
Метафизика целого и части
Или вот еще вопрос. Если красота – это то, во что проваливаются, к чему приобщаются, с чем прекращают разделяться, то разве может она одновременно быть тем, о чем философствуют? Если человек действительно «столкнулся» с красотой как с самоценным бытием, то даже будь у него философский склад ума, он в нее сразу же провалился, и философствовать уже некому.
Может быть, он стал философствовать, когда вернулся обратно, когда вышел из вовлечения в красоту как целостность? Однако, как уже сказано в первой части, вернувшись «обратно», мы теряем контакт с красотой и имеем дело уже не с ней, а с ее выхолощенным подобием – красивостью. Можно ли, потеряв контакт с настоящей красотой, тем не менее понимать про нее нечто важное? Вопрос очень напоминает риторический. Нельзя. Если мы оказались чему-то чужды, то все, что мы про него отметим, будет фальшью или как минимум третьестепенными деталями. Тем более если в этом «чем-то» имеются некий объем или внутреннее наполнение (это о плоской вещи можно составить более или менее верное мнение, не особо вникая).
Может быть, он помнит, что некоторое время составлял с красотой одно, и его прозрения рождены из воспоминаний? Похоже, это предположение тоже никуда не годится. Ведь если составляешь с чем-то одно, о чем тут помнить и кому? Воспоминанию требуются факты, событийность, а опыт слияния – это, скорее, опыт по ту сторону всякой фактуры и событийности. Память – это память о моментах, когда я был, а не когда меня не было.
Получается, что третий персонаж не так уж глубок в своих «прозрениях». И это еще мягко сказано. Судя по всему, он крайне поверхностен. Будь он глубже, не-объектность красоты скорее стала бы поводом в нее вовлечься, нежели отметить ее не-объектность. На не-объект субъект отзывается прекращением. «Повстречав» не-объект, перестаешь выполнять обязанности субъекта, а отнюдь не отмечаешь, что перед тобой – не-объект. К тому же перед кем-то не-объекта и не будет. Перед кем-то будут только объекты.
Будь третий игрок хоть сколько-нибудь глубже, чем на самой поверхностной и, соответственно, самой несущественной стороне происходящего, он попросту соединился бы с одним из тех персонажей, на которых он взирает со своего невозможного места. А именно с тем, кому и в голову не приходит содействовать тому, чтобы об «обнаруженной» им красоте узнал весь мир, потому как всем миром оказалась сама эта красота.
Персонажей, игроков в этом сюжете должно быть двое. Чувствительный к красоте и чувствительный к красивостям. Площадки, с которой их можно было бы обозревать, описывать и сравнивать между собой, не существует. В противном случае это было бы место, с которого видно, что такое настоящая красота и чем она отличается от ненастоящей. А значит, красота была бы тем, что вполне определяется снаружи и, стало быть, незачем в нее проваливаться. К тому же разница между красотой и красивостью оказалась бы не столь существенной, чтобы поднимать по ее поводу такой шум. В общем, третий – лишний.
В конце концов, если я одобрительно киваю в сторону того, кто проваливается в красоту, почему сам от этого воздерживаюсь? Что меня останавливает? Реальной причиной может быть только одно: я не вижу в красоте того, про что утверждаю, что я это вижу. Лучше выразиться так: то, что я в ней якобы вижу, не показывает себя наружу, а точнее не является тем, что может быть показано.
То, что красота – больше-чем-объект, не является внешним фактом. Это не может открыться тому, кто занял по отношению к красоте стороннюю позицию. Разве что в виде изощренного самообмана. Мы подтверждаем, что красота – целое, а не часть (в том числе не часть пары «наблюдающий и наблюдаемое»), поступком, а не суждением. То, что красота – целое, проявляет себя не через наблюдение, а через прекращение наблюдений. То, что красота – это целый мир, не может быть понято. А если и может, то такое понимание будет само себя не понимать, будет пониманием, состоящим из непонимания.
Третий персонаж гораздо ближе к тому из первых двух, кого он порицает. А от того, кого он поддерживает, он, наоборот, далек. И это противоречие лишний раз доказывает, что третий персонаж разместился там, где наблюдательного места не предусмотрено, в том числе из-за бессмысленности наблюдений с этого места.
