Русское общество, по своему обыкновению, стало и в финляндском вопросе на оппозиционную точку зрения. Но эти события весьма скоро отступили для него на задний план перед внезапно вспыхнувшими студенческими волнениями до сих пор еще невиданной силы и длительности.
По своему составу русское студенчество было всегда гораздо «демократичнее», нежели в демократиях Западной Европы. В университеты поступали тысячами представители несостоятельных кругов. Государство широко этому содействовало. Так, произведенное в 1899–1900 гг. обследование материального положения студенчества Московского университета, наиболее многолюдного и едва ли беднейшего по составу слушателей, показало, что на 4000 студентов здесь было около 2000 неимущих, которые освобождены от платы за учение, а около 1000 человек из них, кроме того, получает стипендию различного размера; всего в год на это тратилось около полумиллиона рублей.[35 - Вот точные цифры: на 4017 студентов 1957 освобождены от платы, а 874 получают стипендии. На оказание помощи отпущено 419 070 рублей, не считая стоимости содержания студентов в Ляпинском общежитии и других «сумм, не поддающихся учету» (Доклад комиссии профессоров Московского университета о причинах студенческих волнений, 1901 г.).]
В других университетах картина была примерно та же. Такой состав студенчества, с преобладанием «интеллигентного пролетариата» (а то и полуинтеллигентного), отличался природной склонностью к радикальным течениям, и никакие внешние меры, вроде свидетельства о благонадежности или строгого надзора со стороны полиции, не изменяли этого основного факта. Отсутствие легальных студенческих организаций только оставляло свободную почву для нелегальных, а развитое в учащейся молодежи естественное чувство товарищества создавало значительные затруднения для власти при борьбе с революционными элементами в университетах.
После вспышки осенью 1896 г. пять семестров прошли в университетах спокойно, и только в Киеве к концу 1898 г. происходили небольшие волнения в связи с протестами польских студентов против торжеств открытия памятника в Вильне M. H. Муравьеву, подавившему Польское восстание 1863 г. в Западном крае (тому самому, которого интеллигенция с польских слов называла «вешателем» и о ком великий русский поэт Ф. И. Тютчев написал: «Не много было б у него врагов – когда бы не твои, Россия»). Но ничто вовне не предвещало тех событий, которые внезапно разразились по случайному поводу.
8 февраля 1899 г. в Санкт-Петербургском университете происходил обычный торжественный акт. Ректор, профессор В. И. Сергеевич, вывесил перед тем объявление, в котором указывалось, что в другие годы студенты несколько раз по окончании акта учиняли беспорядки, врываясь группами в рестораны, в театры и т. д., нередко в пьяном виде; ректор ставил студентам на вид, что такие поступки недопустимы, и предупреждал их, что полиция прекратит всякое нарушение порядка «во что бы то ни стало». Многие студенты сочли это воззвание оскорбительным. В то же время ходили смутные слухи о готовящихся демонстрациях.
Во время акта студенты освистали ректора, не дав ему говорить, а затем стали расходиться. Полиция заградила проходы к Биржевому и к Дворцовому мосту, и студенты, волей-неволей, направились толпой по набережной к Николаевскому мосту. Когда конные полицейские хотели разделить толпу, студенты их не пропустили и стали в них бросать снежками и разными случайными предметами; один снежок попал прямо в лицо полицейскому офицеру. Тогда полицейские двинулись на толпу и рассеяли ее ударами нагаек. Сколько-нибудь серьезно пострадавших при этом столкновении не было.
