Господин Епанчин (Тельман Иванович, 68 лет, вдовец, пенсионер бывшего союзного значения, бывший штатный чиновник Общества филателистов Российской Федерации, известный филателист, старинный и заслуженный консультант компетентных органов, проживающий по адресу… телефон… факс… без вредных привычек, без политических убеждений, состоит в разводе, жена проживает в Москве, сын – астрофизик, живет отдельно, работает в ГАИШе… и тэ дэ, и тэ пе, и пр.) оказался сереньким маленьким пыльным человечком с разрозненными золотыми зубами и с быстрыми мышиными глазками на морщинистом лице Акакия Акакиевича Башмачкина. Вошел и поздоровался без всякого достоинства, быстро-быстро потирая озябшие сизые ручонки, подшмыгивая серым носиком (не граф де ля Фер, нет, совсем не граф, и даже не канцлер Сегье, а скорее уж господин Бонасье, но – заметно съежившийся от старости и аскетического при советской власти образа жизни). Чинно присел в предложенное кресло. Скрытно, но внимательно огляделся и тотчас же затеял маленькую склоку насчет Юрия, присутствие коего показалось ему, естественно, не обязательным и даже излишним. Работодатель, естественно, придерживался по этому поводу мнения прямо противоположного. Произошел следующий разговор, во время которого Юрий нейтрально помалкивал, продолжая быстренько изучать досье клиента («фотография в полный рост с загадочным интимом», как любил выражаться относительно таких досье Работодатель).
– У меня, знаете ли, дело чрезвыча-айно деликатное, чрезвычайно…
– Разумеется, дорогой Тельман Иванович! За другие мы ведь здесь и не беремся…
– Тельма?н, – поправил его клиент, голосом раздраженным и даже капризным. – Меня зовут Тельма?н Иванович, с вашего позволения.
– Прошу прощенья. И в любом случае вы можете рассчитывать у нас на полную и абсолютную конфиденциальность.
– Да-да, это я понимаю… Фрол Кузьмич мне вас именно так и аттестовал…
– Ну, вот видите!
– И все-таки… Здесь случай совершенно особенный. Дело это настолько щекотливое… Мне придется называть звучные имена, очень даже звучные… А немцы, между прочим, знаете как говорят: что знают двое, знает и свинья, хе-хе-хе, я извиняюсь. Двое!
– Совершенно с вами согласен, уважаемый Тельман Иванович. И с немцами – тоже согласен. Но ведь сказал же понимающий человек: «Два – любимое число алкоголика». А в Писании так и совсем жестко сформулировано: «где двое вас собралось, там и Я среди вас». И соответственно, я предупреждаю, просто обязан предупредить, что вся наша беседа записывается.
– Ах, вот даже как! Но в этом случае я вынужден буду, к сожалению…
И оскорбленный в лучших своих ожиданиях господин Епанчин принялся демонстративно собираться покинуть сей негостеприимный кров – задвигался, изображая сдержанное дипломатическое возмущение, зашевелился лицом и всем телом, начал приподниматься над креслом, но никуда, разумеется, не ушел и даже спорить перестал, а только уселся попрочнее и произнес с покорностью:
– Ну хорошо, ну раз так… Раз иначе нельзя…
– Нельзя, Тельман Иванович! – бархатно подхватил Работодатель. – Никак нельзя иначе. Ноблес, сами понимаете, оближ. На том стояли и стоять будем, а что касается гарантий, то они абсолютны – здесь у нас тоже ноблес неукоснительно оближ. Вы можете быть совершенно уверены: ни одно сказанное вами слово этих стен не покинет. Без вашего, разумеется, специального позволения.
Господин Епанчин произнесенными заверениями, видимо, удовлетворился. Он снова в двух-трех беспорядочных фразах подчеркнул чрезвычайную и особливую щепетильность предлагаемого дела, снова без особой связи с предметом, но с явным нажимом напомнил о таинственном (для Юрия) Фроле Кузьмиче, рекомендовавшем ему Работодателя как серьезного профессионала и в высшей степени порядочного человека, и только после этого совершенно бессвязного и даже, пожалуй, бессюжетного вступления принялся излагать, наконец, суть.
