицы, чудовищного крылатого слона. Глубоко зарывается в ароматную пыльцу цветка. Взмывает снова. Глядит на мир через фасеточные глаза. В них все расколото на тысячи кусочков, словно смотришь сквозь растрескавшееся стекло; и основной цвет – серый, но со странными вкраплениями синего и алого. Это так не похоже на привычные для нас краски, – напоминает наркотические эффекты, мог бы он сказать двадцать лет спустя. Но мозг пчелы очень ограничен. Дэвид резко бросает насекомое и переключает внимание на хлев. Душа курицы. О, да она несет яйцо! Ритмичные потуги, приятные и болезненные одновременно, словно испражняешься, но с трудом. Неистовое кудахтанье. Запах курятника, острый и колючий. Слишком много соломы вокруг. Мир курицы темный и тупой. О небо, о небо! Ухх! Оргазм. Восхищение. Яйцо скользит через проход и укладывается в целости в гнездо. Курица оседает, довольная, усталая, опустошенная. Дэвид покидает ее в момент экстаза и направляется в окружающие леса в поисках людских умов. Насколько богаче, насколько сильнее связь с представителями своего вида! Его личность сливается с личностями индукторов. Это Барбара Штейн, она с Гансом Шилем, совершенно нагая, лежит на ковре из прошлогодних листьев. Ноги ее раздвинуты, глаза закрыты. Тело мокрое от пота. Пальцы Ганса впиваются в ее мягкую плоть, грубая белобрысая щетина царапает кожу девушки. Под тяжестью мужского тела грудь ее стала плоской, воздух начисто выжат из легких. Ганс ритмично вводит в нее свой длинный член, таранит снова и снова. Трепет повторными волнами распространяется от лона, постепенно слабея с расстоянием. Сквозь ее мозг Дэвид следит за воздействием твердого пениса на нежную, скользкую внутреннюю оболочку. Он слышит громкое сердцебиение девушки. Замечает, как она барабанит пятками по ногам Ганса. Слизь ее собственных выделений на ягодицах и бедрах. И в заключение Дэвид ощущает первые судороги оргазма. Он старается не расстаться с Барбарой, но знает заранее, что это не получится. Удерживать чужое сознание в такой момент – все равно что оседлать дикую лошадь. Таз Барбары ерзает по земле, ногти царапают спину любовника, голова дергается из стороны в сторону, рот жадно ловит воздух, и на вершине наслаждения она вышвыривает Дэвида из своего непокорного ума. Однако, проделав небольшой путь, он переселяется в мозг Ганса Шиля, который бесплатно объясняет жадно любопытному девственнику, что ты ощущаешь, греясь в огне женщины и тараня, тараня, тараня, хотя мускулы ее тела яростно сжимаются, сопротивляясь разбухшему рогу. А затем, почти немедленно, приходит радость кульминации. Дэвид напрягает всю свою силу, чтобы сохранить контакт в суматохе окончания. Но нет, его выталкивают, он несется куда-то, не разбирая дороги, пока не находит новое прибежище. Здесь тихо. Он скользит в темноте и прохладе. Веса нет совсем. Тело длинное, нежное и проворное. Ум почти пуст, через него пробегают лишь слабые холодные ощущения низшего порядка. На этот раз он вошел в сознание рыбы, наверно, речной форели. Он несется вниз по течению быстрого потока, наслаждается плавностью своего движения и податливостью чистой ледяной воды, омывающей плавники. Дэвид видит очень мало, обоняет еще меньше. Информация приходит к нему в виде тончайших прикосновений к чешуйкам. Легко воспринимая каждое новое явление, он пошевеливает плавниками, чтобы избежать зубов или камней или же войти в более быстрое течение. Процесс этот приятен сам по себе, но форель слишком уж тупа, и Дэвид, которому вполне хватило двух-трех минут в сознании рыбы, легко перемещается в более сложный мозг, в мозг упрямого старика Георга Шиля – отца Ганса. В этой голове Дэвид еще не бывал ни разу. Старику далеко за шестьдесят, он угрюм, неуступчив, говорит мало, весь долгий день расхаживает по имению с хмурым выражением, застывшим на суровом квадратном лице. Дэвид подумал как-то, уж не побывал ли Шиль в нацистских концлагерях, но нет, он приехал в Америку в 1935 году. Фермера окружает плотная аура недоброжелательности, и Дэвид поэтому старался держаться от него подальше, но форель так наскучила ему, что юноша преодолел обычную робость. Быстро миновав мысленную жвачку, типичную для необразованного немца обывателя, Дэвид нащупал дно души, то место, где обитает самая ее суть. Поразительно! Старый Шиль, оказывается, был мистиком. Но никакой суровости, ни тени мрачной мстительности лютеранства. Чистейший буддизм. Стоя на щедрой почве своего поля и опираясь на мотыгу, старик общался со Вселенной. Бог наполнял его душу. Он ощущал единство всех вещей. Небо, деревья, земля, солнце, ручей, растения, насекомые, птицы – все едино, все – части одного целого. И Шиль резонирует всеобщей гармонии. Как это может быть? Такой мрачный, необщительный – и вдруг подобный восторг? Ощути же его радость! Старик весь пропитан чувством. Песни птиц, солнечный свет, аромат цветов, комья нетронутой земли, трепет острых зеленых стебельков, ручьи пота в глубоких морщинах шеи, кривизна планеты, неясные очертания полной луны – у человека тысячи радостей. Весь мир – могучий гимн. И Дэвид, присоединившись к старику, мысленно преклоняет колени. Он охвачен благоговейным трепетом. Но тут Шиль, прервав свое неподвижное созерцание, поднимает мотыгу, ударяет, твердые мускулы напрягаются, металл врезается в землю, все идет как полагается, все отвечает божественному плану. И так проводит свои дни старый Шиль? Возможно ли такое счастье? Дэвид с удивлением замечает, что на глаза ему навернулись слезы. Этот простой ограниченный человек живет словно в благодати. Внезапно помрачнев и горько завидуя, Дэвид отрывается от его мозга, возвращается в лес, снова к Барбаре. Она лежит на спине, потная и утомленная. Через ее ноздри Дэвид ощущает горьковатый запах спермы. Руками она вытирает кожу, сбрасывая с себя кусочки листьев и травы. Лениво касается смягчившихся сосков. Мысли ее текут медленно, лениво, почти такие же пустые, как у форели. Кажется, секс выжал из нее личность. Дэвид переключается на Ганса, но и тому, похоже, не лучше. Лежа рядом с Барбарой, вялый и податливый, он все еще тяжело дышит. Пыл миновал, желание погасло. Сонно глядя на девушку, которой он только что обладал, Ганс воспринимает лишь запах тела, видит лишь растрепанные волосы. Где-то в глубине сознания бродит тоскливая мысль, выраженная грубым немецким словом, но в английской орфографии, насчет девушки с соседней фермы, которая делала ртом кое-что, от чего отказалась Барбара. С той Ганс встретится в субботу вечером. «Бедная Барбара! – жалеет Дэвид. – Что бы она сказала, если бы узнала о размышлениях Ганса?» Дэвид пробует проложить между двумя мозгами мостик в напрасной надежде заставить мысли перетекать из одного в другой. Но он ошибается в определении расстояния и нечаянно перескакивает в мозг старого Шиля, сохраняя при этом контакт с Гансом. Отец и сын, старый и молодой, посвященный и нечестивец. Одно мгновение Дэвид поддерживает двойной контакт. Он ощущает громогласное единство жизни.

