Оценить:
 Рейтинг: 0

Очарованная душа

Год написания книги
2008
<< 1 ... 73 74 75 76 77 78 79 80 81 ... 166 >>
На страницу:
77 из 166
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

И сын страдает от ее отсутствия… Но он никогда не признается в этом.

Он расстался с ней, взбешенный тем, что она отреклась от него, бросила его в тюрьму, сковала… Сковала?.. Но мы еще посмотрим!..

Целый месяц он не писал ей. Она написала ему одно, второе, третье письмо, сначала в матерински-нежном, но строгом тоне, намекая, что, если он исправится, она его простит (простить! Простить его!.. Этого он никогда не простит!), потом сердито выговаривая ему за продолжительное молчание, наконец, в тревоге, измученная страхом… Он стискивал зубы.

Он собрался ответить ей только после того, как Сильвия, которую Аннета просила написать, что случилось с мальчиком, явилась в приемную лицея и разбранила Марка. Но уж он постарался состряпать произведение, которое могло бы служить образцом сухости. Ни намека на упрек или жалобу. Ни одного горького слова. (Это значило бы хоть скольконибудь излить свою душу!) Холодная вежливость. Словом, сочинение на заданную тему: он делал вид, что лишь против воли принуждает себя с этих пор писать аккуратно, два раза в месяц, повествуя только о внешней стороне жизни и вытравляя из своих писем всякий личный оттенок, вкус, цвет. Напрасно Аннета повторяла просьбу писать подробнее. Она отлично сознавала, что он хочет, чтобы она почувствовала его враждебность. Она то пыталась смягчить его, то силилась выказать такую же неумолимую суровость. Но затем наступала минута, когда заглушенная любовь бурно прорывалась наружу. Мальчик ждал этих мгновений и торжествовал. Аннета потом жалела о своей несдержанности. Ведь после этого тон его писем становился еще более безразличным и сухим. Теперь она распечатывала эти письма с мучительным чувством: что-то она прочтет в них? И все же ее не оставляла надежда. И всегда постигало разочарование. Она устала страдать и ждать. Когда приходило время писать сыну (сам он писал только в ответ на письма матери), Аннета пропускала день, два, три… И вдруг – взрыв, один из тех взрывов, с которыми она не могла совладать: и упреки и слова любви!.. Потом она опять молчала целый месяц. Раз его это не трогает!..

А он чуть не заболел от этого месяца молчания. Напрасно он корчил из себя непреклонного мужчину и прикидывался, что ему нет дела до ее писем.

Как он их ждал! Теперь в нем говорили не только гордость, не только злорадство: «Она не может обойтись без меня!..»

Теперь он уже не мог обходиться без этих излучений любви, приносимых ветром из далекого края. Пока они аккуратно приходили в положенные дни, он делал вид, что принимает их безучастно, как должное. Когда они стали запаздывать, Марк почувствовал, что ему не хватает их. Ему уже не терпелось, он желал их… Когда же, наконец, приходило долгожданное письмо, он наслаждался им… Марк, разумеется, не признавался себе в этом…

(Плут!..) Он старался объяснить это удовольствие гордостью, дерзко заявлявшей:

«И на этот раз моя взяла!..»

Но когда Аннета совсем замолчала, Марк волей-неволей понял обидную истину: он нуждался в ней! Признаться себе в этом? Нет! Нет!.. «Я ничего не знаю, и признаваться мне не в чем…»

Ночами она ему снилась. В этих снах она приходила к нему вновь и вновь, – не с любовью, не с лаской, а высокомерная, жесткая, насмешливая; она оскорбляла, она унижала его… Он просыпался, охваченный ненавистью, в лихорадке злых желаний… Чего он хотел? Говорить ей жестокие вещи, схватить ее, причинить боль, отомстить… Но от прикосновения ее руки он трепетал. Гнал от себя ее образ… Но образ возникал снова…

Эти красивые, презрительно сжатые губы… В своих воспоминаниях Марк старался оскорбить его. Он рисовал себе привольную жизнь, которой она, быть может, живет, а ему запрещает… Он видел в этих сновидениях и других женщин, которые нисколько не походили на нее ни лицом, ни повадкой, ни возрастом, – и, однако, он слепо отождествлял их с ней: это позволяло ему утолять в черной бездне свои подавленные чувства – стоглавую гидру…

Какие страшные месяцы! Снедаемый лихорадкой, связанный, в этом загоне для скота!.. На цепи!

Они на цепи – эти мысли и эти юные распаленные тела! Тюрьма-пансион для них еще опаснее улицы. Скука развращает ум. Этих зверьков мучают беспокойство, ожидание, похоть, страх, жестокость. Серная туча, тяжело нависшая над осажденным Городом, сковывает их мысль, отравляет тела. Она навалилась на дортуары, на обливающихся потом детей. Надзор здесь ослаблен. Пример подал один из воспитателей. Он уходит каждую третью ночь с ведома сторожа. В соседней комнате храпит старший надзиратель. До утренней зари на галере сняты цепи; только бы не было шума. Марк, задыхаясь, слушает и в порыве отвращения убегает. Выскакивает в окно, в сад пансиона-тюрьмы…

Черная ночь. Четыре стены. В вышине мутное небо.