Если присмотреться, я укорял фотохудожника отнюдь не за то, что он не проваливается в красоту как в целое, а всего лишь за непонимание, что красота – больше чем объект. Стало быть, я главным образом противопоставлял его себе, более тонко разбирающемуся в том, что такое красота. И его изъян я видел всего лишь в недостаточных интеллектуальных усилиях по пониманию красоты. Скажи он на презентации что-то похожее на то, что провозглашается мною, и я был бы удовлетворен, я признал бы за ним талант и все что угодно. Таким образом, мне нужен был коллега, тоже знающий, что красота – это то, чему себя отдают, и тоже не собирающийся отдаваться чему-либо: как можно, чтобы люди с таким глубоким уровнем понимания красоты, уступили себя, пусть даже самой красоте! Нет уж, обойдется. Пусть ей уступают себя другие, а мы будем обеспечивать им философскую поддержку.
Философскую поддержку, которая им совершенно не нужна. Ведь правильного отношения к красоте от нас не требуется. Как уже было сказано, не мы отдаем себя красоте – она забирает нас сама. Не мы прекращаем субъект-объектное разделение. И перед нами не стоит задачи к нему готовиться или его приближать. По крайней мере, образ наших мыслей вообще не играет никакой роли в том, случится или не случится подобного рода трансформация. Мы ничего не знаем про то, что́ есть, когда нет субъект-объектного разделения. Нам туда не заглянуть. Это лишнее. И лишним является даже понимание, что нам туда не заглянуть.
Как бы странно это ни прозвучало, неважно, насколько правильно наше понимание красоты. Красота вообще не относится к тому, о чем может быть представление, родившееся вследствие его внешнего осмотра. Поэтому между мной, понимающим, что красота – это не объект для субъекта, и фотографом, полагающим себя наблюдателем красоты, нет существенной разницы. Больше того, его заблуждения в известном смысле более простительны. Да, его представления о красоте – глупы и несостоятельны, но они таковы вследствие того, что он не очень-то красоту анализировал, не очень-то размышлял по ее поводу. В отличие от меня, буквально вцепившегося в нее своим умом, настолько, что я даже вскрыл ее не-объектность, которая не может быть проявляемым вовне фактом и которую я, соответственно, в качестве такого факта выдумал. Фотограф наивен, а я – искушен. Кого из нас скорее выберет красота, чтобы вобрать в себя, – большой вопрос. И если я, судя по всему, крайне далек от того идеального положительного персонажа, которого создал в качестве оппонента фотохудожнику, то эти двое, в свою очередь, гораздо ближе друг другу, несмотря на все мои усилия развести их в стороны максимальным образом.
Пожалуй, неправильное, примитивное отношение к красоте скорее позволит отозваться на нее адекватным образом, чем якобы правильное, то есть, в данном случае, такое, которое стало следствием изощренной интеллектуальной работы. Самое обидное, что мнимые успехи работы нашего рацио по разбирательству с тем, что есть красота, создают в нас чувство причастности к ней – приятное, даже сладостное, но столь же, разумеется, мнимое. И чтобы усилить это чувство, мы подстегиваем свой ум – этого охотничьего пса, лишь притворяющегося нашим слугой, но давно нами помыкающего, – рыскать дальше.
Покой: больше, чем состояние
Возможно ли утверждение «я нахожусь в состоянии глубокого покоя»? По большому счету, то есть оставляя за скобками высказывания внутри повседневности.
Невозможно. Его не из чего сконструировать. Начать с того, что в настоящем покое невозможно обнаружить того, кто спокоен. Чтобы подтвердить заявленный тезис, давайте представим обратную ситуацию: в состоянии покоя можно найти покоящегося, можно выделить «я», которому спокойно. Но по каким признакам его можно выделить? Чем будет проявлять себя «я»? Своим напряжением, своей тревогой. Найти в покое покоящегося – значит обнаружить в нем инородное тело. Некое сгущение, отличное от самого покоя. А чем можно отличиться от покоя? Беспокойством. Найти в покое кого-то – все равно что найти того, кому в этом покое неспокойно.
