Медведь под деревом в болезни злой лежал,
Увидя действие, от страха весь дрожал,
И говорил: «Мужик недаром так трудится:
Знать, баба пегою желает нарядиться».
Сорока вопиет:
«Нет,
Он ноги ей ломает».
Слепень с соломиной бурчит и им пеняет:
«Никто, – кричит, – из вас о деле сем не знает,
Я точно ведаю сей женщины беду:
Она, как я, умчит соломину в заду»…[105 - Майков В. Избранные произведения. М.; Л., 1966. С. 181–182.]
В народной сказке нет, конечно, ни амуров, ни зефиров: любовная сцена там изображена вполне натуралистично.[106 - «…и не знает, что ему делать.Да потом надумался (мужик), схватил в охапку свою жену и повалил ее на полосу; она кричит, а мужик говорит:– Молчи!Да все свое: задрал ей сарафан и рубаху и поднял ноги кверху как можно выше. Медведь увидал, что мужик дерет какую-то бабу, и говорит:– Нет, лиса! Вы с слепнем как хотите, а я ни за что не пойду к мужику!– Отчего?– Да оттого – посмотри-тко, вишь он опять кого-то лежит! Вот лиса смотрела-смотрела и говорит:– И точно, твоя правда, в самом деле он кому-то ноги ломает!А слепень глядел-глядел и себе тож говорит:– Совсем не то – он кому-то соломину в жопу пихает!Всякой, знать, свою беду поминает; ну, адначе, слепень лучше всех отгадал. Медведь с лисой ударились в лес, а мужик остался цел и невредим» (Народные русские сказки не для печати, заветные пословицы и поговорки, собранные и обработанные А. Н. Афанасьевым. М., 1997. С. 28).]
Нас не должно удивлять присоединение к основному (так и неразвитому) сюжету дополнительных мотивов (убийство медведихи, плач медведя, сход зверей). «Эта соединяемость, – отмечает В. Я. Пропп, – внутренний признак животного эпоса, не присущий другим жанрам. Отсюда возможность романов или эпопей, которые, как мы видели, так широко создавались в западноевропейском средневековье».[107 - Пропп В. Я. Русская сказка. С. 311.] Тем более, что в нашем случае с самого начала выведены в качестве главных персонажей мужик и звери, что предполагает обогащение животного эпоса новеллистическими (анекдотическими) чертами. От анекдота в сюжете AT 152 намечен эротический мотив, от животного эпоса – мотив неожиданного испуга зверей.
Однако зачин (описание гибели медведихи) задуманной Пушкиным сказки оказался по тону явно не соответствующим балагурной модели сюжета. Вообще-то «смерть в сказке о животных вовсе не вызывает скорби и печали (…) Классические сказки о животных демонстрируют то единство страшного и веселого, жизни и смерти, которое так хорошо знакомо по народным обрядам с их веселыми похоронами: смех тут нераздельно слит со смертью».[108 - Костюхин Е. А. Типы и формы животного эпоса. С. 86.] Так в процессе дополнительной разработки начального эпизода в сказке Пушкина появляется отсылка к скоморошине «Дурень». Но наряду с этим более подробно были описаны и «медвежатушки», а весь зачин сказки окрасился в лирические тона,[109 - Характерно, что пушкинская «Сказка о медведихе» «вызвала к жизни один из шедевров И. И. Шишкина – „Утро в сосновом лесу“ (1889, медведи нарисованы К. А. Савицким)» (Зуева Т. В. Сказки А. С. Пушкина. С. 48).] что вступало в некоторое противоречие с намеченной общей комической фабулой. Может быть, потому работа над произведением и была оборвана в самом начале. Вместо этого Пушкин в Болдине обратился к сказочному сюжету о Балде – также озорному, но не несущему эротического, «соромного» содержания.[110 - Отметим также некоторые переклички со сказкой о мужике и зверях в болдинской «Истории села Горюхина»:«Мужчины добронравны, трудолюбивы (особенно на своей пашне), храбры, воинственны: многие из них ходят одни на медведя (…)» (VIII, 135).«Жены оплакивали мужьев, воя и приговаривая – „Свет-моя удалая головушка! на кого ты меня покинул? чем-то мне тебя поминати?“ При возвращении с кладбища начиналась тризна в честь покойника(…)»(VIII, 136).«Поэзия некогда процветала в древнем Горюхине. Доныне стихотворения Архипа-Лысого сохранились в памяти потомства. В нежности не уступят они эклогам известного Виргилия, в красоте воображения далеко превосходят они идиллии г-на Сумарокова. И хотя в щеголеватости слога и уступают новейшим произведениям наших Муз, но равняются с ними затейливостию и остроумием» (VIII, 136–137).Есть в горюхинской истории и намек на эротическое развитие сюжета сказки о зверях: «NB. Сие болото и называется Бесовским. Рассказывают, будто одна полуумная пастушка стерегла стадо свиней не далече от сего уединенного места. Она сделалась беременною и никак не могла удовлетворительно объяснить сего случая» (VIII, 134–135).]
