– Не могу сказать, масса Джонатан, – развел руками Платон. – Может, и сбежала, а может, к утру вернется. Наши девушки иногда пропадают… ненадолго.
«Наши девушки… он сказал – наши девушки», – повторил про себя Джонатан еще и еще раз и неожиданно понял, что так и не может решить, кем считать Джудит Вашингтон. Эта мулатка нигде не считалась до конца своей.
«Вернется к утру, прощу, – решил Джонатан. – А не вернется, ей же хуже!» Повернулся к застывшим рабам и расстроенно махнул рукой:
– Разойтись. Завтра продолжим.
* * *
Ни завтра, ни даже послезавтра он к мыслям о театре не возвращался – было не до того. Джудит ни на работе, ни в деревне не появилась, и Джонатан, переполненный самыми противоречивыми чувствами, поручил Томсону разместить в газетах объявление о поимке. Но спокойнее ему от этого не стало; Джонатан почти перестал читать, не выезжал поутру на плантации, и даже страстно любимые куклы уже не вызывали в нем прежнего интереса.
Разумеется, рабы сбегали у них и раньше, но никогда это не задевало Джонатана так сильно, – может быть, потому, что Джудит была первой рабыней, сбежавшей лично от него.
Впрочем, было и еще кое-что. Порой Джонатан серьезно задумывался над тем, кто же Джудит на самом деле. Да, она была прямым потомком согрешившего перед Господом Хама, сына Ноя. Да, сегодняшнее полуживотное существование черного потомства Хама – не чья-то прихоть, а справедливо предписанное Господом наказание.
Беда только в том, что на три четверти Джудит была белой, а значит, на три четверти она несла в себе еще и кровь Иафета, другого сына Ноя, ни в чем не повинного и ставшего прародителем всей белой расы. И Джонатан не знал, должны ли эти три четверти праведной крови испытывать ту же судьбу, что и остальная грешная четверть.
Он так много думал об этом, что в конце концов совершенно запутался и вдруг понял: если он и дальше будет заботиться о пустом и оставлять без внимания главное, его поместье вскоре будет ничем не отличимо ото всех остальных, а все его мечты о создании маленькой гармоничной «республики», настоящей римской «фамилии», где все любят и уважают всех и где самый последний раб гордится своей принадлежностью к поместью Лоуренсов, потерпят сокрушительное поражение.
Как только Джонатан это осознал, он решительно отбросил все мысли о Джудит и вернулся к своему главному замыслу – домашнему театру. Едва спадала жара, Платон собирал для него всех свободных от срочных работ домашних негров, и они произносили реплики и занимали позиции, а Джонатан смотрел, записывал, вносил поправки и думал… очень много думал.
Лишь немногие из рабов по-настоящему годились для исполнения написанной им пьесы. Они смущались, потели и категорически не понимали ни цели, ни смысла того, к чему он их готовил. И только спустя неделю тщательно отобранные им пятеро самых толковых негров привыкли к мысли, что всеобщего позора не избежать, а им, хочешь не хочешь, придется принимать эти вычурные позы и говорить эти странные, редко встречающиеся в обыденной жизни фразы. Когда второй урожай тростника был собран, Джонатан поручил Томсону пригласить плотников для сооружения сцены и объявить всеобщий сбор на деревенской площади.
* * *
Ничего более сложного в его жизни еще не было. Надсмотрщики сбились с ног, вылавливая и отводя на площадь группу за группой, и все равно из рассеянных по всему поместью трехсот пятидесяти шести человек загнать на площадку перед деревянным помостом удалось не более трехсот двадцати. Остальные просто попрятались.
Впрочем, удивляться этому не приходилось. Трудно сказать, что именно подумали простые «полевые спины», впервые увидев завешанный полотном со всех сторон дощатый помост, но по их встревоженному гудению и перепуганным лицам угадывалось – ничего хорошего.
Джонатан уселся на специально принесенное для него кресло в первом зрительском ряду, дождался, когда надсмотрщики – все, как один, крепкие, зрелые мужчины – по очереди подошли к нему и доложили, что собрали всех, кого сумели отловить, и подал сигнал домашним колокольчиком. И тогда закрывающее помост полотно разъехалось в разные стороны, и на помосте оказались четверо негров: толстая Сесилия, Цинтия, вертлявый десятилетний поваренок Сэм и помощник конюха Абрахам.
Рабы замерли, и над площадью воцарилась действительно мертвая тишина. Толстая Сесилия бросила в сторону сидящего в первом ряду сэра Джонатана панический взгляд, и он ободряюще кивнул.
– Я чищу кастрюли и мою посуду, – прикрыв от ужаса глаза, жалобным тоненьким голосом начала толстуха. – Подобно муравью Эзопа, я всю свою жизнь провожу в трудах и заботах…
Джонатан улыбнулся. Его старания не прошли даром, и если бы не этот жалобный голос глубоко несчастного человека, Сесилия была бы безупречна.
– Я люблю моего господина, – чуть ли не прорыдала кухарка и молитвенно сложила большие пухлые руки на огромной груди, – и точно знаю: на небесах мне воздастся за все.
Сесилия смолкла, едва не потеряв сознание от волнения. Рабы стали переглядываться. Они так и не могли сообразить, к чему клонит эта толстуха; к тому, что другие работают хуже, чем она?
