
Последний апофеоз

Sam Blackthorn
Последний апофеоз
Пролог. Шут, который забыл своё настоящее лицо.
Говорят, человек рождается без маски.
Это, конечно, ложь. Просто первую называют лицом.
Я видел достаточно новоприбывших, чтобы знать: к моменту, когда они оказываются у Двери, их кожа уже давно привыкла к чему‑то лишнему. К чему‑то, что прикипело так плотно, что оставило следы давления на скулах, в уголках рта и в глазницах. Её снимают не здесь. Здесь мы лишь меняем одну на другую. Более честную, – как любит говорить Директор.
Если бы вы могли сейчас меня увидеть, вы бы, наверное, рассмеялись.
Я – Шут. Нет, не в переносном смысле. Не “паяц по жизни”, не “вечно шутящий, чтобы не плакать”. У меня есть колокольчики, натянутый рот в крике‑улыбке и белая кожа, которую не смыть никакой водой. Маска приросла ко мне так давно, что я уже не уверен, было ли у меня лицо до неё.
У меня есть имя, когда‑то было.
Где‑то в глубине, в том, что от меня осталось, оно шевелится, как забытое слово на кончике языка. Но Маске моё имя не нужно. Маска зовёт меня так, как удобно Театру – Шут, Поводырь, Комментатор. Голос между сценами.
Я сам пришёл сюда.
Это важно: я не был “заблудшей душой, случайно оказавшейся в междумирье”, как любят писать в дешёвых книжках. Я был обычным студентом психфака, который слишком гордо носил маску того, кто “всё про людей понимает”. Однажды я написал в курсовой работу о театре ролей, о том, как человек встраивается в чужие ожидания, как играет, чтобы его любили. Мне поставили высший балл. Я вышел из аудитории, в голове гудела фраза:
“В сущности, вся жизнь – это сцена.”
И Дверь сама открылась у меня на пути.
Она не выглядела мистически. Старая, деревянная, облупленная краска, латунная ручка в виде ухмыляющейся морды. Я решил, что это чья‑то удачная арт‑инсталляция в переходе. Нажал на ручку, посмеялся в телефон другу: “Смотри, театр абсурда для психологов” – и сделал шаг.
Шаги в такие места всегда делаются легко. Тяжело бывает возвращаться.
Внутри пахло пылью, свечным воском и чем‑то ещё – таким узнаваемым, как запах школьного коридора, в который не хочешь возвращаться, но иногда он снится. Я оказался в пустом фойе, где не было ни одного зеркала, зато было множество чёрных дверей и один огромный афишный стенд.
На афише значилось:
“ТЕАТР МАСОК, КОТОРЫЕ НЕ ХОТЯТ СНИМАТЬСЯ”
Сегодня: ПРЕМЬЕРА
Роли исполняют:
– ИДЕАЛЬНАЯ ДОЧЬ
– НЕДООЦЕНЁННЫЙ ГЕНИЙ
– СПАСАТЕЛЬ
– ЖЕРТВА
– ЦИНИК
– И ПРОЧИЕ, ПРОЧИЕ, ПРОЧИЕ…
Под списком, мелким шрифтом:
Все совпадения с вашей жизнью неслучайны.
Возврат билетов невозможен.
Я тогда ещё смеялся. Сфотографировал афишу, хотел выложить куда‑нибудь с подписью “нашёл свой факультет в чистом виде”. Но сеть не ловила; экран помутнел, будто телефон тоже вошёл в режим ожидания спектакля.
– Опоздали, – сказал кто‑то из тени.
Человек – по крайней мере, я тогда ещё думал, что это человек – вышел из полумрака. Высокий, в чёрном сюртуке, с лицом, которое будто нарисовали углём и тут же начали стирать. Я смотрел на него, старался запомнить черты – и забывал, как только отворачивался. Остался лишь голос – сухой, но не злой.