Баллада Пушкина о рыцаре бедном
На поиски литературного источника пушкинской баллады «Жил на свете рыцарь бедный…» были направлены, начиная с Н. Ф. Сумцова,[111 - Сумцов Н. Ф. Романс «Жил на свете… «//Харьковский университетский сборник в честь А. С. Пушкина (1799–1899). Харьков, 1900. С. 160–162.] усилия многих исследователей.
Учитывая обширную литературу данного вопроса, можно полагать, что Пушкину была известна продуктивная традиция перелицовки так называемого «Книдского мифа»,[112 - Шульц Р. Пушкин и Книдский миф. Мюнхен, 1985. К сожалению, автору этой книги осталась неизвестной статья Д. П. Якубовича на ту же тему: Якубович Д. П. Пушкинская «легенда» о рыцаре бедном//Западный сборник. Вып. 1. М.; Л., 1937. С. 227–256.] в котором в Средние века героиня Венера была замещена Мадонной, Богородицей.
Суть мифа сводилась к следующему: некий юноша в пылу игры в мяч снял мешавшее ему обручальное кольцо и надел его на палец статуи Венеры (в средневековых изводах – Мадонны). Тем самым герой оказался обрученным с богиней, которая, в конечном счете, отвратила его от земной женщины.[113 - Кажется, Книдский миф получил отражение в судьбе св. Екатерины, как это было изложено в Четьих Минеях, где говорилось о божественном обручении подвижницы: «Богородица прия руку отроковицы и глагола к Сыну: „Даждь ей, чадо мое, перстень во обручение, иуневести ю себе, яко сподобиши ю царствия твоего“. Тогда владыка Христос дал ей один краснейший перстень, глаголя сия: „Се днесь приемлю тя в невесту себе, невесту вечну; сохрани убо согласие сие опасно, да не приемлеши отнюдь жениха земного“». Отметим, что день св. Екатерины отмечался 24 ноября. К ноябрьским дням 1829 года относится работа над стихотворением «Жил на свете рыцарь бедный…».] Но в многочисленных западноевропейских разработках данного сюжета, однако, так и не было обнаружено оригинального – пушкинского – развития традиционной коллизии.
Исследовав заново источниковедческую проблему, современный автор заключает:
Загадка, характеризующая «Легенду», остается не разрешенной до конца. Однако то, что, создавая своего «Рыцаря», Пушкин выбрал форму жанра французского миракля или фаблио, не вызывает сомнения, «Легенда» – это отражение пушкинского восприятия средневековья, его понимания образа идеального средневекового рыцаря сквозь призму его личных чувств или настроений. «Легенда» – это оригинальное произведение, в котором ощущаются черты подлинности, а не подделки, что во многом определяется особенностями жанра, выбранного для рассказа о любви простого смертного к Святой Деве, жанра средневекового миракля с использованием присущих ему черт наивности, простодушия и даже примитивности. (…) Нет в старофранцузской поэзии такого миракля, но стихотворение Пушкина дает верное представление о жанре миракля.[114 - Дмитриева Н. Л. Стихотворение Пушкина «Легенда» («Жил на свете рыцарь бедный…»): источниковедческие разыскания // Вече. Альманах русской философии и культуры. Вып. 5. СПб., 1996. С. 100.]
Главное своеобразие пушкинской интерпретации традиционной коллизии заключается в полном снятии (что касается первой, пространной редакции произведения) эротических мотивов. Из пушкинской легенды исчезает образ «соперницы», мечта же «рыцаря бедного» о Святой Деве исключительно набожна.
Это заметно уже в движении ряда строк от беловика ПД 891 к ПД 221, и тем более от черновой рукописи (ПД 833). Баллада Пушкина стилистически выстроена как простодушный пересказ любопытной истории, локально и хронологически далекой для повествователя, но тем не менее принимаемой за истину. «При сопоставлении средневековых легенд с пушкинской – возникает ощущение, что между ними остается, при несомненном сюжетном сходстве, колоссальная культурно-историческая бездна», – замечает И. 3. Сурат,[115 - Сурат И. 3. Жил на свете рыцарь бедный. М., 1990. С. 42. В сущности, такая же «бездна» ощущается и во многих других пушкинских произведениях: «Анджело», «Песни западных славян», «Сказка о золотом петушке» и т. п.] считая, что Пушкину в конце 1820-х годов стали ближе мотивы платонической любви и разлуки, воспетые в лирике и балладах В. А. Жуковского. Но в этом отношении характерно пушкинское замечание о Жуковском в письме к П.А.Плетневу (апрель 1831):
С нетерпением ожидаю новых его баллад. И так былое с ним сбывается опять. Слава Богу! Но ты не пишешь, что такое его баллады, переводы или сочинения. (…) Предания русские ничуть не уступают в фантастической поэзии преданиям ирландским и германским. Если [вдохновенье] всё еще его несет вдохновением, то присоветуй ему читать Четь-Минею, особенно легенды о киевских чудотворцах; прелесть простоты и вымысла! (XIV, 162–163).