Так было в те годы всегда: бесконечное странствие по чужим умам. Но сила слабела, и краски со временем блекли. Мир мало-помалу становился серым. Всемогущество энтропии. Все уходит. Все умирает.

Глава 13

Темная неустроенная квартирка Джудит насквозь пропахла пряностями. Я слышу, как она суетится на кухне, высыпая в кастрюлю жгучий перец, орегано, полынь, гвоздику, чеснок, сухую горчицу, кунжутное масло, порошок карри и бог знает что еще. На огне булькает котелок. Готовится знаменитый жгучий соус к спагетти – смешанный продукт по рецепту таинственного происхождения – частью из Мексики, частью из Шичуаня, частью из Мадраса и кое-что лично от Джудит. Моя несчастная сестра вовсе не прирожденная домохозяйка, но то, что она умеет готовить, просто великолепно; ее спагетти знамениты на трех континентах. Уверен, были мужчины, которые ложились с ней в постель только ради права обедать здесь.

Я пришел слишком рано, за полчаса до назначенного времени, и застал Джудит врасплох, даже не одетой к столу, так что пока она занимается обедом, я предоставлен сам себе. «Налей пока что-нибудь!» – кричит она из кухни. Я подхожу к буфету, наливаю черного рому, затем отправляюсь на кухню за кубиками льда. Взволнованная Джудит в халате и с повязкой на голове летает туда-сюда, хватает то одну, то другую баночку со специями. Все, чем она занимается, делается на высочайшей скорости. «Буду готова через десять минут, – бросает она, доставая мельничку для перца. – Мальчуган тебе не слишком мешает?»