Суть эта (изложенная, напротив, отточенно гладкими, ясными, хорошо отредактированными и, может быть, даже заранее отрепетированными фразами) состояла в следующем.
Господин Епанчин, оказывается, был не просто видным коллекционером-филателистом, он был («доложу вам без ложной скромности») обладателем крупнейшей в СССР (он так и сказал – «в СССР») коллекции марок, включающей в себя выпуски всех без исключения стран мира, ограниченные, впрочем, одна тысяча девятьсот шестидесятым годом. Марки, выпущенные в мире после шестидесятого года нашего века, его почему-то не интересовали, но все, что было выпущено ДО ТОГО, составляло предмет его интереса и в значительной – «в очень значительной степени, что-нибудь порядка девяноста пяти процентов», – было в его замечательной коллекции представлено.
Среди многочисленного, прекрасной красоты, но, так сказать, «рядового материала» находится в его сокровищнице и некоторое количество «мировых раритетов», подлинных филателистических жемчужин, а правильнее сказать – бриллиантов чистейшей воды и неописуемой ценности. Каждый из этих бриллиантов знаменит, известен по всему миру в количестве двух-трех, максимум десяти экземпляров, и когда – редко, крайне редко! – появляется подобный такой на аукционе, то уходит он к новому владельцу по цене в многие десятки и даже сотни тысяч долларов.
И вот один из этих бриллиантов, самый, может быть, драгоценный, у него несколько месяцев назад пропал, а правильнее сказать, был варварски похищен. И он догадывается, кто именно совершил это хищение. Более того, он (Тельман Иванович) догадывается, когда – в точности – это произошло и при каких конкретных обстоятельствах. Однако доказать что-либо у него (Тельмана Ивановича) никаких возможностей нет, есть только обоснованные подозрения, и задача, которую он хотел бы перед Работодателем поставить, как раз и состоит в том, чтобы в этой деликатнейшей ситуации найти хоть какой-нибудь реально приемлемый выход и по возможности восстановить попранную справедливость, а именно защитить законное право личной собственности – пусть даже и без наказания преступника, буде таковое наказание окажется затруднительным…
Любопытно: начал он говорить по заранее заготовленному и говорил поначалу казенно, бесстрастно и осторожно, словно по минному полю шел на ощупь, но постепенно разгорячился, история этого отвратительного, низкого преступления, этой глубоко личной несправедливой обиды разбередила старые раны, он сделался страстен и зол. «Как он только посмел, этот подлый вор? Как посмел он затронуть самое святое?..»
…Он, знаете ли, английские колонии собирает, а я – весь мир. Так вот МОИ английские колонии лучше его в два раза, и это его озлобляет, это его выводит из себя совершенно… Как же так: ведь он академик, миллионер, а я кто? Да никто. А моя коллекция в два раза лучше. Он этого уже не способен переносить, и он на все готов, чтобы меня опустить – не так, так иначе… Сначала слухи обо мне унизительные распространял, будто я в НКВД… в КГБ… Неважно, гнусности всякие. Интриги строил, чтобы меня из руководства Общества исключить. А теперь вот – пожалуйста! – докатился и до уголовщины…
…Это был душный августовский вечер, гроза надвигалась, было жарко, потно, Академик – грузный, одышливый мужчина – поминутно утирался роскошным шелковым платком, они пили чай за обеденным столом и говорили «о редких вариантах ретуши ранних марок Маврикия». Они были одни в квартире, Полина Константиновна накрыла им чай и ушла до понедельника (а происходило все в пятницу, часов в восемь-девять вечера). Окна были открыты – от духоты, – толку от этого было немного, но это – важное обстоятельство, потому что все началось, видимо, именно с предгрозового порыва ветра: ветер вдруг ворвался в комнату, ахнули с дребезгом тут же захлопнувшиеся створки окна, полетели со стола бумажные салфетки, он кинулся их (зачем-то) ловить, зацепил стакан, чайник, вазочку с конфетами, еще что-то, все полетело на скатерть, на пол, Академик с неприличным смехом (хотя чего тут, спрашивается, было смешного?) выскочил из кресла, спасая штаны от разлившегося чая…
…Нет, марок, разумеется, на чайном столе не было. Все альбомы и кляссеры оставались там, где они их рассматривали, – на отдельном столике в углу, где шкафы с коллекцией. Но вот что странно: почему-то и некоторые кляссеры тоже оказались на полу, хотя до них от места чаепития было не меньше трех метров, а скорее даже больше. Он не может толком объяснить, как это произошло. Он и сам этого не понимает. Словно затмение какое-то с ним внезапно тогда приключилось. Только что вот сидел он за чайным столом и ловил улетающие салфетки, и вдруг, без всякого перехода, сидит уже на диване у дальней стены, Академик с лязгом орудует щеколдами, запирая окна, а кляссеры – лежат на полу, четыре штуки, и несколько марок в клеммташах из них выскочило и тут же рядом пребывают – на полу, рядом с журнальным столиком и под самим столиком.