Не только среди студентов, но и у многих очевидцев получилось впечатление, что весь инцидент был создан неумелыми полицейскими распоряжениями, вызвавшими то самое скопление студентов, которое затем пришлось рассеивать силой. Для революционных организаций возникшее по этому поводу возмущение было желанным предлогом для начала серьезной борьбы. Вечер 8 февраля и состоявшиеся в тот день студенческие вечеринки прошли спокойно. Но со следующего дня в Университете стала развиваться усиленная агитация. Доказывали, что студенчеству нанесено оскорбление; приравнивали разгон толпы на улице к телесному наказанию (к которому русское общество питало болезненное отвращение); говорили о необходимости протеста. На сходке, затянувшейся на два дня (9–10 февраля), присутствовало около половины всех студентов (до 2000 человек). Отвергнуты были предложения о принесении жалобы в суд на действия полиции, а также о подаче петиции на высочайшее имя: эти решения не давали бы дальнейшей пищи для беспорядков. Восторжествовало предложение о прекращении занятий. В резолюции говорилось о «насилии, унижающем достоинство, которое преступно даже в применении к самому темному и безгласному слою населения». «Мы объявляем, – заявлялось далее, – Санкт-Петербургский Университет закрытым и прекращаем хождение на лекции, и, присутствуя в Университете, препятствуем кому бы то ни было их посещать. Мы продолжаем этот способ обструкции, пока не будут удовлетворены наши требования: 1) опубликование во всеобщее сведение всех инструкций, которыми руководствовались полиция и администрация в отношении студентов, и 2) гарантии физической неприкосновенности нашей личности». Эти требования были составлены весьма умело: в них как будто не было ничего «политического», и в то же время всегда было возможно сказать, что они не выполнены. Ибо что могла значить «гарантия?» Если речь шла о неосновательном, беззаконном насилии – оно запрещалось и без того; против него надлежало обращаться в суд. Если же речь шла о противодействии запрещенным деяниям – какое правительство могло бы дать гарантию, что полиция впредь будет стоять пассивно под градом – уже не снежков, а, скажем, камней?
Ректор В. И. Сергеевич мужественно явился 10 февраля на сходку. «Я буду обвинять вас, – говорил он, – перед вашим здравым смыслом. Действовать можно только надеясь на успех. Требовать можно чего угодно – хотя бы райских птиц, только они не выживут в нашем климате. Вы объявили, что будете мешать чтению лекций. Начальство, таким образом, упраздняется. В университете создается временное правительство. Все возмущены этим поводом. Случается, что полиция перехватит через край в своем служебном усердии. Но революция в закрытом помещении – нелепость. Вы читали правила при поступлении в университет, вы дали слово их исполнять».
На слова ректора внимания не обратили. 11 февраля в университете началась обструкция на лекциях некоторых профессоров, не пожелавших подчиниться постановлению сходки. На следующий день, 12 февраля, движение перекинулось на другие учебные заведения. Был брошен лозунг: «Студентов, ваших товарищей, избивают!» В один день забастовали Высшие женские курсы, Военно-медицинская академия, Горный, Лесной, Электротехнический институты, Академия художеств, и только в недавно открытом Женском медицинском институте нашлось смелое меньшинство, не пожелавшее подчиниться насилию. Всюду выставлялось то же туманное, но эффектное требование «гарантий». Создан был организационный комитет для руководства забастовкой. 15 февраля движение распространилось на Москву, где прекратились занятия во всех высших учебных заведениях, 17-го – Киев, Харьков, – движение захватило все русские университеты. Быстрота распространения забастовки была тем более примечательна, что в печати до 21 февраля об этом не появилось ни строки. Газеты писали о скоропостижной кончине президента Ф. Фора, о попытке Деруледа вызвать военный переворот, но о забастовке писать не разрешалось.
Местами не обходилось без борьбы. «В Киеве, – сообщалось в бюллетенях Организационного комитета, – обструкция приняла резкий характер благодаря упорному противодействию меньшинства»…[36 - Какими приемами добивались единодушия, рассказывает в своих воспоминаниях В. В. Шульгин, в то время – правый студент Киевского университета: раздавались фотографии, изображавшие «зверства полиции», причем сколько-нибудь опытный глаз мог сразу различить, что фотографии эти сняты с рисунков!]
Общество в большинстве стало на точку зрения студентов. Ряд видных профессоров Санкт-Петербургского университета обратился к министру народного просвещения с протестом против действий полиции в день 8 февраля. Но и в правительственной среде царили разногласия. Действия полиции даже некоторые министры называли «не вполне тактичными». Академики А. С. Фаминцын и H. H. Бекетов (старый учитель государя) добились высочайшей аудиенции и осведомили императора, со своей точки зрения, о причинах возмущения студентов, утверждая, что политика тут ни при чем. Государь запросил мнения министров, и большинство высказалось в пользу создания особой следственной комиссии. Возражали, впрочем, как раз наиболее заинтересованные министры – Н. П. Боголепов, И. Л. Горемыкин, А. Н. Куропаткин. Военный министр, который лично беседовал со студентами Военно-медицинской академии, говорил им, что забастовку проводит «та темная, чуждая науке политическая сила, которая, сама оставаясь в стороне, быть может, руководит всем».