– На что опоздал? – спросил я, с тем самым студенческим нахальством, которым прикрывался от страха всего нового.
– На своё первое представление, – сказал он. – Но ничего. Наш Театр любит запоздалых. Пойдёмте, студент.
Я не удивился, что он знает, кто я. В Театре удивление уходит последним.
Дальше всё было просто. Чернота коридора, мягкий пол под ногами, шорох кулис, голоса за стенами. Он объяснял – нет, не объяснял, бросал фразы, как кости:
– У нас играют только свои жизни.
– Роль выдаётся по внутреннему запросу.
– Снять Маску можно в финале спектакля.
– Если вы всё сыграете честно.
Слово “честно” тогда ничего для меня не значило. Я был уверен, что честность – это просто называть вещи своими именами. Я ещё не знал, что иногда честнее всего молчать, а иногда – кричать так, что рвётся горло.
Меня привели в маленькую комнату без окон. В центре – высокий стул и одинокая вешалка. На ней висело нечто белое, округлое, с прорезями для глаз и рта. Никаких украшений, никакого грима. Лицо, собранное из общих черт.
– Ваша Маска, – сказал тот человек‑тень. – Профессиональный Наблюдатель. Тот, кто всегда “снаружи ситуации”. Удобная роль для будущего психолога, не так ли?
Меня кольнуло. Слишком точно.
Я подошёл ближе. Маска казалась лёгкой, как пластик, но когда я взял её в руки, она потянула вниз, словно свинец. Глаза в прорезях были пустыми.
– И что, я её просто надеваю? – спросил я, всё ещё надеясь, что это чья‑то сложная перформативная терапия.
– Конечно. Вы же этого хотели, когда шли сюда. Узнать правду о людях. О себе. Проиграть свои сценарии. – Он чуть склонил голову. – Театр – место для смелых.
Смелость.
В те годы я был влюблён в само слово. Я хотел быть смелым, хотел лезть туда, где страшно, чтобы потом рассказывать об этом студентам помладше. Так рождаются исследователи и идиоты. Иногда – в одном лице.
Я надел Маску.
Она не прилипла сразу. Сначала была прохладной, как керамика, потом стала тёплой. Я хотел спросить, как долго это продлится, но рот уже не слушался. Слова застревали между внутренней кожей и чужим ртом.
– Привыкнете, – сказал человек‑тень. – Первое действие начнётся через минуту. Сцены вашей жизни уже ждут вас. Вы будете смотреть. Наблюдать. Анализировать.
Он улыбнулся той стирающейся улыбкой, которой потом снился мне много лет.
– А в самом конце… если хватит честности… Маска упадёт.
Вы, наверное, ожидаете рассказа о моём спектакле.
Здесь вы его не получите.
Не потому, что я стыжусь сыгранного, – стыд для меня давно стал всего лишь оттенком старого грима. А потому, что этот Театр живёт правилами, которые не нарушает даже Шут: чужие спектакли не пересказывают. Их можно лишь подглядывать сквозь щели декораций, комментировать, подталкивать актёров, но не присваивать.
Скажу только одно: в финале Маска действительно упала.
На несколько секунд.
И я увидел своё лицо.
Оно оказалось не таким, как я воображал. Не героическим, не “пронзительным”, не “умным взглядом наблюдателя”. Обычное. Уставшее. Слишком живое, чтобы быть удобным. Там было слишком много вопросов и слишком мало готовых ответов, чтобы этот Театр позволил мне уйти.
– Вы нам нужны, – сказал тогда Директор, когда сцена опустела, а зал ещё гудел невидимыми аплодисментами. – Вы умеете видеть, как люди играют. Но главное – вы боитесь выйти на сцену сам. Прекрасная комбинация для Шута.
– Я не шут, – прохрипел я. Я ещё помнил, как ощущается собственное лицо: тёплое, влажное от слёз, подрагивающее.
– Ещё нет, – согласился он. – Но можно это исправить.
