Я сажаю удивительное насекомое на первую страницу моей тетради; хоботок его наполнен чернилами; затем, вооружившись соломинкой, чтобы руководить работой жука и, когда это нужно, преграждать ему путь, я заставляю его прогуливаться таким образом, чтобы он самостоятельно написал мое имя. На это ушло два часа времени, но зато какой получился шедевр!
Самое благородное завоевание человека, как сказал Бюффон [18 - Тепфер обыгрывает фразу из «Естественной истории» французского естествоиспытателя и писателя Жоржа-Луи Леклера, графа де Бюффона (1707 – 1788), гласившую, что самое благородное завоевание человека – это лошадь. «Естественная история» Бюффона в научном отношении давно устарела, но сохранила свое значение как этап в развитии французской научной прозы. Склонный к подробным описаниям и отступлениям Тёпфер не избежал влияния Бюффона. Примечательно, что и Л. Н. Толстой высоко ставил прозу Бюффона: «Читал прекрасные статьи Бюффона о домашних животных. Его чрезвычайная подробность и полнота в изложении – нисколько не тяжелы» (Дневник молодости Л. Н. Толстого, т. I, 1847 – 1852. М., 1917, с 114).]… это несомненно – майский жук.
Чтобы провести как следует, эту операцию, я подошел поближе к свету. Мы заканчивали вырисовывать последнюю букву, как вдруг меня кто-то тихо позвал: «Друг мой!»
Я тотчас же выглянул на улицу. Никого не было.
«Я тут! – произнес тот же голос.
– Где? – спросил я.
– В тюрьме».
Я понял, что это окликнул меня из тюремного окна тот самый злодей, чья страшная улыбка так потрясла меня. Я отскочил в глубь комнаты.
«Не бойся! – продолжал тот же голос, – с тобой говорит честный человек…
– Негодяй! – закричал я ему, – если вы еще будете говорить со мной, я позову часового!»
На мгновение узник умолк.
«Несколько дней назад, проходя по улице, – снова начал он, – я увидел ваше лицо и подумал, что у вас должно быть сердце, способное пожалеть несчастную жертву людской несправедливости.
– Замолчите! – опять крикнул я, – вы злодей, вы убили старика, убили ребенка!…
– Я вижу, что и вы ослеплены, как другие. Однако вы слишком молоды, чтобы так верить во зло».
Он замолчал, услышав на улице чьи-то шаги: прошел господин в черной одежде. Потом я узнал, что его был служащий погребальной конторы.
Когда тот удалился, узник сказал:
«Вот прошел почтенный тюремный священник. Благодарение богу, он знает, что сердце мое чисто и душа не запятнана!»
Он опять замолчал. На этот раз прошел жандарм. Я колебался, позвать ли его, чтобы передать ему слова узника. Но слова эти уже возымели свое действие на мою легковерную душу, и я не поддался первому порыву. К тому же мне казалось, что это было бы предательством по отношению к человеку, который доверился чистосердечию, написанному на моем лице. Это значило бы не заслужить похвалы, польстившей моему самолюбию. Я уже говорил, что росток тщеславия питается чем угодно; нет такой подлой руки, которая не сумела бы приятно пощекотать его.
После этого разговора, привлекшего меня к окну, узник уже больше не нарушал молчания, и я вернулся к моему жуку.
Я уверен, что побледнел, как смерть. Произошло невероятное, непоправимое бедствие! Прежде всего я схватил его виновника и выбросил в окно. Потом я с ужасом начал обдумывать свое отчаянное положение.
На странице четвертой главы «De bello gallico» [19 - «О галльской войне» (лат.). сочинение Цезаря «Записки о Галльской войне».]протянулась прямо до левого поля длинная черная полоса; здесь насекомое убедилось, что по крутому обрезу книги трудно спуститься, и повернуло назад, к правому полю; затем, поднявшись по направлению к северу, оно решило переползти на горлышко чернильницы, откуда на свою и мою беду скользнуло по гладкому и покатому склону прямо в бездну, в геенну огненную, – в чернила!
Тут, сообразив к несчастью, что он сбился с пути, жук решил пуститься в обратный путь; облаченный в траур с ног до головы, он выкарабкался из чернильницы и снова попал на четвертую главу «Dе bello gallico», где я и нашел его уже в полуобморочном состоянии.
Какие чудовищные кляксы! целые реки, целые озера чернил! длинный ряд бездарных, безвкусных закорючек… какое черное и страшное зрелище!
Увы! эта книга была Эльзевиром моего учителя, [20 - Эльзевирами назывались книги, издававшиеся в XVI – XVII вв. семьей голландских печатников по фамилии Эльзевир и служившие образцом книгопечатного искусства.]Эльзевиром ин-кварто, редчайшим, дорогим, невосстановимым экземпляром, врученным мне под мою ответственность со строжайшим наказом беречь его как зеницу ока. Сомнений не было: я погиб!
С помощью промокашки я собрал чернила, потом просушил страницу, после чего стал размышлять о том, что меня ожидает.
Я испытывал скорее тревогу, чем раскаяние. Больше всего меня пугала необходимость признаться, что во всем этом деле принимал участие майский жук. Каким грозным взглядом окинет меня мой учитель, узнав, что я, достигший по его мнению сознательного возраста, так постыдно тратил время на ребяческие забавы, – опасные и весьма вероятно безнравственные! При одной этой мысли меня бросало в дрожь.