21 февраля в газетах появилось сообщение: «Государь император повелеть соизволил генерал-адъютанту Ванновскому произвести всестороннее обследование причин и обстоятельств беспорядков, начавшихся 8 февраля в императорском Санкт-Петербургском университете и затем распространившихся на другие учебные заведения, и о результатах сего расследования представить на Высочайшее благовоззрение. Вместе с тем Его императорскому Величеству благоугодно было указать, что принятие мер к восстановлению в упомянутых учебных заведениях обыденного порядка остается на обязанности главных начальников сих заведений».
Значение этого шага еще увеличивалось тем, что генералу Ванновскому, бывшему военному министру, молва приписывала весьма резкие отзывы о действиях полиции в деле 8 февраля. Государь пожелал отнестись к учащейся молодежи с доверием, поручил расположенному к ней человеку разбор причин ее недовольства и возлагал восстановление порядка в высшей школе на учебное начальство, обычно более мягкое, а не на внешние административные органы.
Казалось бы, студенты добились большего, чем сами могли ждать. Организационный комитет тем не менее решил продолжать забастовку, заявляя, что назначение расследования «не дает еще никаких гарантий». В Киевском университете бастующие студенты обратились с воззванием к рабочим, заявляя, что уже «добились уступок», но будут продолжать борьбу.
Общество никак не отозвалось на примиряющий шаг государя. Забастовке продолжали сочувствовать. Против нее отважился выступить только редактор «Нового времени» А. С. Суворин, написавший: «Если бы правительство предоставило настоящую стачку молодежи ее естественному течению, то есть сказало бы «не хотите учиться – не учитесь», то оно не себе бы повредило и не своей высшей школе, а поставило бы учащуюся молодежь в печальное положение, оставив ее без образования и без того поприща общественной деятельности, на которое она рассчитывала». На «Новое время» за эти строки обрушились чуть не все прочие органы печати; многолетние подписчики газеты отказались от ее получения; не без гордости А. С. Суворин потом писал, что отвлек на себя все громы общества.
Забастовка вступила в новую фазу. В учебных заведениях велась внутренняя борьба за ее прекращение. Администрация, ввиду перемены обстановки, разрешила вернуться почти всем высланным за участие в беспорядках. Военно-медицинская академия с 21 февраля действительно приступила к занятиям и более их не прерывала. Когда после масленичных каникул университеты снова открылись, в Санкт-Петербурге, в Москве, в Одессе большинством голосов было решено прекратить забастовку. В Харькове и Казани забастовка также окончилась. Но в Киеве «союзный совет» постановил в резких выражениях выразить порицание петербургским студентам; обструкция продолжалась; во главе борьбы с нею стала организованная русскими студентами «партия националистов». Крайние элементы, раздраженные сопротивлением, прибегли к физическому насилию. 9 марта в Киевском университете произошло настоящее побоище; сражались мебелью и лабораторными принадлежностями. Тогда 10 марта было решено уволить всех студентов и принимать их обратно с известным разбором (принято было 2181 человек из 2425).
Киевские события и воззвания «союзного совета» дали новый толчок забастовке. Крайние снова апеллировали к чувству товарищеской солидарности – «товарищей избивают, товарищей исключают». В Санкт-Петербурге 18 марта собралась сходка, постановившая возобновить обструкцию. То же произошло в Москве, в Одессе. Этот последний период забастовки был самым острым и озлобленным. Обструкция принимала резкие формы. Ее сторонники не считались с волей большинства: в Горном институте, например, большинство на сходке высказалось против обструкции, но она все-таки применялась. В столовой Санкт-Петербургского университета обосновался забастовочный центр, дававший инструкции и печатавший бюллетени о ходе забастовки.
