
Последний апофеоз
– Кайф. – На секунду в его голосе слышится ребёнок, которому дали игрушку из “взрослого” магазина. – А забрать её потом можно? Типа сувенир.
Я смотрю на него чуть дольше, чем положено.
Театр молчит, но стены чуть оседают.
– В финале спектакля Маска слезет, – говорю я всё тем же тоном. – Если вы сыграете честно.
Он фыркает опять.
– Окей. Мне нечего скрывать.
Это ложь, которую он повторяет себе слишком часто. Под ней – целый склад страха: страх быть “как отец”, страх раствориться в офисе, страх протрезветь от собственной позы и обнаружить, что за ней пусто. Но сейчас он с готовностью подставляет лицо.
Маска бунта уже тянется к нему.
5. Раздача ролей.
Трое стоят в фойе, каждый лицом к своей судьбе.
Аделина – напротив Маски силы, вцепившись в ручку чемодана, как в рычаг контроля. Томас – поодаль, чуть притянув к себе плечи, будто ждёт выговора. Лиам – расхаживает между ними, делая вид, что ему плевать, но внимательно смотрит на каждого, примеряя чужие роли к себе: “так я не хочу”.
– Итак, – звоню колокольчиками я. – Добро пожаловать. Вас трое, но представление у каждого – своё. Театр всего лишь собрал вас в одном сезоне. Так иногда удобнее… для эксперимента.
Аделина вскидывает голову.
– Эксперимента?
– Над Масками, – улыбаюсь я. – Над тем, насколько вы готовы расстаться с тем, чем привыкли себя называть.
Театр слушает. Стены чуть дрожат. Где‑то за нашими спинами уже оживают декорации: офис с панорамными окнами для Аделины, тесная кухня с висящими часами для Томаса, школьный коридор, расписанный маркером, для Лиама.
– Каждому из вас будет предложена Маска, отражающая вашу главную роль, – продолжаю я. – Вы наденете её и пройдёте через ряд сцен – ваших сцен. Некоторых, возможно, вы никогда не проживали в реальности, но всегда репетировали внутри.
Я делаю паузу и смотрю по очереди в глаза каждому.
– В конце вы получите шанс снять Маску. Посмотреть, кто вы – без неё. Теоретически.
– А практически? – осторожно спрашивает Томас.
Я всё так же улыбаюсь.
– Практически это удаётся не всем.
Лиам фыркает.
– Чё за секта. Ладно, давайте уже, у меня дел куча, если что. – Он говорит это так, будто его кто‑то ждёт с важнейшими планами. На самом деле, если бы он не пришёл, никто бы не заметил.
– Я не могу здесь задерживаться надолго, – резко говорит Аделина. – У меня встречи. Люди зависят от моих решений.
– Разумеется, – киваю я. – Тут никто никого не держит. Всё зависит… – я чуть смотрю на Томаса, – от обстоятельств.
Он вздрагивает.
– Начнём, – шепчет Театр. Я слышу его в треске свечей, в стуке каблуков, в шорохе толстовки.
Я протягиваю руку к стойке.
Первая Маска – чёрная, тяжёлая, Маска силы – сама всплывает ко мне на ладонь. Я поворачиваюсь к Аделине.
– Аделина Марквард, – произношу её имя так, как это делали на вручении премий и в списках “топ‑менеджеры года”. – Ваша роль: Та, которая всегда держит всё под контролем.
Она смотрит на Маску, как на приговор и на утешение одновременно. В её глазах мелькает: “Ну хоть кто‑то видит, как мне тяжело”. Но следом – привычная броня: “Я справлюсь”.
– Это… часть упражнения? – спрашивает она, уже зная ответ.
– Это – вы, – отвечаю. – Но в концентрированном виде. У нас хороший режиссёр.
Её пальцы дотрагиваются до Маски, и она послушно прилипает к ладони. Аделина ещё может отдёрнуть руку. Но не делает этого.
Вторая Маска, серая, чуть вибрируя, мягко ложится мне в другую ладонь. Я подхожу к Томасу.
– Томас Левин. – Его имя звучит, как фамилия в списке должников. – Ваша роль: Тот, с кем всегда “так вышло”.
Он проходит по этапам отрицания быстро. Сначала – вспышка злости в глазах: “Я старался!” Потом – оборонительная усмешка: “Ну да, конечно…” И наконец – усталое смирение: “Ну а что, так и есть”.
– А если я… не хочу быть… – он сглатывает слово “жертва”. Оно слишком липкое даже для него.
– Тогда придётся сыграть иначе, – спокойно говорю я. – Но сперва – честная премьера того, что есть.
Маска почти сама оказывается у его лица.
Третья – пестрая, с криком из красок – буквально вырывается со стойки, как котёнок, который сам прыгает к хозяину. Она уже на полпути к Лиаму, когда я только поворачиваюсь к нему.
– Лиам Крайт, – произношу я ник, за которым спрятан Леон. – Ваша роль: Тот, кто громче всех кричит, чтобы не услышать собственную тишину.
Он ухмыляется.