Луч прожектора скользит, шарит во тьме… Из одной тюрьмы – в другую.

Марк бежит к стене, которая тянется вдоль пустынной улицы. Погруженные во мрак дома. В этом буржуазном квартале, далеком от центра, от шума, все спит. Часть жителей покинула Париж. Марк пригибается, чтобы прыгнуть… Слишком высоко! Как бы не сломать себе ноги. Но его гонит ярость… Бежать наперекор всему!.. И вот он уже сидит верхом на гребне стены! Повиснув на руках, он ищет ногами щель, чтобы можно было бы зацепиться… Со стороны улицы слышатся приближающиеся шаги; он пытается вновь подняться… Слишком поздно! Его увидели. Внизу, в темноте, раздается голос:

– Хочешь спрыгнуть? Марк спрашивает:

– Кто вы? Но две поднятые руки схватили его за ногу, и голос произносит:

– Ну же! Я держу!..

И вот Марк на улице, на тротуаре. Вокруг – унылые стены домов. А над ними – ночь… Третья тюрьма. Словно в кошмаре. Коробка с отделениями.

Входишь, выходишь, перебираешься из одного в другое, но все вместе придавлено одной большой крышкой…

Незнакомец стал рядом, он ощупывает Марка. Они почти одного роста.

Чиркнула спичка, и на мгновение огонек осветил обоих. Это молодой рабочий, едва ли не старше Марка. Безбородое землистое лицо, тонко очерченное, умное, из-под усталых век смотрят подвижные зрачки; любопытный взгляд скользит, шарит, но не останавливается; в уголках бескровных губ – что-то вроде улыбки… Снова упала между ними завеса тьмы. Но они хорошо рассмотрели друг друга. Незнакомец, взяв Марка под руку, спрашивает:

– Ты куда? Марк говорит:

– Не знаю.

– Ну так идем вместе! Марк отвечает не сразу. Он инстинктивно настораживается. Ему известно, что джунгли полны опасностей. О незнакомце он ничего не знает, но чутьем угадывает, что он из джунглей. У Марка бьется сердце. Однако любопытство берет верх над страхом. Кроме того, в нем говорит если не храбрость, то удальство. (Храбрость приходит позже, когда человек уже взвесил свои силы или слабость, а Марк пока еще не знает, силен он или слаб). Опасность манит его… Он высвобождает локоть из охвативших его пальцев и, взяв незнакомца обеими руками за руку, но держа ее на расстоянии, говорит:

– Идем! Куда – он не спрашивает.

Они пробегали всю ночь. Ощупывали друг друга умом, как раньше – руками. Неловко, угловато. Они побаиваются друг друга, но ни один из них не знает, что другой тоже боится… Это не физический страх. Он почти рассеялся у Марка от первого же прикосновения. Он возвращается порывами, когда они молча шагают плечо к плечу. Марк ощупывает в кармане ножик – безвредное оружие, с которым он, однако, не умеет обращаться. Им хочется поскорее завязать разговор. Когда они разговаривают, страх проходит.

При свете дня они сблизились бы не скоро. А ночью, на этих печальных улицах, где фонари затемнены, как на катафалках, различия стираются: оба они из одного стада. Их гонят те же стремления. Им угрожают те же опасности. Усталость ли их одолела, или, может быть, захотелось присмотреться друг к другу, прежде чем снова пуститься в путь, но они усаживаются на скамье, на одной из темных площадей.

Его зовут Казимир. Скрутив папиросу, он подает ее Марку. Марк не любит курить, табак ему претит, но он закуривает… О стыд! В кармане у него пустота – ни табаку, ни денег. Что же делать?.. Он озабочен и плохо слушает. Но все-таки слышит, и любопытство просыпается снова. Доверие за доверие! Они рассказывают о себе друг другу…

Он – электротехник. Работает на военном заводе.

Маленький буржуа, у которого ничего нет, который ничего не зарабатывает и способен лишь тратить, ошарашен цифрой его дневного заработка.

Казимир не очень козыряет своим превосходством; он уже давно осознал его; он бы, пожалуй, не прочь променять его на эту неполноценность буржуа, – предмет его презрения и зависти с самого рождения. Но в этот вечер он не презирает и не завидует. Сильнее говорит в нем влечение. Это лицо, только что промелькнувшее перед ним… Этот неизведанный человеческий мир… И те же чувства волнуют Марка. Им хочется узнать друг друга. Преграды снесены. Разве Марк не бежал от своего класса? (Да и к какому он принадлежит классу, этот ребенок без отца?) Они равны.

Но Казимир старше Марка. Не годами. Каких-нибудь два-три месяца – пустяк, о котором не стоит говорить. Он старше жизненным опытом, накопленным в перенаселенных парижских предместьях.

Оробевший Марк слушает молча и жадно. И от этого молчания только выигрывает. Он словно бы знает нечто неведомое его спутнику. Заговорив наконец, Марк бросает несколько сжатых, отрывистых, полных иронии фраз, создающих у Казимира обманчивое впечатление.