Новая Маска лежала на его ладони, как сердце, вынутое аккуратным хирургом. На этот раз – яркая, с контрастными линиями, вычерченным ртом в вечной улыбке, расширенными, карикатурно‑удивлёнными глазами.
– Вы будете приводить сюда других, – сказал он спокойно. – Объяснять правила. Комментировать их ходы. Подсказывать, когда стоит рискнуть… или, напротив, ещё раз крепче прижать Маску к их коже. Вы станете нашим Проводником.
Он наклонился ближе, так что я услышал, как скрипит его собственная, почти невидимая Маска.
– Ведь кто лучше всего понимает Маски, как не тот, кто навсегда потерял своё лицо?
Я мог отказаться. Наверное. Теоретически.
Но человек, который только что увидел, как хрупко его “я”, редко отказывается от любой предложенной формы. Даже если эта форма – колпак Шута и вечная ссылка между кулисами и сценой.
Я согласился.
В тот момент я ещё думал, что это – временно. Что отработаю пару спектаклей, раздам пару Масок, помогу нескольким бедным заблудшим душам сорвать свои роли – и уйду. Вернусь в свой город, в аудиторию, напишу блестящую дипломную работу о своих “галлюцинаторных переживаниях в лиминальном пространстве”.
Прошло…
Для вас это будет звучать странно.
Во времени Театра нет календарей. Здесь меряют иначе: количеством сыгранных жизней, количеством Масок, которые не захотели падать, количеством трещин, появившихся на стенах зала.
Скажем так: я видел достаточно, чтобы забыть своё имя.
И запомнить – слишком близко – чужие.
Сегодня к нам придут новые.
Уже слышу, как где‑то там, за закрытой Дверью, мерцает их нерешительность. Успешная бизнес‑женщина, которая не умеет быть слабой. Мужчина, тщательно взращивающий в себе роль Жертвы. Подросток, уверенный, что бунт – это громкость, а не страх быть тихим.
И я – Шут, забывший своё лицо, – буду их встречать.
Я надену свою неизменную улыбку, потрясу колокольчиками, пошучу, чтобы им было не так страшно. Объясню правила. Произнесу дежурную фразу:
“Маски слезут в финале спектакля, если вы сыграете честно”.
И не скажу главного.
Что Маски здесь очень быстро учатся говорить.
И что в какой‑то момент они начнут шептать своим хозяевам: “Не снимай меня. Без меня ты – никто”.
Театр стоит вне времени.
Но сам он смертен.
Я чувствую, как его стены дышат всё тяжелее.
Как балки под потолком трещат от тяжести несыгранных истин. Как оркестровая яма заполняется молчанием тех, кто так и не решился сделать последний шаг.
Возможно, та группа, которую я встречу сегодня, станет последней.
Возможно, именно их Маски дожмут Театр до бунта.
Возможно, мне предложат кое‑что, от чего Шуту нельзя отказываться – должность, от которой будет зависеть, останутся ли Маски при своих хозяевах навсегда.
Но обо всём по порядку.
Занавес ещё опущен.
Зал пуст.
Я стою в фойе между афишами чужих жизней и жду, когда дрогнет Дверь.
Добро пожаловать в Театр Масок, которые не хотят сниматься.
Сегодня мы снова будем пытаться ответить на один и тот же вопрос, от которого люди веками бегают, прячась в роли:
кто ты – без лица?
Часть I. Зрители и актёры.
1. Фойе, которое слушает.
В фойе Театра никогда не бывает по‑настоящему пусто. Даже когда в нём только я и пыль, воздух всё равно полон шёпота: здесь остаются эхо прошлых шагов, фразы, которые герои так и не договорили, и смех, который превратился в кашель.