– Норм, звучит. – В его глазах вспыхивает азарт: это же статус, это же легенда. – Главное, не скучно.
– Скучно не будет, – обещаю я честно. – Но иногда будет тихо.
Он отводит взгляд.
Тишина – его настоящий ужас.
Маска касается его кожи.
На секунду в фойе становится очень, очень тихо. Все три Маски синхронно замирают на лицах будущих актёров. Театр задерживает дыхание.
Потом – щёлк.
Не звук, нет. Скорее внутреннее ощущение: замки встали на место. Роли назначены. Кастинг завершён.
Я отступаю на шаг, всматриваясь.
Где‑то под чёрной Маской силы уже начинает зудеть вопрос: “А если я не хочу быть ответственной за всех?”
Под серой Маской “так вышло” шевелится смутная злость: “А где во всём этом был я?”
Под пёстрой Маской бунта дрожит ребёнок, который впервые останется один в квартире, когда выключат свет.
Театр, как всегда, терпелив.
Он знает, что подождать – часть пытки.
– Дамы и господа, – говорю я, уже оборачиваясь к коридору, ведущему к сцене. – Ваши ряды, ваши декорации, ваши старые диалоги ждут вас.
Я поднимаю руку, и двери залов сами приоткрываются, выпуская полосы света: холодного офисного, тусклого кухонного, мигающего школьного.
– Добро пожаловать на представление, где вы – и зрители, и актёры.
Колокольчики на моём колпаке звенят, как микроскопический занавес.
– Первая часть: “Зрители и актёры”.
Прошу занять свои места.
И они идут.
Каждый – в свою декорацию.
Каждый – в свою давно написанную пьесу, которая сегодня впервые будет сыграна без скидок на обстоятельства.
Театр затягивает их внутрь, а я, Шут, шагаю следом, готовясь к тому, что в этот раз Маски будут сниматься хуже, чем когда‑либо. Или не захотят сниматься совсем.
Но это – уже следующая сцена.
Глава 1. Аделина. Женщина, у которой нет права сесть.
Когда Маска касается её кожи, Аделина ожидает чего‑то эффектного: вспышки, провала, по крайней мере, ощущения “я – не я”.
Ничего подобного не происходит.
Сначала – просто холод. Как от металлической ручки двери зимой, к которой притрагиваешься слишком уверенно. Потом – мягкое, неприятно интимное тепло. Маска буквально примеряет её лицо: подгоняет прорези по глазам, повторяет линию скул, обнимает подбородок.
Аделина хочет задать вопрос, но рот на долю секунды не слушается.
Паника поднимается с живота к горлу, но встречает знакомый заслон: “Соберись”.
Маска подстраивается под это “соберись”.
И замыкается.
Мир дрожит – и перестраивается.
***
Она стоит в своём офисе.
Не “похоже на офис”, не “сцена с декорациями”, а в ЕЁ офисе. Та же панорамная стена окон, за которыми – город, застрявший в бесконечном вечере: небоскрёбы, огни, стеклянные коробки соседних компаний. Та же мебель: тяжёлый стол из тёмного дерева, идеально выровненные стопки папок, два монитора, ноутбук, телефон с мигающей красной лампочкой – кто‑то опять ждёт её решения.
На кожаном кресле – пиджак.
На подлокотнике – чашка с уже остывшим кофе.
На подоконнике – детский рисунок: корявое солнце и два человечка, один выше другого. На большом – подписано неровно: “МАМА”.
Аделина делает вдох. Воздух пахнет привычным: смесью кондиционера, бумаги, кофе и чужих ожиданий. Маска не мешает – наоборот, будто помогает собраться. Внутри головы выстраивается тот знакомый внутренний чек‑лист:
Почта → совещание в девять → созвон с партнёрами → отчет по кварталу → школа дочки → маме позвонить → себе некогда.
– Вы опоздали, – говорит голос за спиной.
Она оборачивается.
У окна стоит её заместитель – высокий мужчина в сорочке с закатанными рукавами. Вроде бы расслабленный, но подбородок выдаёт скрытую обиду. Его зовут Глен, и в реальности у него всегда было то странное выражение лица: смесь уважения и тайного ожидания момента, когда она оступится.
Сейчас оно – чуть резче.
– У нас в девять был созвон со шведами. Вы не вышли на связь. Они… недовольны, – произносит он с тем самым тоном, которым обычно говорила ОНА.
– Я… – Аделина автоматически тянется к телефону. Экран мёртв: там нет ни времени, ни календаря, только бесконечное уведомление: “Ожидается ваше решение”.
Сколько решений может вынести один человек, прежде чем перестанет существовать сам?
Мы привыкли говорить “я отвечаю за всё”, как о медали. Но каждое “за всё” – это камень, который мы кладём себе на грудь. В какой‑то момент грудная клетка перестаёт подниматься.
– Со шведами поговорю я, – Глен чуть щурится. – Вопрос в другом: мы сейчас снова будем тушить пожар, который вы же и устроили, или будем наконец строить систему?
Это – не из её реальности.