…Нет, тогда он этому никакого значения не придал – испугался только, не попортились ли выпавшие марки. Но все оказалось в порядке, марки были целы и невредимы, они с Академиком тут же собрали их и положили в соответствующие кляссеры на нужное место… Нет, он уже не помнит, что это были за марки. Кажется, Британская Центральная Африка. Да это неважно – рядовые какие-то, по сто-двести «михелей», ничего особенного, поэтому и не запомнились.
…Вообще-то, по правде говоря, многие обстоятельства тогдашних событий ему не запомнились, и весь тот вечер в памяти до сих пор как бы затянут этакой смутной дымкой, и по поводу каких-то простейших вещей остались и остаются неясные недоумения. Например: был телефонный звонок сразу после аварийного чаепития или ему это только кажется теперь? Вроде бы все-таки был. А может быть, и не было… Разогревали они с Академиком чайник по второму разу, или он, Академик, тут же после инцидента и удалился, сославшись на позднее время? Не вспоминается. Провал. Неясность. Вряд ли это важно для дела, но факт тот, что в памяти все это смотрится до странности нерезко, словно в расфокусированный бинокль.
…Он грязный, грязный тип! У него внуки в институте уже учатся, а он все за девками гоняется, старый козел. И язык у него грязный, что ни слово – похабщина. Можете себе представить – вдруг ни с того ни с сего сообщает мне: он у врача, видите ли, был, анализы какие-то делал, так у него все сперматозоиды, видите ли, оказались живые! А?! Какое мне, спрашивается, дело до его сперматозоидов? Грязный он, грязный, и все мысли у него грязные. И вор.
…Я вам сейчас скажу откровенно, что я сам об этом думаю: он меня чем-то отравил. Он же химик. Подсыпал мне в чай какую-то дрянь, и пока я лежал в беспамятстве, взял из коллекции, что ему захотелось. А кляссеры – на пол бросил: как будто они от ветра туда свалились… Не зря же про него ходит дурная слава, что он гипнотизер: является к человеку, якобы честно купить у него коллекцию, наведет на него дурь, тот и отдает ему за бесценок. Потом схватится, бедняга, – да только поздно, и ничего уже никому не докажешь… Тем более: академик же, лауреат! «Как вы можете даже подумать о нем такое!?.. Ай-яй-яй!» А вот и не «ай-яй-яй». Очень даже не «ай-яй-яй»…
Юрий слушал все эти сбивчивые жалобы пополам с инвективами почти отстраненно – он был близок к обмороку. Сердце билось с перебоями и уже даже не билось теперь, а лишь судорожно вздрагивало, как лошадиная шкура под ударами вожжей. Он отчаянно боролся с наползающей дурнотой, его мучала одышка, а в голове крутилась, как застрявшая пластинка, единственная фраза из какого-то романа: «И вот тут-то я и понял, за что мне платят деньги…» Пару раз он уже поймал на себе косой, сердито-обеспокоенный взгляд Работодателя, но отвечал на эти взгляды только раздраженным насупливанием бровей, а также злобными гримасами в смысле: «Да пошел ты! Занимайся своим делом».