Сегодня пол блестит чуть сильнее обычного – Театр готовится к приёму новой группы. Свечи в тяжёлых канделябрах коптят, но не гаснут. На афишах – старые названия: “Тот, кто всегда уступал”, “Домашний тиран, который просто хотел, чтобы его любили”, “Женщина, которой всё равно”. Подбросьте камень, если никогда не видели эти пьесы в реальной жизни.
Я поправляю колпак, встряхиваю колокольчики.
Где‑то за стеной вздыхает кулиса.
За дверью – трое.
Театр всегда посылает их поодиночке, но в этот раз он решил свести три разных варианта одной и той же боли: “без моей роли меня не существует”.
Пора знакомиться.
2. Аделина: женщина, которая боится упасть.
Первой приходит она.
Дверь не распахивается – приоткрывается ровно настолько, чтобы в проёме показалась рука с маникюром цвета выдержанного вина. Пальцы цепляются за косяк, будто за край скалы. Потом появляется нога в узком, чуть слишком высоком каблуке. И только потом – она целиком.
– Отлично, – шепчет Театр, и я чувствую это не ушами, а кожей. – Нашла нас.
Её зовут Аделина Марквард. Имя, которым удобно подписывать контракты, но трудно плакать ночью на кухне. Высокая, стройная, та самая “на вид тридцать пять”, которая на деле может оказаться и сорока, и тридцатью – ухоженность сглаживает цифры. Волосы – тёмный блонд, собранный в тугой, дорогой хвост, где каждый волос лежит по приказу. От неё пахнет дорогим парфюмом с холодными нотами и усталостью, которую не прикрыть ни одним ароматом.
На ней – идеально сидящий брючный костюм графитового цвета. Пиджак застёгнут на все пуговицы, как бронежилет. Белая рубашка без единой складки. Часы – тонкие, стальные, без цифр, только метки. У таких часы не показывают время – они показывают стоимость минуты.
Она оглядывается. Взгляд быстрый, сканирующий, как у человека, привыкшего входить в любую комнату так, будто она здесь главная и уже опаздывает на следующее совещание.
– Что за место? – спрашивает она, даже не утруждая себя формой вежливости. Голос низкий, поставленный, из тех, что умеют говорить: “мы этого не допустим”, “мы всё решим”, “я сама”. В этом голосе удобно размещать подчинённых, клиентов, детей. Но очень неудобно – собственный страх.
Я кланяюсь, тренькаю колокольчиками.
– Театр Масок, которые не хотят сниматься, мадам. Добро пожаловать. Билеты не продаём, только принимаем тех, кто уже давно репетирует.
Она щурится.
– Очень смешно. Это… психологический тренинг? Авторская методика? Где организатор? – Слово “организатор” звучит так, будто она собирается его уволить.
У Аделины на шее тонкая, почти невидимая цепочка. На ней маленький, почти детский кулон – серебряная карусель. Эта деталь не идёт ни к костюму, ни к часам, ни к маникюру. Она выдаёт в ней того ребёнка, который когда‑то хотел чего‑то нерационального. Вся её одежда кричит о контроле. Цепочка – о том, что контроль всегда был ответом на чью‑то неконтролируемую боль.
– Вас пригласил не организатор, а ваш собственный запрос, – мягко произношу я. – Но у нас всё структурировано, не волнуйтесь. Вам выдадут роль, обозначат границы, поставят задачи. Вы же это любите.
На слово “задачи” в её взгляде мелькает узнавание. Она расслабляется на миллиметр.
Внутри у неё – бетонный каркас.
Когда-то давно, ещё в детстве, когда мать уходила в ночную смену, а отец пил на кухне, она пообещала себе: “Я буду той, на кого можно опереться”. Из этого обещания выросли тысячи переработок, выгоревшие нервы, два брака, в которых она всегда тянула за двоих, и дочь, которую она не видела неделями, зато исправно оплачивала ей лучших репетиторов.
Аделина не знает, чего хочет сама.