К концу марта выяснилось, что учебное начальство и умеренные элементы студенчества совершенно бессильны перед организованной обструкцией. Полиция в дело не вмешивалась. Движение распространилось на Варшавский и Рижский политехнические институты. Увольнение и обратный прием по прошениям ни к чему не приводили: забастовочный комитет дал приказ подписывать все что угодно, но продолжать обструкцию. К концу марта почти все высшие учебные заведения были закрыты до осени, и только экзамены – также объявленные под бойкотом – кое-где все-таки производились. Правительственное сообщение 2 апреля подвело итоги этих бурных двух месяцев.
Опыт этой забастовки произвел большое впечатление на государя. Он начал с того, что пошел студентам навстречу, но должен был убедиться в наличии злой воли, в бесспорно политической подкладке движения. Комиссия генерала Ванновского, возникшая на предпосылке законных требований студенчества, продолжала свои работы – но окончила она их уже в совершенно новой обстановке. Она признала, что полиция действовала правильно 8 февраля; но этот повод был теперь почти забыт; она вынесла ряд предложений о предоставлении студентам большей свободы – но университеты были закрыты вследствие насилия радикальных элементов и пассивности умеренных.
24 мая было опубликовано правительственное сообщение, отчасти основанное на работах комиссии генерала Ванновского. В ней указывалось, что события 8 февраля – столкновение, сопровождавшееся обоюдными насильственными действиями, начатыми студентами и вызвавшими отпор небольшого отряда конной полиции (38 человек) «посредством применения без особой необходимости одной из крайних мер воздействия на толпу». Объясняя дальнейшие беспорядки влиянием крайних, на сходках увлекших за собой толпу, сообщение далее гласило: «Исследование показало, что и в самом строе высших учебных заведений существуют общие причины, содействующие развитию беспорядков». Причины эти перечислялись: разобщенность студентов между собою и с профессорами, скученность студентов в одном и том же учебном заведении, отсутствие надзора за учебными занятиями.
Но в резолютивной части уже проявлялись выводы из второго периода забастовки: государь соизволил 1) объявить неудовольствие ближайшему начальству и учебному персоналу; министры должны принять меры внушения и, если нужно, – строгости; 2) чинам полиции – поставить на вид неумелые и несоответственные предварительные распоряжения; 3) «не подлежит извинению поведение студентов и слушателей, забывших о долге повиновения и соблюдения предписанного порядка… Никто из них не может и не должен уклоняться от обязанности трудиться и приобретать познания, нужные для пользы отечества».
«К прискорбию, – говорилось в заключение, – во время происходивших смут местное общество не только не оказало содействия усилиям правительственных властей, но во многих случаях само содействовало беспорядкам, возбуждая одобрением взволнованное юношество и дозволяя себе неуместное вмешательство в сферу правительственных распоряжений. Подобные смуты на будущее время не могут быть терпимы и должны быть подавлены без всякого послабления строгими мерами правительства».
Чествование 100-летия со дня рождения А. С. Пушкина – состоявшееся как раз на следующий день после опубликования этого сообщения – много проиграло если не во внешнем блеске, то в задушевности и искренности оттого, что оно попало в момент такого острого политического расхождения между властью и обществом. «Почему на празднике почти отсутствовала литература и почему общество проявило недостаточно много воодушевления? – спрашивала «Русская мысль» и дипломатично отвечала: – Ответ – в условиях развития общественности за последнее двадцатилетие».
По случаю пушкинского юбилея был учрежден разряд изящной словесности при Императорской Академии наук, имевший право избирать почетных академиков из числа выдающихся русских писателей.[37 - Первыми почетными академиками (в январе 1900 г.) были избраны: «К. Р.», граф Л. Н. Толстой, А. А. Потехин, В. Г. Короленко, А. П. Чехов, А. М. Жемчужников, граф А. А. Голенищев-Кутузов, В. С. Соловьев и А. Ф. Кони. Избран был в 1902 г. и М. Горький, но избрание его было аннулировано, так как он состоял под следствием по делу о революционной пропаганде.]
Летом 1899 г., в глухое каникулярное время, были опубликованы те меры, которые возвещались правительственным сообщением 24 мая. Были приняты во внимание и предложения комиссии генерала Ванновского – но также и выводы из упорной обструкции. Циркуляром министра народного просвещения от 21 июля для устранения разобщенности студентов рекомендовалось общение на почве учебных потребностей, устройство практических занятий на всех факультетах, учреждение научных и литературных кружков под руководством преподавателей и открытие студенческих общежитий; наоборот, всякие реформы общестуденческого представительства – курсовые или факультетские старосты – признавались не только излишними, но и вредными.