Имеется в виду мой племянник. Его назвали Пол в честь нашего отца, который давно уже на небесах. Но Джудит никогда не называет сына по имени, только «малыш» или «мальчуган». Дитя разведенных родителей, он обречен ходить на коротком поводке у своей матери.

– Нет, нисколько, – уверяю я, возвращаясь в гостиную.

Джудит живет в одном из огромных старых вестсайдских домов. Просторные комнаты с высокими потолками словно окутывает аура интеллигентности, – в подобных квартирах, как раз по соседству, обитает множество драматургов, поэтов и хореографов. Громадная гостиная, окна которой выходят на Вэст-Энд-авеню, столовая, большая кухня, спальня, детская, комната служанки, две ванные. И все – для Джудит и ее отпрыска. Квартирная плата космического масштаба, но Джудит это не пугает. Она получает тысячу в месяц от «своего бывшего» и вдобавок скромно зарабатывает на жизнь как редактор и переводчик. Помимо того, кое-какой доход обеспечивают ей акции, которые она купила несколько лет назад на свою долю из наследства наших родителей по подсказке своего очередного любовника, дельца с Уолл-стрит. (Моя доля пошла на покрытие накопившихся долгов, растаяв, как снег в июне.) Квартира была обставлена частично в стиле 1960-го, Гринвич Виллидж, а частично в манере 1970-го «элегантный урбанизм», – черные торшеры, стулья из серых трубок, красно-кирпичные книжные шкафы, дешевые гравюры и залитые воском бутылки кьянти принадлежат первому, тогда как второй – кожаные кушетки, индейская глиняная посуда, шелковые ширмы, стеклянные столики для кофе и гигантский кактус в горшке. Из тысячедолларового проигрывателя раздаются аккорды сонаты Баха для клавесина. Блестящий как зеркало пол цвета черного дерева устилают пестрые ковры. У одной стены громоздятся груды потрепанных книжек. Напротив стоят два деревянных бочонка с вином, присланных Джудит ее поставщиком. Хорошая жизнь у моей сестры, хорошая и несчастная.

Ребенок недоверчиво смотрит на меня. Он расположился чуть поодаль, вертит в руках какую-то хитроумную игрушку и не сводит с меня глаз. Угрюмое и замкнутое дитя, такой тощенький малец, вечно в напряжении, как и его мать. Любви между нами нет. Но я побывал в его головке и знаю, что он обо мне думает. Для него я – один из многих мужчин в жизни его матери, вроде бы настоящий дядя, но не слишком отличающийся от бесчисленных псевдодядей, иногда спящих наверху, один из ее любовников, появляющийся чаще других. Простительная ошибка. Но на остальных он обижается только за то, что они отнимают у него внимание матери, а я хуже всех: он чувствует, что я причиняю ей боль, и ненавидит меня. Ему хватило сообразительности догадаться, что наши с Джудит отношения исполнены застарелой взаимной неприязни. Я враг, и он, если бы мог, разорвал бы меня на куски.

Итак, я прихлебываю ром, слушаю Баха, неискренне улыбаюсь Полу и вдыхаю аромат соуса к спагетти. Сила моя дремлет. Я стараюсь не пользоваться ею здесь, да и вообще сегодня она слабовата. Но вот появляется Джудит и кидает на ходу: «Пойдем поговорим, пока я одеваюсь, Дэви. Я следую за ней в спальню, сажусь на кровать; а она скрывается в ванной и притворяет дверь, оставив щелку в дюйм или два. В последний раз голой я видел сестру лет в семь.

– Я рада, что ты решил прийти, – говорит она.

– Я тоже.

– Но ты выглядишь совсем больным.

– Только голодным, Джуди.

– Потерпи пять минут. – Слышно, как бежит из крана вода. Джудит говорит что-то еще, но плеск воды заглушает ее слова. Я лениво оглядываю спальню. На дверной ручке шкафа висит белая мужская рубашка, Джудит она явно великовата. На ночном столике лежат два толстенных тома, с виду похожих на учебники: «Аналитическая нейроэндокринология» и «Очерки физиологии терморегуляции». Никогда не поверю, чтобы Джудит могла читать такое. Может быть, ей заказали перевести их на французский? Но экземпляры новехонькие, хотя одна книга издана в 1964 году, а другая в 1969-м. Обе принадлежат перу одного и того же автора: К. Ф. Сильвестри, доктора медицинских и философских работ.

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 13 >>
На страницу:
7 из 13