В общем, когда имеет место всецелый, полноценный покой, ни о ком, в нем находящемся, не может быть и речи. Сходным образом действительно глубокое расслабление – это когда выделимость собственно расслабленного близка к нулю. Расслабление начинается как чье-то, а заканчивается как ничье.
Впрочем, не может быть речи и о самом покое. В самом деле, покой, который слышно и видно, покой, который обращает на себя внимание, выделяется из ряда вон; что это, как не… все то же беспокойство? Находиться в покое – означает находиться в чем-то, ни в коей мере себя не выпячивающем, наоборот – словно бы нивелирующем само себя. В чем-то, не требующем своей фиксации и своего отличения (словно фиксировать и отличать, в общем-то, нечего). Будь покой чем-то экстравагантным или чрезвычайным, он бы явно будоражил, то есть – беспокоил. В общем, покой – это скорее ничто, нежели что-то. Нет никакого покоя. Находясь в покое, мы не ощущаем, будто вообще в чем-то находимся. Что я говорю?! Как о нас здесь уже не о ком говорить. Впрочем, потому нас и нет, что мы есть лишь для того, чтобы ощущать, как мы находимся в чем-то. А когда ощущать себя не в чем, то, соответственно, и некому.
Итак, когда кто-то находится в состоянии глубокого, полновесного внутреннего покоя, никто ни в чем не находится.
Чуть не забыл: в поставленном под вопрос утверждении имелось еще одно слово – «состояние». Состояние покоя. Раз мы берем на себя смелость утверждать, что конструкцию «я нахожусь в состоянии покоя» не из чего собрать, придется как-то обосновать и мнимость такой детали, как «состояние».
Для этого поставим вопрос: а действительно ли покой – это состояние? В смысле: действительно ли покой – это часть пары «состояние и состоящий в этом состоянии»? Рассмотрим вариант утвердительного ответа на этот вопрос. Итак, покой – это нечто отдельное от того, чьим состоянием он является. В таком случае налицо ситуация разрыва или разделения, что уже само по себе может быть оценено как фактор напряжения и дискомфорта. К тому же, отдельностью покоя подчеркивается отдельность того, чьим состоянием он был бы. Отдельность – читай: зажатость и стесненность границами. До покоя ли ему?
Потом, может ли покой, взятый как нечто отдельное, снаружи пришедшее, действительно успокоить? Наверное, с большим трудом, ненадолго и лишь на поверхностном уровне. Поэтому, скорее всего, имеет смысл признать, что покой есть нечто большее, нежели просто состояние, в котором можно состоять или не состоять. Покой, чтобы успокаивать, должен иметь возможность входить в нас, наполнять нас собой, нарушая границу, имеющуюся между состоянием и тем, кто в нем состоит. Чтобы успокаивать, покой должен иметь возможность приобщать к себе, если не вообще замещать собой. Успокоиться – это все равно что уступить себя покою, а вовсе не обзавестись им, как обзаводятся новой рубашкой или новым социальным статусом. В таком случае покой – это и состояние, и его обладатель вместе взятые, причем взятые в своей неразделимости. Говоря иначе, покой возможен как единство, целостность. И здесь нет противоречия с вышесделанным заявлением, согласно которому никакого такого покоя нет.
Для какого утверждения наличествуют все необходимые составляющие, так это для «я нахожусь в состоянии сильнейшего беспокойства». Собственно, именно в таком контексте вообще уместно говорить про «меня». Всякое «я» есть «я» беспокоящееся, суетящееся, охваченное страстями и прочим волнением. Что касается беспокойства, то это действительно выпуклое, заявляющее о себе, выпячивающееся, в общем наличествующее нечто. И это именно состояние, потому что всегда есть беспокойство и тот, кто им охвачен. Если бы беспокойство и беспокоящийся образовывали одно, не было бы никакого беспокойства.