Но впечатление это удерживается ненадолго. Достаточно приглядеться к девичьему лицу Марка при свете лампы в кафе, куда его привел Казимир!

Тут он сразу улавливает робость и наивность Марка своим беглым и острым, как ус виноградной лозы, взглядом, который подбирается сбоку, следит, выпытывает, который раздражает Марка, и стесняя и притягивая его… Он хочет бежать от этого взгляда или ответить ему вызовом, но колеблется, – у него не выходит ни то, ни другое; он выдает себя; он выдан с головой.

С этой ночи начались скитания Марка по джунглям вместе с Казимиром.

Если бы Аннета подозревала!.. Чего только не коснулись глаза, руки, тело ее ребенка! Но судьба милостива к этим юным твердым душам, и скрытое в их глубине ядро остается нетронутым. Спасает их то, что, казалось бы, должно действовать на них пагубно: любопытство. Они жаждут видеть и знать, они жаждут дотронуться. Да. Но noli me tangere!..[59 - Не прикасайся ко мне! (лат.)] Они не позволяют прикоснуться к себе…

«Я коснулся тебя. И прохожу мимо. Я остаюсь чужим тебе. Я был чужим до того, как узнал тебя. А узнав, стал еще более чужим. Какое отвращение! К тебе. К себе. Особенно к себе. Я загрязнил тело, руки, глаза. И яростно смываю с них грязь. Но сердце мое осталось нетронутым. Грязь не пристала к нему…»

«… И какие крупинки драгоценного металла я подобрал в парижской грязи!..»

У этого сына улицы и фабрики, у его товарищей, в этом сплетении душ, образующем население городов, добродетели и пороки слились друг с другом. Зловоние – и соляной воздух.

Половой инстинкт, обостренный лихорадочным возбуждением стада, преждевременно взвинченные, изношенные, пресыщенные чувства, неистовое любопытство, которое обгоняет желания, возбуждает и гасит их, исступленная страсть, которая потухает, не успев оплодотворить, – все это испробовано, все изжито; увядшая в самом цвету плоть, грубо стертый пушок души, вытоптанная трава; и на всем теле – печать оскверненного и безрадостного наслаждения; картина, напоминающая пригородный лес, весной, после воскресных гуляний… Картина опустошения!.. Демон плоти, иссушающий, выдаивающий вымя нации. Язва, поражающая ее лоно, ее действенную силу и плодородие…

Но усталую землю обдувают ветры; после опаляющих – те, что воскрешают. Достаточно одного ливня, чтобы увядшая трава поднялась волнами, чтобы снова зазеленели колосья и чертополох. Свобода – это копье Ахиллеса.

Она и убивает и живит.

Преждевременно обожженный жарким дыханием социальной кузницы, куда он брошен с самого рождения, в зловонии этого хаотического сплава наслаждений и мук, одинаково грубых, одинаково разрушительных, среди пагубного уклада жизни с дикарскими представлениями о чистоте, грязным жильем, физической и нравственной распущенностью, нездоровой пищей, пьянством, непосильным трудом и блужданиями. Казимир горел с обоих концов.

Болезненное возбуждение ума было не менее опасно, чем телесное. Но более живительно. Вместе они создавали чудовищное равновесие, которое изнуряло человека еще до наступления зрелости и делало его бессильным в тот час, когда он нуждался в силе, чтобы действовать. Зато оно не давало ему погрязнуть в болоте низменных страстей. Этот яростный накал всех желаний, эта бесшабашная свобода без нравственной узды, но и без предрассудков, которыми приходится расплачиваться за обывательскую нравственность, заставляли работать живой ум, заставляли добираться внезапными скачками до зеленевших на свету кустов, где набухали почки зреющей мысли. Коза паслась здесь недолго; она спускалась вниз одним прыжком, но на ее языке оставался возбуждающий горький привкус здоровой пищи.

Казимир был анархистом. Гордость самоучки, начиненного плохо отобранными и еще хуже усвоенными знаниями, возведенный в теорию эгоизм, позерство, пустословие, половые извращения, маниакальное уничтожение всех установленных ценностей, рисовка безнравственностью, грызня между соперничающими кружками и отдельными личностями – все это разрушало горделивое здание, для сооружения которого нужны люди с чистыми руками и с чистым сердцем, подобные Реклю и Кропоткину. Обитать в нем могут только избранные, только подвижники. Толпа, ринувшись сюда, заплевывает здание, как она заплевала храмы Христа, водворив здесь отвратительных божков, посредников бога.

Но самое слово «Свобода» оказывает волшебное действие даже на души, которые засасывает омут вожделений. Оно – как дуновение героизма. (Иллюзия… Не все ли равно!); в нем отрицание рабства, всех форм рабства, сковывающего эти души… Бледные копии Титана, возмутившегося против тиранического «Sic volo, sic jubeo!..»[60 - Так хочу, так повелеваю (лат.).] И все же в этих обломках снова находишь священный огонь Прометеев.
<< 1 ... 73 74 75 76 77 78 79 80 81 ... 166 >>
На страницу:
77 из 166