Джонатан перевел взгляд на Абрахама, но помощник конюха выглядел так, словно проглотил жердь, и явно не мог издать ни звука. Джонатан на секунду нахмурился, но тут же сообразил, что разбираться в причинах задержки некогда, а представление следует вести дальше, и кивнул поваренку Сэму.
– Я делаю все, что скажут! – с готовностью затараторил мальчишка. – Я послушный и добрый раб! И когда пробьет мой час, мне будет что сказать архангелу Гавриилу!
«Слишком торопится!» – досадливо цокнул языком Джонатан, снова глянул на Абрахама, понял, что с того никакого толку не будет, и подал неприметный знак пожирающей его глазами Цинтии.
Та вздрогнула, мгновенно опустила глаза в дощатый пол и тихо, но внятно произнесла:
– Я ленива по моей природе. Я не люблю работу и очень люблю отдохнуть в тенечке. Мне нравятся парни и совсем не нравится молиться Богу.
Рабы за спиной Джонатана встревоженно зашептались. Они так и не могли понять, с какой стати Цинтия публично признается в своих грехах. И только тогда словно проснувшийся Абрахам с отчаянием в голосе выпалил:
– Я развратный и лукавый ниггер!
Джонатан удовлетворенно хмыкнул. Получалось вовсе не так уж плохо, а главное, вполне искренне.
– Я живу одним днем! – с нарастающим отчаянием добавил Абрахам. – И я только и думаю о том, как обокрасть моего хозяина и напиться рому!
Рабы, ошеломленные, замерли и один за другим опустили глаза. Они поняли, что прямо сейчас состоится показательная публичная экзекуция, и уж Абрахама точно забьют до полусмерти.
– Смотреть! – бдительно заорали с флангов надсмотрщики. – Всем смотреть! Поднять морды! Кому сказано – поднять!
И вот тогда из-за матерчатых кулис степенно вышел обернутый в белую простыню и вымазанный мелом с головы до щиколоток Платон.
Рабы снова замерли. Джонатан давно подметил, что этот издавна приближенный к семейству Лоуренс раб вызывает у остальных негров сложную смесь уважения и страха, и только поэтому и поручил ему наиболее ответственную со всех точек зрения роль.
Платон поднял до того прикрытую простыней руку, и в ней оказался выкрашенный ярко-оранжевой охрой деревянный меч.
– Пробил час расплаты! – веско произнес он, глядя прямо перед собой. – Я – архангел Гавриил, и я пришел за вами! Трепещите!
Джонатан улыбнулся. Он знал, это кульминационный момент, и именно сейчас до рабов должен дойти смысл всей постановки.
– Вы, праведные и кроткие, – махнул Платон свободной рукой в сторону Сэма и Сесилии, – будете жить в раю!
«Хорошо! – поощрительно улыбнулся Джонатан. – Очень хорошо!»
– А вы, развратные и лукавые рабы, – поочередно ткнул он деревянным мечом в Абрахама и Цинтию, – падете в ад и будете вечно вариться в кипящей смоле!
Наступила такая тишина, что Джонатан слышал даже жужжание кружащих над толпой слепней. Кто-то из женщин истерически всхлипнул, но в целом – никакой реакции. Джонатан привстал и обернулся.
Рабы стояли, приоткрыв рты и напряженно всматриваясь в своих замерших на сцене соплеменников. Они видели, что это не проповедь; они уже догадывались, что никого наказывать не будут, но сообразить, что увиденное представление по своей сути то же самое, что и тайное танцевальное действо в ночной роще, не могли.
Губы Джонатана дрогнули, а глаза стали туманиться из-за набежавших слез: его прекрасная идея натолкнулась на абсолютное непонимание и уже грозила закончиться полным провалом. А негры все молчали и молчали. Он всхлипнул, обреченно махнул рукой, как вдруг толпа охнула и отшатнулась.
Джонатан судорожно смахнул слезы рукавом. Рабы – все как один – стояли с выпученными глазами и открытыми от ужаса ртами. Джонатан протер глаза еще тщательнее и невольно тряхнул головой. Он ничего не понимал!
– То же самое хозяин сделает и с вами! – внушительно произнес за его спиной Платон, и тогда кто-то пронзительно закричал, толпа дрогнула, словно была одним неразделимым целым, отшатнулась и тут же заорала сотнями глоток и рассыпалась на отдельные, беспорядочно снующие элементы.
Джонатан обернулся и остолбенел. Платон так и стоял с обнаженным, покрытым оранжевой охрой деревянным мечом в правой руке, а в левой держал за волосы высушенную голову Аристотеля Дюбуа.
* * *
Первым ему нанес визит преподобный. Он сдержанно похвалил молодого сэра Лоуренса за общую глубоко верную мысль представления, а затем начал долго и нудно объяснять, что как хозяин Джонатан, разумеется, имеет право на разумную твердость в отношении наименее послушных рабов, но демонстрировать отрезанную голову все-таки было как-то не по-христиански.
– Это Аристотель, – не отрываясь от своих кукол, тихо произнес Джонатан. – Тот самый, что убил отца… я его на островах нашел.
Преподобный Джошуа побледнел и на время потерял дар речи.