Такой сумасшедшей концентрации вранья давно ему встречать не приходилось, а может быть, не встречал он ничего подобного и вообще никогда. Серо-пыльный Тельман Иванович врал буквально через слово, почти поминутно, причем без всякого видимого смысла и сколько-нибудь разумной усматриваемой цели. Каждая его очередная лживость хлестала несчастного Юрия вожжой по сердечной мышце, поперек обоих желудочков и по коронарным сосудам заодно. Он уже почти перестал улавливать смысл произносимых Тельманом Ивановичем лживых слов и молил бога только об одном – не обвалиться бы сейчас всем телом на стол, прямо на всю эту свою регистрирующую и контролирующую аппаратуру, а в особенности – на Главную Красную Кнопку, об которую он уже указательный палец намозолил непрерывно нажимать.
…Вы меня спрашиваете, почему я ничего не предпринял. (Удар по коронарам: вранье – ничего подобного никто у него не спрашивал). А что? Что мне было делать? Я, между прочим, еще как предпринимал! Какие только варианты не перепробовал! Лично к нему ходил – и знал же, что пустой это номер, но пошел! «Как вам не стыдно», говорю! (Вранье.) В лоб его спрашиваю: «Где же ваша совесть, господин хороший?» (Вранье, ложь, ложь.) «Ведь вы же заслуженный, говорю, пожилой человек! О Боге пора уже подумать!» (Врет, врет, серый крыс, – никуда он не ходил, никого в лоб ни о чем не спрашивал…)
– И что же он вам на это ответил? – Работодатель наконец включился (и как всегда – в самый неожиданный момент).
– Кто?
– Академик. Что он вам ответил на поставленные в лоб прямые вопросы?
– Ничего. А что он мог ответить? Молчал себе. Улыбался только своими искусственными челюстями.
– Не возражал? Не возмущался? Не угрожал?
Тут Тельман Иванович словно бы затормозил. Пожевал серыми губами. Вытащил клетчатый платок, вытер лоб, губы, руки почему-то вытер – ладони, сначала левую, потом правую.
– Плохо вы его знаете, – проговорил он наконец.
– Я его вовсе не знаю, – возразил Работодатель. – Кстати, как, вы сказали, его фамилия?
– А я разве сказал? – встрепенулся Тельман Иванович. У него даже остроконечные ушки встали торчком.
– А разве не сказали? Академик… академик… Вышеградский, кажется?
Тельман Иванович ухмыльнулся только, с некоторой даже глумливостью.
– Нет, – сказал он почти высокомерно. – Не Вышеградский. Отнюдь.
– А какой?
– Я не хотел бы называть имен, – произнес Тельман Иванович еще более высокомерно, – пока мне не станет ясно, готовы ли вы взяться за мое дело и что именно намерены предпринять.
Однако Работодателя осадить и, тем более, нахрапом взять было невозможно. Никому еще (на памяти Юрия) не удавалось взять Работодателя нахрапом. Он ответствовал немедленно и с не меньшим высокомерием.
– Не зная имен, – сказал он, – я совершенно не могу объяснить вам, что я намерен предпринять, и вообще не могу даже решить, готов ли я взяться за ваше дело.
Тельман Иванович молчал, наверное, целый час, а потом шмыгнул носом и сказал жалобно:
– Я ведь с ним и сам без малого до уголовщины докатился. Вы не поверите. Серьезно ведь раздумывал подослать лихих людей, чтобы отобрали у него… или хотя бы, – лицо его исказилось и сделалось окончательно неприятным, – хотя бы уши ему нарвали… чайник начистили хотя бы… И главное – недорого ведь. Пустяки какие-то. Слава Богу, Фрол Кузьмич отговорил, спасибо ему, а то вляпался бы я в уголовщину, вовек бы не расхлебался…
– И сколько же с вас запрашивали?
– Да пустяки. Пятьсот баксов.
– Хм. Действительно, недорого. С кем договаривались?