Проницательный читатель обязательно заметит в этом месте, что если состоящий в состоянии беспокойства и само состояние беспокойства представляют собой разное, то мы должны поддаваться беспокойству лишь слегка, поверхностно. «Почему покою недостаточно находиться снаружи, чтобы нас успокоить, а беспокойству, чтобы сделать нас беспокоящимися, достаточно?» – спросит он. Это хороший вопрос. Дело в том, что «я» как отдельность предрасположено именно к беспокойству. Бытие отдельностью – беспокойное бытие. Чтобы «я» успокоить, его надо разомкнуть, преодолеть. Однако ничто, соседствующее с нами, на такое не способно – только то, что будет не вместе с нами, а вместо нас. В свою очередь, чтобы нас обеспокоить, достаточно лишний раз указать нам на нашу отдельность. Например, слегка постучавшись к нам снаружи.
Можно выразиться в том духе, что всякое состояние, в котором мы можем состоять, будет источником беспокойств. Собственно, воздействие извне – это и есть беспокойство. К тому же заразить беспокойством очень просто: «я» как отдельность и так уже пребывает на взводе. Тут даже покой, реши он вдруг навестить нас, вызовет обострение тревоги. Даже покой, окажись он состоянием, в котором мы можем находиться, рано или поздно приведет нас к неврозу, если вообще не сведет в могилу.
Безусловно, мы с нашим беспокойством находимся в родственных узах. Хоть мы и разделены с ним как со своим состоянием, однако в известном смысле мы друг друга порождаем. Мы и беспокойство – две стороны одной медали; мы определяемся друг другом и друг из друга выводимся, но мы – не одно и то же. Мы и с собой – не одно и то же. Отдельность отдельна даже от самой себя. Казалось бы, я всего лишь отделил себя от чего-то другого. Однако эта граница пролегла и внутри меня.
Перейдем к практической части. Если кто-то говорит вам, что в данную минуту он глубоко спокоен или что в глубоком покое он находился вчера или когда-либо, держитесь от такого человека подальше. Если же вы сами говорите себе: «Ба, а ведь я сейчас глубоко расслаблен», значит, вы просто застали себя по дороге обратно в напряжение. И даже не застали себя, а появились, возникли на этой дороге.
Если вы вспоминаете вчерашний день и у вас появляется мысль: «Вчера было чудесно – я пребывал в совершенном покое», – значит, вы сложили конструкцию из несуществующих элементов. Вчера вы были никем, пребывающим ни в чем. Сегодня же ваша интеллектуальная память подсовывает вам до убогости поверхностный образ вчерашнего дня. Если давеча вас не было, а нынче вы, к сожалению, объявились, начинаются интерпретации. Календарь показывает, что вчера был целый день, как минимум 12 часов бодрствования, и вам необходимо приобщить его к биографии, чтобы у вас сохранилось чувство контроля над своим прошлым. К тому же у вас имеется некое ощущение приятности, оставшееся в теле от вчерашнего дня. Ум набрасывается на это ощущение (по принципу «на безрыбье и рак – рыба») и быстро рисует ложную картину, согласно которой возможно такое, чтобы были вы и вам было невероятно спокойно. Едва такая картина нарисована, как вы испытаете желание повторить столь заманчивый опыт. И лишь обречете себя на еще большее беспокойство. Поскольку элементы конструкции «я испытываю глубокий покой» воспроизведены или «срисованы» с другой конфигурации («я испытываю сильнейшее беспокойство»), она, эта вторая конфигурация, лишь усиливает себя через наше стремление к первой.
Кстати сказать, в подавляющем большинстве случаев воспоминание «мне вчера было так спокойно!» представляет собой всего лишь идеализацию прошлого – ретроспективную утопию. Вам не было спокойно, было примерно так же. Или просто беспокоило нечто иное, нежели то, что беспокоит сегодня.
Дискурс различения, единственный и неповторимый
Безусловно, человек обладает различающей способностью; из чего отнюдь не следует, что различать – это его предназначение. А ведь такая точка зрения существует, и, надо признать, небезосновательно. Другое дело, что речь здесь может идти о сугубо прикладном, явно не «высшем» и не сущностном предназначении.
Хотя и этот тезис может быть оспорен. Дело в том, что различение давно вышло за рамки быта и элементарных социальных практик, присвоив себе даже сферы искусства и философии. Да что там, само деление людей на умных и дураков уже давно связывается с их различающей способностью. Чем более она развита, тем и сам человек считается более развитым. В общем, умение подмечать нюансы и дифференцировать из полезного навыка «переросло» в дар, якобы сам по себе ценный. И чувствительность к различиям подается как интеллектуализм и мудрость, как облагораживающее и возвышающее качество.
