Он подошел вплотную и посмотрел прямо в лицо своими смеющимися лукавыми глазами.
– Люблю тебя, – после долгой паузы произнес он. – Люблю за то, что ты понимаешь очень многое, и то, что я сам не хочу понимать.
Глаза его вдруг потускнели, лицо сделалось задумчивым, но не грустно-задумчивым, а каким-то задумчиво-алым.
– Но ты мне на дороге не становись, – сказал он, резко отстраняясь. Затем подошел к столу, за которым хозяйствовал Амфилов, расставляя стаканы, уже наполненные вином, залпом опустошил один, потом другой, опустился в кресло и сжал руками упавшую на грудь голову.
В это время раздался голос Сони:
– Слушайте, я расскажу вам свой сон!
Став посреди комнаты и обведя всех громадными глазами, она начала прерывающимся, взволнованным голосом:
– Я стою у окна. Широкая улица. Мостовая разворочена: камни, выбоины… Идет процессия. Такой процессии я не видела никогда в жизни. Священники, муллы, раввины, ксендзы, пасторы, служители всех культов, и все они пьяны. Идут дикой шатающейся походкой, в руках хоругви, иконы, чаши с дарами. Одну чашу я запомнила особенно: громадная, золотая, как кусок солнца. Ее несет священник. На нем ярко-красная риза, борода у него рыжая, глаза серые, с красными жилками, такими тонкими, точно сквозь его зрачки кто-то продел алую шелковую нить. Дует ветер, идет дождь, смешанный со снегом, на небе лиловые тучи, а где-то внизу, в подвале – писк крыс, невероятно жалобный, заунывный, точно стая диких голодных кошек копошится в их внутренностях. Я хочу крикнуть и не могу. Раскрываю настежь окно. В мою комнату врываются холодный ветер, дождь, снег…
– Мистика, чертовщина, бабушкины сказки! – произнес, икая, Есенин.
– Странный сон… – говорю я, осторожно улыбаясь.
– Послушайте, мы забыли о главном, – сказал Амфилов. – Мы заехали за Софьей… Софьей…
– Аркадьевной, – подсказываю ему.
– За Софьей Аркадьевной не для того, чтобы слушать сны, мы хотели поехать в один семейный дом…
– К черту семейный дом! – буркнул Есенин.
– Знаете что, – вмешиваюсь я, – поедем лучше кататься. Уже утро…
Распахиваю тяжелую занавеску. На ослепительно белом снегу горело бледно-желтое, похожее на солому, солнце, слегка подкрашенное пурпурной краской.
Соня вновь скрылась за ширму и через минуту появилась еще более бледная и возбужденная.
– Я готова ехать, – сказала она.
Но Есенин уже спал. И разбудить его было невозможно.
– Оставим его здесь, – решила Соня. – Я закрою комнату на ключ.
Мы вышли на улицу.
– Я раздобуду сани, – предложил Амфилов, исчезая за углом. – Поэзия – святое дело…
Как только мы остались вдвоем, Соня сказала:
– Рюрик, милый, ты знаком с Лукомским?
– Да, немного.
– Так вот, если ты мне друг, то должен меня с ним познакомить.
– Зачем? – От удивления я даже остановился.
– Так надо. Не расспрашивай. Я потом все объясню.
– Нет, я не согласен. Я тебя очень люблю, но не сердись, ты шалая особа, а Лукомский – видный партийный работник.
– Ну и что?
– Мне будет неудобно, если…
– Ты сошел с ума. Неужели ты думаешь…
– Я ничего не думаю.
– Нет, ты воображаешь, что я хочу быть русской Шарлоттой Корде.
– Нет, но…
– Это возмутительно! А я тебя считала своим другом, чутким, верным.
– Соня!
– Ну тогда я скажу все.
– Я не требую исповеди.
– Назови это как хочешь. Я люблю Лукомского.
Мне стало весело, и я рассмеялся.
– Тебе это кажется смешным? – рассердилась девушка.
– Нисколько.
– Тогда почему ты смеешься?
– Потому что Лукомский не будет заниматься глупостями.
– Что же он, каменный?
– Нет, но сейчас ему не до этого.
– Все равно. Я ему должна сказать.
– Что ты ему хочешь сказать?
– Рюрик, ты поглупел!.. Только то, что я его люблю.