Она знает только, что нельзя останавливаться. Потому что как только она остановится – всё рухнет. Дом, бизнес, семья, образ “успешной женщины, которая всё сама”. А за этим образом – пустота, которую она никогда не разрешала себе потрогать.
– Какова… программа? – спрашивает она, собирая себя в привычный “деловой” формат.
– Мы покажем вам спектакль, в котором вы – главная роль, – отвечаю я. – Вы сыграете свою жизнь честно. В финале Маска слезет. Если вы этого захотите.
Она почти незаметно морщится на слове “честно”.
Честность – плохая бизнес‑стратегия.
Я делаю шаг в сторону. За моей спиной, будто вырастающая из темноты, возникает высокая стойка, на которой висят Маски. Одна – уже чуть выдвинута вперёд, словно сама тянется к ней.
Маска силы.
Она чёрная, матовая, с острыми скуловыми линиями и стянутым “нитями” ртом. В глазницах – узкие прорези, смотрящие вперёд, не по сторонам. На лбу – лёгкий рельеф в форме короны, но не явной, скорее намёка: “я здесь лидер”. Щёки Маски как будто покрыты микротрещинами – следы тех раз, когда плакать было нельзя, но приходилось стискивать зубы.
Аделина смотрит на неё. Взгляд – как к зеркалу, в котором, наконец, отражается то, что она сама о себе знает: она сильная. Сильная до самоуничтожения.
– Это шутка? – голос становится чуть тише. – Я что, по‑вашему, играю?
Внутри неё шевелится ужас: “А если это правда?”
Но ужас мгновенно заворачивается в привычную упаковку: сарказм, раздражение, контроль.
– Вы играете лучше многих, кто здесь был, – вежливо отвечаю я. – Но наш Театр специализируется как раз на таких случаях.
Я склоняюсь, будто шепчу ей по секрету:
– Настоящая сила не нуждается в Маске “сильной женщины”. А у вас пока всё наоборот.
Она тянется к Маске, и в этот момент её рука чуть дрожит. Совсем чуть‑чуть, но Театр это замечает. Маска ласково подаётся навстречу, как животное, уже узнавшее своего хозяина.
Контакт состоялся.
3. Томас: мужчина, которому выгодно проигрывать.
Когда дверь открывается во второй раз, Театр вздыхает тяжелее.
В проём сначала вваливается воздух из другого мира – пахнущий дождём, дешевым табаком, аптекой и старым лифтом, застрявшим между этажами. Потом появляется мужчина. Он стоит на пороге, как на границе, за которую его всегда кто‑то заталкивал.
Его зовут Томас Левин. Фамилия, которой обычно подписывают жалобы и заявления, а не книги или открытые письма. Лет сорок с небольшим, но он умудрился состариться так, словно ему то тридцать нескончаемых, то пятьдесят затянувшихся: располневшая талия, сутулые плечи, немного вздыбленные волосы, как у человека, который часто трёт голову руками.
На нём мятый, недорогой пиджак, купленный когда‑то “на собеседование” и так и застрявший в гардеробе на годы. Рубашка выбивается из брюк, верхняя пуговица расстёгнута. Обувь стоптана неровно: правая сильнее левой – привычка больше опираться на одну сторону. Лицо… лицо можно увидеть во многих очередях к терапевту.
Томас – человек, в чьих глазах всегда есть оправдание.
Карие, немного выцветшие, с красными прожилками. Под глазами – тени таксиста, который слишком долго крутился по ночному городу. Губы крепко сжаты, но не от решимости, а от привычки сдерживать жалобу.
Он делает шаг внутрь и сразу же оборачивается, проверяя, не закроется ли дверь. Она мягко захлопывается сама. Лицо двери усмехается.
– Я… наверное, ошибся, – бормочет он. – Мне сказали… – Он замолкает. Ему действительно кто‑то сказал. В его жизни всегда “сказали”, “случилось”, “не получилось”, “обстоятельства”. Субъект в этих историях почти всегда отсутствует.