Именно в житийной стилистике и передана Пушкиным легенда о «рыцаре бедном». В рукописи ПД 891 это обозначено с самого начала: «Был на свете рыцарь бедный, / Молчаливый, как святой…». Прямое уподобление было позже снято, но обеты молчания, затворничества, своеобразных вериг («стальной решетки он с лица не подымал») героем неукоснительно соблюдаются.[116 - В том же значении дается и определение рыцарю – «простой». Ср. в русских пословицах: «Нас простых и Бог простит», «В простых сердцах Бог почивает», «Где просто, там Ангелов состо» (Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. 3. М., 1980. С. 512).]
Ср. в «Житии Сергия Радонежского» об Исаакии-мол-чальнике:
И тако пребысть млъча вся дни живота своего, по реченому: «Азъ же быхъ, яко глухъ, не слыша, и яко н?мъ, неотв?рза устъ своихъ». И тако подвизався великимъ въздържаниемъ, т?ло своеудручаа ово постомъ, ово бд?ниемъ, ово же млъчаниемъ, конечнее же послушаниемь до последнего своего издыханиа.[117 - Памятники литературы Древней Руси. XIV – середина XV века. М., 1981. С. 374 (далее– ПЛДР).]
В пушкинской выписке из Четьих Миней о преподобном игумене Савве также отмечается:
Тамъ святый иночествовал въ безмолвш, терпя ночныя морозы и тяготу вара дневнаго.[118 - Рукою Пушкина. 2-е изд. М., 1997. С. 87. Следует отметить, что «безмолвие» в житийной литературе означало обычно «не суетность», «уединение».]
Общим местом агиографии было описание чудесного явления Богородицы. См., например, в «Житии Сергия Радонежского»:
И се св?тъ велий осени святого з?ло, паче солнца сиающа; и абие зритъ пречисту, с двема апостолма, Петром же и Иоанном, в неизреченной светлости облистающася.[119 - ПЛДР. XIV– середина XV века. С. 394.]
В «Житии Елиазара Анзерского, написанном им самим»:
В день недельный, во святый постъ, видехъ святую богородицу на литургии умнымъ окомъ: стояща пред образомъ своимъ болыпимъ от леваго крылоса, лицемъ на церковь. И нача мы на сход?п?ти оба крылоса стихъ «О теб? радуется обрадованная» задостойна. Она же не двинуся с того м?ста и ста посред? насъ съ молчаниемъ, стояла до скончания стиха того. Мы же пропевше поклонишася по обычаю, она же тако же поклонися и невидима бысть.[120 - ПЛДР. XVII век. Кн. 2. М., 1989. С. 303.]
В «Житии Епифания»:
И наиде на мя яко сонъ. И слышу – богородица руками своими больную руку мою осязаетъ. И преста рука моя бол?ти и от сердца моего отъиде тоска, и радость на меня наиде.[121 - Там же. С. 326.]
Встреча «рыцаря бедного» с Богородицей также описывается в житийном ключе. «Большое значение в агиографии, – замечает Л. А. Дмитриев, – имела проблема достоверности. Достоверность должна была заставить поверить читателя или слушателя жития в то, что все чудесное и необычайное, связанное со святым, было на самом деле. Чем невероятнее, сверхъестественнее рассказываемое, тем необходимее уверить читателя, что оно было и есть. Фантастическое нуждается в обрамлении конкретным и реальным. Поэтому в чудесах обозначаются точные даты, называются реальные имена, определенные географические пункты и т. п.»[122 - Дмитриев Л. А. Житийные повести русского Севера как памятники литературы XIII–XVII веков. Эволюция жанра легендарно-биографических сказаний. Л., 1973. С. 7.]
Отсюда и в балладе Пушкина точные приметы в локализации чуда: «Путешествуя в Женеву, / На дороге у креста…». От обета молчания «рыцарь бедный» отступает только в Крестовом походе:
«Lumen coelum, San eta Rosa!»
Восклицал всех громче он,
И гнала его угроза
Мусульман со всех сторон (III, 162).