Сатана, которого я в эту минуту не остерегся, начал нашептывать мне спасительные выходы из положения. В час искушения он всегда тут как тут. Он советовал мне пойти на совсем небольшой обман. Мерзкий кот соседки мог забраться в мою комнату, когда меня не было и опрокинуть чернильницу на четвертую главу «Dе bello gallico». Выходить из дому в часы занятий мне не разрешалось, значит придется объяснить мое отсутствие необходимостью купить перо. Перья лежали в шкафу и были у меня всегда под рукой, значит придется сознаться, что ключ от шкафа я вчера потерял в бане. Правда, у меня не было разрешения пойти вчера в баню, – я и в самом деле там не был, – значит придется сказать, что я пошел туда без разрешения, и это признание придаст оттенок правдоподобия всему моему сложному построению и в то же время смягчит угрызения совести, поскольку великодушно взяв на себя вину, я почти оправдаюсь в собственных глазах…
Этот шедевр хитроумия был совсем готов, когда я услышал шаги г-на Ратена, поднимавшегося по лестнице.
В смятении я захлопнул книгу, потом открыл ее и опять закрыл, потом снова открыл в надежде, что кляксы сами заговорят о себе и избавят меня от тягостного затруднения первых признаний…
Г-н Ратен пришел дать мне урок. Не взглянув на книгу, он положил на обычное место свою шляпу, придвинул к себе стул, сел и высморкался. Чтобы набратвся храбрости, я тоже высморкался, и г-н Ратен пристально на меня посмотрел, так как мое поведение уже намекало на его нос.
Сначала я не понял, что г-н Ратен пытался проникнуть в мой замысел высморкаться почти одновременно с ним, и поэтому, вообразив, что он заметил кляксы, я опустил глаза, растерявшись больше от его испытующего молчания, чем от вопросов, которые он мог бы задать, и на которые у меня были готовы ответы.
Наконец он сказал торжественным тоном:
«Сударь, я читаю на вашем лице…
– Нет, сударь…
– Я читаю, говорю вам…
– Нет, сударь, это кот…» – перебил я его.
Тут г-н Ратен изменился в лице, настолько мой дерзкий ответ показался ему перешедшим все границы дозволенного; он уже собрался дать мне суровую отповедь, как вдруг его взгляд упал на чудовищные кляксы. Он подскочил, с ним вместе подскочил и я.
Наступила минута отвратить бурю. «Сударь… в то время, когда я вышел… кот… чтобы купить перо… кот… потому что я потерял ключ… вчера в бане… кот…»
По мере того как я говорил, взгляд г-на Ратена становился все более страшным, так что я в конце концов не выдержал и без всякого перехода сознался в своем преступлении. «Я солгал… господин Ратен… в этом несчастье виноват я».
Наступило глубокое молчание.
«Не удивляйтесь, сударь, – сказал наконец г-н Ратен торжественным тоном, – что чрезмерная степень моего негодования помешала мне выразить его сразу. Более того: у меня нет слов, чтобы назвать»… Тут муха… и на меня напал неудержимый смех.
Снова наступило глубокое молчание.
Наконец г-н Ратен встал.
«Вы не выйдете, сударь, из вашей комнаты в продолжение двух дней и поразмыслите о своем поведении; я же со своей стороны тоже подумаю, как мне поступить при столь серьезных обстоятельствах…»
Вслед за этим г-н Ратен вышел, запер дверь и унес с собой ключ.
Искреннее признание в своей вине принесло мне облегчение; уход г-на Ратена избавил меня от чувства стыда, так что первые минуты моего плена очень походили на счастливое освобождение, и если бы не обязанность размышлять в продолжение двух дней о моих проступках, я бы воспрянул духом, как это обычно бывает после крутых поворотов судьбы.
Итак я начал размышлять, но ни одна мысль не приходила мне в голову. Как ни пытался я глубже осознать свою вину, я не находил в ней ничего страшного, кроме лжи, которую я, впрочем, искупил признанием, приятным мне тем, что оно вырвалось непроизвольно. Все же для порядка, я старался раскаяться, но, видя, как это трудно дается, я начал опасаться, не стало ли мое сердце поистине дурным, – безнравственным, как говорил г-н Ратен; и с сокрушением душевным я вознамерился с этого же дня бороться с беспричинным смехом.
В это время по улице прошел пирожник. Он всегда появлялся в этот час. Мне естественно пришла мысль полакомиться пирожками; но совесть не позволяла мне поддаться плотскому соблазну, когда мне велено было размышлять о душе. Продавец напрасно ожидал, взывая ко мне во все горло: я сидел в глубине комнаты, не двигаясь с места.
Но те, кто наблюдал нравы и обычаи продавцов пирожков, знают, как цепко они держатся за своих покупателей. Видя, что я не показываюсь, мой продавец не сделал из этого для себя прискорбных выводов; напротив, он продолжал громко кричать, полный непоколебимой веры в мое чревоугодие. Он лишь прибавил к слову «пирожки» волнующий эпитет «горяченькие», который подверг мою нравственность серьезной опасности. К счастью, я спохватился и призвал себя к порядку.
Я подумал, однако, что не следует оставлять в заблуждении честного труженика и отнимать у него драгоценное время. Я подошел к окну, чтобы сообщить ему, что сегодня не возьму пирожков. «Поскорее, – сказал он, – я спешу…»