Сегодня существенная часть философии прямо называет себя аналитической, хотя в лице лучших своих представителей она с самых своих истоков оппонировала и оппонирует различению, показывая, что за его притязаниями на истину скрывается интерес к несущественному и даже ничтожному по своему значению. Вспомним, например, гераклитово «мудрость в том, чтобы знать всё как одно». Или замечание Шеллинга о том, что «истинная философия занимается только целым» (а, добавим от себя, не частями). Ортега-и-Гассет утверждал, что «философствовать – значит искать целостность мира», а Камю поднимал свой метафизический бунт, чтобы возвыситься над разрозненностью бытия и потребовать его единства. Впрочем, к этим тезисам тоже есть вопросы. Скажем, о поиске целостности какого мира идет речь? Того, из которого исключен ищущий? Но будет ли такой мир целостным? А если ищущий включен в него, то поскольку этот мир целостен (не разделен в себе), кому здесь искать и что?
Как бы ни были высоки акции способности различать на текущий момент, факт остается фактом: данная способность связана прежде всего с вопросом нашего выживания, а не исполнения, сбывания. Различение решает вполне утилитарные задачи. Ведь мы не просто застаем себя в разделенном мире: мы сами – результат разделения, то есть кусочек, частица, вынужденная вращаться среди таких же кусочков и частиц. И ориентироваться в разделенном мире – это и значит различать и отличать. Насколько этот разделенный мир представляет собой истинную или окончательную реальность, это уже другой вопрос.
Немаловажным будет заметить, что мы различаем и отличаем не всё, а только различимое и отличимое. Это довольно рискованное заявление и его легко разгромить, но оно важно при всей своей слабости. Рискованное, потому что в известном смысле только различимое и есть; ведь быть неразличимым – значит быть едва ли не по ту сторону бытия и небытия, то есть «быть» здесь употребляется не совсем к месту.
Тем не менее указание на то, что различается различимое, имеет свои смыслы. Например, с точки зрения выявления различимого как специфической группы с общими чертами и свойствами.
Итак, что различимо или различается? Как уже заявлялось выше, различимы части, фрагменты. Выделяться надо из чего-то, отличаться – от чего-то, разниться – с чем-то. Таким образом, у различаемого неизбежно должны быть контекст или окружающая среда. Нечто различается нами, потому что оно выделяется из окружения. И различение его есть не что иное, как подсчет, выявление всей той разницы, что имеется между ним и тем, что его окружает. Скажем, девушка выделяется из группы подруг тем, что она блондинка, в то время как все остальные – шатенки либо брюнетки, а также тем, что на ней более короткое, чем на других, платье и что она явно не против того, чтобы к ней проявили интерес. Всё, этого достаточно, чтобы мы сразу ее различили.
Но что покажет это различение? Прежде всего несамостоятельность этой девушки (в данном случае – с точки зрения внешних черт). Ведь ее белые локоны обращают на себя внимание благодаря разительному отличию от цвета волос всех остальных девушек в этой группе. Ее платье лишь потому короткое, что у других подруг оно длиннее. В общем, чтобы быть блондинкой в коротком платье, девушке надо быть среди других девушек, желательно темноволосых и более осторожных в одежде.
Можно зайти с немного другой стороны: чтобы быть различенной среди осторожных в одежде темноволосых ровесниц, девушке понадобится осветлить пряди и приодеться чуть откровеннее.
К чему я, собственно, клоню? К тому, что различено может быть лишь относительное и условное. Безусловное, безотносительное, абсолютное нашей различающей способностью не захватывается. Впрочем, оно никакой способностью не захватывается, так что лучше переформулировать. Наша различающая способность ограниченна: благодаря ей мы «вступаем в контакт» с условностями и «не вступаем в контакт» с тем, что есть само по себе (а не применительно к чему-то еще). То, что есть само по себе, – это, кстати, и есть абсолютное, безусловное, безотносительное.