В то же время совещание шести министров[38 - Народного просвещения (Н. П. Боголепов), внутренних дел (И. Л. Горемыкин), земледелия (А. С. Ермолов), финансов (С. Ю. Витте), военный (А. Н. Куропаткин) и управляющий Министерством юстиции (П. М. Бутовский).] выработало «временные правила» об отбывании воинской повинности студентами, исключенными из учебных заведений за участие в беспорядках. Эта мера была выдвинута С. Ю. Витте; в защиту ее указывалось, что воинская дисциплина должна оказать воспитывающее действие на студентов. Всего энергичнее возражал А. Н. Куропаткин: ему не нравилась мысль о том, что армия как бы превращалась в арестантские роты.
Согласно этим «временным правилам» особые совещания под председательством попечителя учебного округа должны были решать вопрос о том, кто из студентов должен быть исключен, на какой срок (один, два или три года). На это время исключенные определялись в войска, хотя бы они и не подлежали призыву; физически непригодные зачислялись на нестроевые должности. За исправную службу в рядах войск срок ее мог быть сокращен; студенты затем могли вернуться в свое учебное заведение.
Принимая во внимание указания комиссии генерала Ванновского о переполнении некоторых университетов, для первого курса всех университетов и факультетов были установлены комплекты, сверх которых студенты не могли приниматься. Комплекты эти были исчислены в соответствии со средней цифрой общего числа поступлений; увеличивалось число вакансий в провинциальных университетах за счет столичных.
Наконец, министр народного просвещения отрешил от преподавания в Санкт-Петербургском университете нескольких профессоров, оказавших, по его мнению, попустительство студенческим волнениям. Во всех этих мерах отразилось глубокое разочарование, вызванное у государя отношением студенчества и общества к его великодушному жесту, назначению комиссии генерала Ванновского.
* * *
Считая, что обсуждение этого вопроса в печати только разжигает страсти, правительство строго следило за периодической печатью, и только консервативные органы имели возможность более открыто высказать свое мнение. Это вызвало со стороны князя С. Н. Трубецкого своеобразный отклик в философском журнале. Князь приводил цитату из Книги пророка Исаии о запустении в земле Эдемской[39 - Книга пророка Исаии, XXXIV: 11–15.] и заключал: «Завывание шакалов и цырканье коршунов, крики филинов и диких кошек, карканье ворон и змеиное шипение – вот что сплошь да рядом заменяет разумное человеческое слово. Мнение этих зверей по вопросам внутренней политики достаточно известно… Они говорят о тишине и порядке, как будто та распущенная звериная вольница, в которой шакалы и дикие кошки перестают бояться человека и бросаются на случайных прохожих, есть порядок и как будто тишина пустыни, населенной зверьми, есть спокойствие благоустроенного общества».
На эту статью в «Санкт-Петербургских ведомостях», игравших в ту пору трудную роль «центра», отозвался поэт-философ князь Д. Н. Цертелев. «Печать, – писал он, – давно перестала быть орудием просвещения и превратилась в способ наживы и неразборчивой борьбы политических партий… Много ли слышится во французской печати человеческих голосов среди концерта шакалов и диких кошек? Полная свобода печати была бы гарантией против цензурного произвола, но искать в ней возможности слышать человеческие голоса вместо звериной какофонии – все равно что из страха дождя бросаться в реку. Никакой Демосфен не в силах перекричать ни дикой кошки, ни домашнего осла, когда они находят публику, желающую их слушать».
Слова князя С. Н. Трубецкого о «шакалах и диких кошках» с одобрительными примечаниями обошли всю русскую печать.
В этой быстро изменившейся обстановке суждено было выпасть решению по важному вопросу русской внутренней политики об отношении власти к земскому самоуправлению. Проект введения земства в Западном крае и других четырех губерниях, выдвинутый Министерством внутренних дел, был взят «под усиленный обстрел» в высших правительственных кругах.