Но в данном случае паладин совершает подвиг подвижничества, род миссионерства (в рыцарском духе, конечно) во славу Богородицы. В этой связи особенно выразительны латинские цитаты стихотворения. Ко времени Крестовых походов латинский язык был уже вытеснен в обиходе, но в религиозном католическом обряде оставался незыблемым. И то, что герой обращается к Святой Деве неизменно по-латыни, оттеняет его высокое, духовное общение с ней.
Бесовское же истолкование его подвижничества, иронически изложенное в предпоследней строфе стихотворения, поистине лукаво, так как, по народному поверию, «послушание паче поста и молитвы». В пушкинской балладе это послушание Богородице. Нередко в исследовательской литературе неизменная скорбь в духовном общении «рыцаря бедного» с Девой Марией трактуется как мотив безнадежной любви:
Проводил он целы ночи
Перед ликом Пресвятой,
Устремив к ней скорбны очи,
Тихо слезы лья рекой (III, 162).[123 - В черновой редакции первоначально было: «Пред ее кумиром ночи / На коленах проводил». Здесь имелась в виду статуя Мадонны (рецидив Книдского мифа).]
Но для русского человека здесь отзывалась молитва «в честь иконы Пресвятыя Богородица всех скорбящих радости»:
Богородице прилежно ныне притецем, грешнии и смиреннии, и припадем, в покаянии зовуще из глубины души: Владычице, помози, наны милосердовавши, потщися, погибаем от множества прегрешений: не отврати Твоя рабы тщи, Тя бо и едину надежду имамы.
Первая из бесовских издевок: «Он-де Богу не молился» – казалось бы, действительно открывает такому человеку дорогу в ад. Однако в концовке пушкинской баллады отзывается ее средоточие – не только композиционное, но и идейное:
(…) И себе на шею четки
Вместо шарфа привязал.
Несть мольбы Отцу, ни Сыну,
Ни святому Духу ввек
Не случилось паладину,
Странный был он человек (III, 161).
Здесь нужно вспомнить об особой специфике христианских четок.
Известные на Западе со времени крестовых походов четки особое распространение получили в XIII в. благодаря деятельности членов доминиканского ордена. При молениях употреблялись большие и малые четки. Малые четки состояли из 50 малых и 5 больших шариков, а большие, или псалтырь Марии, – из 150 малых и 15 больших; при этом каждый большой шарик помещался после десяти маленьких шариков. Молящийся читал Ave Maria десять раз, каждый раз пропуская между пальцами по одному шарику четок, при большом же шарике читал «Отче наш». Таким образом Ave Maria читалась в десять раз больше, чем «Отче наш», и потому четки являлись хорошим средством в культе девы Марии.[124 - Скрипель М. О. «Повесть о Савве Грудцыне» и переводные сборники религиозных легенд конца XVII в. // Тр. отд. древнерусской литературы. Т. 3. М.; Л., 1936. С. 111–112.]
Можно ли сомневаться в том, что вместо шарфа «рыцарь бедный» привязал на шею «псалтырь Марии»? Между прочим, эту деталь проясняет наиболее близкий, по мнению Н.К.Гудзия (качественно преобразованный, однако), литературный источник пушкинской баллады – в рассказе из «Великого зерцала»[125 - См.: Гудзий Н. К. К истории сюжета романса Пушкина о бедном рыцаре//Пушкин. Сб. 2/Подред. Н. К. Пиксанова. М.; Л., 1930. С. 145–158. Здесь прослежена история бытования рассказа, помещенного в «Великом зерцале» из польского сборника «Wielkie Zwierciadlo» и, в свою очередь, восходящего к средневековому сборнику «Speculum Magnum».] о юноше, который боролся с нечестивым вожделением к своей госпоже:
… егда изъ церкви изыде, узре выше ума человеческаго прекрасную жену, всякую красоту человеческую превосходяще, и оя рече ему: «Возлюбила ли ти ся красота моя?» Онъ же отвеща: «Никогда же сицевыя жены видехъ». И паки рече ему: «Довлеетъ ти уневестися мне?» К ней же отвеща онъ: «И царь убо блаженъ бы былъ, который бы возмогъ уневеститеся тебе». Она же рече к нему: «Се азъ хощу уневеститься тебе. Приступи ко мне» – и подаде ему лобзати десницу и рече ему: «Ныне уневещение наше начатся, но онаго дне пред сыном моимъ совершение будетъ». При семъ словеси позна, яко пресвятая Богородица-дева бысть (…) И того времени душю господеве предаде, да обещанного брака и веселия вечнаго на небеси не лишится.
Во французском оригинале этого рассказа миракль носит название «О рыцаре, который должен произносить 150 раз молитву Ave Maria».
Но почему же пушкинский герой постоянно пропускал большие шарики своих четок?