Что́ различить в том, что абсолютно, если оно ни с чем не соотносится и не вписано внутрь какого-либо контекста, если оно выступает не частью, но целым? Целое не из чего выделить, оно ни с чем не разнится и есть не относительно чего-то еще, не по контрасту с чем-то, но вполне самостоятельным образом. Если вспомнить, что различение состоит в подсчете разницы между различаемым и тем, что его окружает, то в случае с безотносительным и абсолютным подсчитывать буквально нечего.
Итак, как бы остро ни была отточена моя различающая способность, я как различитель (различающий) прохожу мимо абсолютного и безусловного. Если вас это обстоятельство не смущает, то, как говорится, и бог с ним. Однако я полагаю, что оно смущает не только меня, но и тех, кто к началу чтения этих скромных заметок полагал, будто умение различать – важнейшее и даже первейшее из человеческих умений. Ведь если наше предназначение или смысл нашей жизни связаны исключительно с условным и относительным (а именно оно различается), то это какой-то «слабенький», преходящий смысл жизни. Сдается, он мало кого устроит.
Хорошая новость состоит в том, что безусловное и абсолютное присутствует в нашей жизни. Только присутствует не благодаря нашей различающей способности, а скорее вопреки ей. Именно тогда, когда наша различающая способность сдерживается, когда ей не позволяется проявить себя (а ей только дай волю), мы приоткрыты для безусловного и абсолютного.
Возможно, кому-то показалось, что здесь пропущены слова: после «мы приоткрыты для» должно стоять «познания» – «познания абсолютного и безусловного». «Мы приоткрыты», то есть готовы, чтобы оно нам показалось и мы смогли бы его различить, увидеть, познать. Однако пропуска нет: мы просто приоткрыты, потому что ни о каком различении абсолютного не может быть и речи. Как не может быть речи и о том, чтобы его увидеть или познать. Мы не взаимодействуем с ним, и оно не взаимодействует с нами. В случае нашей при-открытости абсолютное, или то, что есть само по себе, замещает нас собой. Можно выразиться и в том духе, что оно вовлекает нас в себя; но только таких «нас», которые уже не другие ему.
Впрочем, это отдельная тема. Пока же вернемся чуть назад, к словам о том, что наш «контакт» (беру слово в кавычки, потому что оно не отражает сути того, что пытаюсь им описать, но других, подходящих, слов здесь нет) с абсолютным или безусловным происходит в моменты, когда наша различающая способность сдерживается. Я не написал: «Когда мы ее сдерживаем», потому что, по большому счету, сдержать ее не в нашей власти. Как порождения разделения, мы в известном смысле тождественны этой нашей способности – способности разделять/различать. Куда уж нам с ней сладить. Нет, не мы ее сдерживаем, но некоторым невероятным образом она иногда сдерживается. И сдерживается, по-видимому, действием абсолютного, «прорывающегося» в наше обособленное полубытие. Если воспользоваться словами старой песни, в иные минуты от того, что бытие все-таки едино и, в сущности, различать в нем нечего, «не спрятаться, не скрыться».
Велик соблазн объявить, что помимо различающей в человеке есть еще одна способность – обнаруживать условность разного или разности. Однако различение и обнаружение условного характера разностей или разниц – это совершенно разноприродные акты или события, чтобы ставить их на одну полку. А обозначив и то и другое одним словом («способность»), мы бы их некоторым образом уравняли. К тому же способность – это то, чем кто-то владеет. Но с обнаружением условности разного дело вряд ли обстоит так, что оно есть результат чьего-то умения и что вообще за этим обнаружением может стоять кто-то – кто бы то ни было.
«Кто-то» стоит за различением, ведь в том, в чем нечего различать и что само неразличимо, нет объектно-отталкивающего потенциала, то есть, другими словами, субъекту не отличить себя от этого не-объекта; да и странно было бы, если бы субъект отличился (выделился) не для того, чтобы отличать.
К тому же обнаружение условности разного – это, скорее, антиобнаружение: здесь мы не обнаруживаем разницы, а общность или единство не относятся к тому, что обнаруживается (с общностью, которая действительно общность, мы тоже составляем общность, так что обнаруживать становится некому). Способность может быть к обнаружению, а не к не-обнаружению, ведь для того, чтобы не обнаружить того, чего и нет, не требуется ни прозорливости, ни смекалки.