Было естественно, что отрицательный отзыв о проекте дал К. П. Победоносцев, написавший: «Нетрудно представить себе, какой отсюда последует вред для русского дела и для существенных интересов русской власти в Северо-Западном и Юго-Западном крае». Но не менее определенным образом против проекта высказался и министр финансов С. Ю. Витте, роль которого в этом вопросе представляется несколько загадочной.
Этот принципиальный спор, эта «тяжба перед престолом», арбитром которой явился государь, заслуживает серьезного внимания. Она показывает, на каком высоком государственном уровне велась эта историческая полемика; она интересна и по существу.
Министр внутренних дел И. Л. Горемыкин, в соответствии с общим направлением политики первых годов царствования императора Николая II, считал, что «надлежит, не торопясь и не увлекаясь внешней логичностью той или иной предлагаемой системы, идти прежним, хотя и медленным, но несравненно более верным путем постепенного совершенствования существующих учреждений». В ряду «существующего» не последнее место занимало и земство, хорошо знакомое И. Л. Горемыкину по личному опыту.
«Сомнения в соответствии начал местного самоуправления основаниям государственного уклада России, краеугольным камнем коего является политическое самодержавие, сосредоточенное в лице царя, ни с кем не разделяющего полноты своей власти, равносильно сомнению в правомерности всего почти административного строя России», – писал министр внутренних дел. Ссылаясь на русских мыслителей-славянофилов и на иностранные авторитеты, он доказывал, что местное самоуправление вполне совместимо с неограниченной монархической властью, что Россия искони привыкла к различным видам самоуправления, от сельских сходов до инородческих учреждений, что противоречия между властью и органами местного самоуправления могут быть устраняемы в порядке частных поправок; в отношении земств уже многое было сделано законом 1890 г., а для Западного края возможны и дальнейшие поправки.
Но по существу И. Л. Горемыкин открыто исповедовал идею полезности земских учреждений. Самоуправление, писал он, развивает в народе самодеятельность, дает ему «навык и инстинкт организации, который является единственно следствием долгой привычки к самоустройству и самоопределению»; полное же подавление в обществе самодеятельности, полное упразднение всех видов самоуправления обратит его в «обезличенные и бессвязные толпы населения», в «людскую пыль».
В ответ на эту записку С. Ю. Витте летом 1899 г. представил свой известный трактат о «Самодержавии и земстве».[40 - Насколько известно, составление этой записки было поручено А. Н. Гурьеву, ближайшему сотруднику Витте, молодому экономисту, уже игравшему роль при проведении валютной реформы.] В нем он стремился доказать, что никакое выборное местное самоуправление несовместимо с самодержавным строем. Уже очень рано было замечено, что доводы Витте представляются обоюдоострыми и что, доказывая несовместимость общественной самодеятельности с неограниченной монархической властью, он давал сильный довод в руки оппозиционным кругам: недаром записка Витте была впервые опубликована в Штутгарте редакцией «Освобождения», заграничного органа конституционалистов.
Но записка, во всяком случае, построена так, точно догмат незыблемости самодержавия стоит вне спора, и с этой точки зрения доказывается, что всесословные органы самоуправления во всех странах сочетаются с народным представительством. С. Ю. Витте было нетрудно найти в истории русского земства от первых его дней по данный момент целый ряд примеров, свидетельствующих о неизменном желании земства расширить свои права, о последовательной борьбе правительства с этой тенденцией.
«Я не составляю обвинительного акта против земств на основании собранных против них улик и доказательств», – писал С. Ю. Витте, но в дальнейшем приводил целый ряд земских адресов с конституционными пожеланиями – в 1878, в 1880 гг.; конституцию Лорис-Меликова; отказ самарского земства поднести императору Александру III адрес по случаю его восшествия на престол, неудачу славянофильских проектов графа Игнатьева и, наконец, те земские адреса 1895 г., на которые государь ответил своей речью 17 января.
«Если даже просто подсчитать все те земства, которыми прямо или косвенно заявлялись ходатайства о допущении их к участию в законодательстве, то получится не несколько уездов, а не менее половины всех земских губерний… Земское движение в пользу земского собора много серьезнее «пустой, шумливой оппозиции губернскому начальству. Во главе движения шли, конечно, вожаки (крикуны и политиканы, как их характеризует Ваша записка), но если за этими «политиканами» так дружно шло огромное большинство самых благородных, самых благонамеренных земцев, то не служит ли уже это одно доказательством, что в самой постановке земского дела что-то неладно, что в нем есть какая-то несообразность, какое-то политическое несоответствие всему государственному строю?»