Я, подходя чуть ближе, стараюсь не звонить колокольчиками слишком громко – такие, как Томас, пугаются резкой радости.
– Вы пришли по адресу, мистер Левин. Театр Масок. Ваше место давно забронировано. Садиться в проходы не придётся.
Он смотрит на меня с растерянной обидой.
– Я же… Я не актёр. У меня нет… – он ищет слово, и оно, разумеется, не находится. – Я просто… Я всегда хотел нормально жить. Это не я… – Он замолкает, заметив афишу за моей спиной.
На ней – крупными буквами:
“ПРЕМЬЕРА: ЖЕРТВА ОБСТОЯТЕЛЬСТВ”
И ниже, мелким:
В главной роли: тот, кто всегда “не успел”, “не смог”, “не его вина”.
На лице Томаса проступает болезненное узнавание.
Внутри у него – целый архив незапущенных дел: не написанная диссертация, не открытый бизнес, не уехавший “когда‑нибудь” в другую страну. У каждого провала есть обстоятельства: мать заболела, начальник не оценил, жена давила, дети появились, кризис, пандемия, курс валюты. Каждый раз он уступал, отступал, откладывал, а потом сторожил свою боль как единственное, что у него точно есть.
– Это… обидно, – наконец выдавливает он.
Но обида – его привычный свитер. В нём комфортно.
– Зато правдиво, – вздыхаю я. – Но у нас, знаете, честность – основной жанр. Без неё Маски не падают.
Маска для Томаса уже ждёт на своей перекладине.
Она серая, как асфальт после дождя. Гладкая, без острых углов, словно всё в ней сглажено, вытесано объяснениями. Глазницы широкие, но опущенные вниз, как у замученного святого на плохой иконе. По краям – тонкие, почти невидимые трещинки, уходящие вглубь: следы всех тех “я бы смог, но…”, которые он повторял годами.
В области рта – лёгкий рельеф, напоминающий кляп. Не настоящий, конечно. Просто намёк: когда ты носишь эту Маску, твой голос звучит тише, чем голоса всех других.
Томас смотрит на неё, и в его взгляде возникает то странное облегчение, которое испытывают люди, когда им наконец дают диагноз. Больно, но можно вздохнуть: “значит, я не просто ленивый/слабый – у меня вот это”.
– Я… не хотел быть таким, – шепчет он, почти не к нам, а вглубь себя. – Просто так вышло.
– Просто так здесь не выходит ничего, – мягко поправляю я. – Но у вас будет шанс сыграть иначе. Если вы согласитесь надеть её.
Он хмурится.
– А если… если я не надену? – спрашивает вдруг, и в этом вопросе – крошечный зачаток ответственности. Дикая, непривычная мысль: “Я могу что‑то решить”.
Я развожу руками.
– Тогда спектакль не начнётся. Вы останетесь в фойе. Вечно. В ожидании, что кто‑то придёт и всё за вас разрулит. Мы это уже видели, признаюсь, шоу скучное.
Томас сглатывает. Это звучит слишком похоже на его реальную жизнь, чтобы он позволил себе оставаться здесь навсегда. Парадокс: чтобы продолжать быть Жертвой, ему нужно стать чуть‑чуть активным и согласиться на роль. Что, впрочем, он делает с привычным вздохом.
– Ладно. Наверное, так надо. Так судьба решила, – говорит он, и на слове “судьба” Маска на стойке чуть дрожит от удовольствия.
Она нашла шею, на которую сядет.
4. Лиам: бунт, который боится тишины
Третьим Театр всегда оставляет того, кто громче всех.
Дверь на этот раз не просто открывается – её распахивают ногой. В фойе вваливается шум: музыка из наушников, быстрый, сбивчивый стук подошв, запах дешёвого лака для волос, энергетика, пот, жвачка с привкусом мятной агрессии.