В заключение С. Ю. Витте переходит в наступление. «Вы и сами, – говорил он министру внутренних дел, – ведете с земством борьбу, вы урезываете его права, вы его «выхолащиваете». Зачем же тогда его не только охранять, но и распространять на новые губернии? Лучше вместо этого провести административную реформу. «Как республиканский, так и монархический режим, как правительственная администрация, так и органы самоуправления могут быть и хорошим, и плохим средством управления. Каждое учреждение хорошо в строе, ему соответствующем, и непригодно в строе, ему не отвечающем. В конституционном государстве земства могут быть превосходным средством управления: там они составляют звено в цепи, скованной из одного металла… Совершенно в ином положении стоит и всегда будет стоять земство в государстве самодержавном.
Не следует ставить свою ставку одновременно на черный и красный квадрат, не следует с одной стороны говорить о развитии самодеятельности общества и начале самоуправления, проектировать территориальное его расширение, а с другой – подавлять всякую самодеятельность, ограничивать самоуправление. Нельзя создавать либеральные формы, не наполняя их соответствующим содержанием». Это только ведет к запрещениям и репрессиям, заканчивал С. Ю. Витте, а «ничто в такой мере не подрывает престижа власти, как частое и широкое принятие репрессивных мер».
С. Ю. Витте препроводил свою записку К. П. Победоносцеву, указывая, что хотел изобличить «положение, основанное на неискренности и на желании согласить несогласимое – и популярность приобрести, и невинность соблюсти». Обер-прокурор Синода в ответ указал, что критика Витте основательна, но что министр финансов не делает из нее надлежащих выводов. «Какое там искоренять, когда желают наградить им всю Россию? – оправдывался С. Ю. Витте. – Откровенно говоря, укажите мне наверху хотя одно лицо, которое по тем или иным соображениям не питает сердечное влечение к самоуправлению. Большинство льнет к земству, уверившись, что, где есть земство, хозяйственная жизнь идет лучше, а меньшинство, может быть, полагает, что, идя по пути самоуправления земского, можно заставить государя незаметно перейти заветную черту от самодержавия к самоуправлению».
Слухи о кампании против земства проникли в общество и в печать; в толстых журналах появился ряд статей о заслугах земства; профессор Б. Н. Чичерин в «Санкт-Петербургских ведомостях» выступил на его защиту, доказывая, что «Россия, более нежели какое-либо другое государство, нуждается в бережном отношении к общественным силам, ибо это ее самая слабая сторона… Подобное направление со стороны владычествующей бюрократии может только поселить неисцелимую рознь между правительством и обществом. Врагам государства такая политика идет совершенно на руку; но отечеству она сулит смуту и раздор».
Принять решение предстояло государю. Убедившись во враждебности общества, интеллигенции, на примере студенческих волнений, на примере Финляндии увидев, как трудно отменить однажды предоставленные права, признавая основательность обвинений Витте против земства, – государь не счел возможным в данный момент продолжать завершение земской реформы 1864 г. После пяти лет внутренней политики, совмещавшей традиции двух последних царствований, государь в 1899 г. вернулся на путь своего отца. Для проведения «большой азиатской программы» было необходимо сохранить свободу решений и престиж неограниченной власти. Все шаги навстречу обществу были либо отвергнуты, как комиссия генерала Ванновского, либо неминуемо были бы истолкованы как обещания более решительных перемен, которых государь не желал.
Проект распространения земства на дальнейшие губернии был оставлен. Более того, его автор, министр внутренних дел И. Л. Горемыкин, указом 20 октября был назначен членом Государственного совета – почетная форма отставки, – а управляющим министерством был назначен Д. С. Сипягин, заведующий канцелярией по приему прошений на высочайшее имя.
Министерство внутренних дел, ведающее, в числе прочих дел, и полицией, не пользовалось симпатией общества; этой непопулярности «по должности» не избежал и Горемыкин, отставка которого была встречена с некоторым сдержанным злорадством.