– Офигенное место, – бросает он с порога. – Типа квест? Иммерсивка? Кто тут главный?
Его зовут Лиам Крайт. Имя, которое он когда‑то сам себе выбрал, потому что родное “Леон Крайнов” казалось ему слишком “домашним” и “тупым”. Лиам звучит, как никнейм, как персонаж игры, как кто угодно, только не тот мальчишка из панельки на окраине с матерью‑медсестрой и отцом, который иногда звонит бухой из другого города.
Ему семнадцать, максимум восемнадцать. Худой, жилистый, с тем типом подростковой фигуры, которая напоминает натянутую тетиву: не ясно, выстрелит или лопнет. Волосы выкрашены в грязно‑синеватый цвет, отросшие корни выдают природную темноту. В ушах – раздутые тоннели. В носу – кольцо. На шее – чокер с металлическим кольцом. На руках – маркерные надписи, часть из которых уже смазалась, часть написана поверх старых.
Одежда – протест как он есть. Чёрная толстовка с белой надписью “NO GODS NO MASTERS”, порванные на коленях джинсы, тяжёлые берцы с не до конца завязанными шнурками. На рюкзаке – нашивки с названиями групп и слоганами, половину из которых он на самом деле не слушает – взял у кого‑то образ вместе с музыкой.
Лиам смотрит на меня с насмешкой.
– Ну, ясно. Маскарад. Типа, “все мы играем роли”, да? – Он карикатурно расправляет плечи. – Я это всё видел, лекторий по психологии, видосы на ютубе. Сейчас вы, типа, скажете, что я “бунтую, потому что боюсь быть собой”. Давайте, удивите.
Он говорит громко. Слишком громко. Слова выстреливают, как петарды.
Это не уверенность. Это заглушка. Стоит ему замолчать – и поднимается такой гул внутренней тревоги, что проще продолжать кричать.
– Ошибаетесь, – спокойно говорю я. – Я скажу, что вы бунтуете, потому что боитесь быть обычным. А это не совсем одно и то же.
Он фыркает, закатывает глаза.
– Да все вы одно и то же говорите. Учителя, мать, этот её… – он сжимает челюсть. – Психолог. “Ты не такой, ты просто хочешь внимания”. Как будто они там, сука, были.
Театр любит таких. Не за дерзость, нет. За хрупкость под ней. Под всеми надписями на толстовке, под тоннелями и проколами – маленький, до боли скучный страх: “я ничем не отличаюсь”. В классе он когда‑то был “тихим ботаником”, потом – “странным”. Пока однажды он не понял, что странность можно использовать как оружие. И начал.
– Здесь вам не будут говорить, что вы просто хотите внимания, – обещаю я честно. – Здесь вам дадут его сполна. Целый зал. Целый Театр. Вы – главный бунтарь собственного спектакля.
Лиам прищуривается. Его цепляет слово “главный”.
Ошибки: он ненавидит власть, но страшно её жаждет.
Маска для него выглядит иначе, чем для двоих взрослых.
Она похожа на граффити, сорванное со стены. Чёрная основа, на которой размазаны алые, кислотно‑зелёные, фиолетовые полосы, как подписи маркером. Линии рта изогнуты в ухмылку, но в уголках – напряжение, будто улыбка держится на скотче. Глаза широкие, дерзко приподнятые, но с чуть заваленными внутрь краями – так смотрят те, кто постоянно ждёт удара.
По поверхности Маски бегут слова – не разобрать, на каком они языке; то ли слоганы, то ли ругательства. Если прислушаться, можно уловить: ”не как все”, “мне плевать”, “ваш мир – говно”. Театр умеет быть точным.
– О, – Лиам вытягивает руку. – Это прикольно. Можно примерить?
– Нужно, – поправляю я. – В нашем Театре все играют только в своих Масках. Без неё вы всего лишь подросток, который боится не поступить никуда. В ней – вы восстание целиком.
Он смеётся.