Так он никогда не позволял себе так говорить.
Или… позволял, но она не слышала?
Маска неприятно сжимает скулы. В зрачках Аделины чуть меняется фокус: мир становится острее. Театр ненавязчиво подкручивает резкость.
– Устроили? – она произносит это спокойно, тем голосом, которым обычно обрубала ненужные обсуждения. – Напомните, Глен, кто подписал те контракты, которые вас сейчас кормят?
Он пожимает плечами.
– Не вопрос, Ада. Никто не спорит, вы – локомотив. Вопрос в том, что вы никогда не останавливаетесь. Вы таскаете на себе вагоны, которые давно пора было отцепить. – Он кивает на стол, на котором пачка папок угрожающе накреняется. – И требуете от нас того же. Может, пора… пересмотреть формат?
В её реальности начальники такое не предлагают подчинённым.
Здесь – предлагают.
Театр любит выкручивать самые неудобные реплики наружу.
Она слышит сквозь его слова другое: “может, ты перестанешь держать всех за заложников своего контроля?”.
Маска чуть вибрирует, будто реагируя на внутренний укол.
– Если вы хотите уволиться, говорите прямо, – сухо отвечает она. – Я не держу.
Это ложь.
Она держит всех: партнёров, сотрудников, клиентов, бывших мужей, мать, дочь – длинными нитями обязательств и незаменимости. Если признать, что кто‑то может уйти, не обрушив мир, придётся признать, что и её уход не станет катастрофой. А тогда – зачем она вообще столько лет тащит?
Театр не вмешивается. Он просто усиливает то, что есть.
Телефон снова мигает: “Ожидается ваше решение”.
– Ладно, – вздыхает Глен. – Я сам разрулю. Как обычно. – И уходит, но на долю секунды в его взгляде мелькает усталость человека, который давно понял: она оставит ему только то, что можно будет потом обвинить.
Дверь кабинета закрывается.
Тишина.
Аделина остаётся одна.
“Это сон, – решает она. – Или какая‑то психодрама. Мне нужно включиться, отыграть – и всё закончится”.
Она садится за стол, открывает ноутбук.
Письма – как белый шум. Все с одной и той же просьбой: “Аделина, посмотрите”, “Аделина, без вас не решить”, “Аделина, только вы можете”. Они сливаются в одну бесконечную мантру: “без тебя мир развалится”.
Маска силы греется. Ей приятно.
Где‑то на краю монитора мигает другое уведомление:
“Школа. Родительское собрание в 19:00”.
Рука Аделины тянется к календарю – рефлекторно, чтобы понять: куда впихнуть. Ячейки забиты: “совет директоров”, “перелёт”, “проект Х”, “физио для мамы”. Нету ни свободного блока, ни слова “отдых”. Есть только узкие прослойки между делами, которые в её голове называются не “моё время”, а “резерв под форс‑мажор”.
Философы любят рассуждать о свободе.
О том, как человек выбирает, кем быть.
Но есть другая, более коварная несвобода: когда все твои выборы уже давно определены предыдущими выборами. Ты когда‑то решила быть “надёжной” – и теперь всё, что ты делаешь, должно это подтверждать. Если ты пытаешься шагнуть в сторону, тебя первой же догоняет собственное определение себя:
“Сильные так не поступают”.
– Чёрт, – выдыхает Аделина. Внутри что‑то царапает: она хочет на это собрание. Хочет увидеть дочь не на фото в мессенджере, не в отчёте от няни, а живую, с её манерой крутить прядь волос, когда та волнуется.
Маска чуть сжимается.
Она не любит такие мысли.
В этот момент дверь кабинета приоткрывается без стука. В щели появляется девочка лет десяти.
– Мам?
Сердце Аделины проваливается.
Это не из её привычного дня. В реальности дочь редко приходит к ней в офис: далеко, да и “нечего там делать ребёнку среди взрослых проблем”. Но Театр не заботится о логистике. Он заботится о столкновениях.
– Лиз… – голос срывается. – Ты… как ты сюда…
Девочка заходит. В руках у неё – тот самый рисунок с подоконника. Солнце, два человечка. Она стоит, теребит край листа.
– Я не знала, как… – она смотрит на мать снизу вверх, и в этом взгляде – привычка быть аккуратной, чтобы не мешать. – У нас сегодня концерт. Ты… забыла?
Аделина помнит, как в один из годов она действительно опоздала на школьный концерт. Прибежала в зал, когда Лиза уже уходила со сцены, и на видео потом сама себя не смогла смотреть: эта деловая женщина, пробирающаяся по ряду, – слишком жалкое зрелище. С тех пор она только присылала цветы и подарки, но на концерты не ходила. Чтобы не рисковать повторить ту сцену.
– Сегодня… – она смотрит на календарь. Там – та самая встреча с инвесторами, ради которой она ночами переделывала презентацию. От неё зависело расширение компании. И… да, школа.
Телефон мигает: “Ожидается ваше решение”.
– Мам, – тихо повторяет Лиза. – Я… Ты не обязана. Я просто… Если у тебя получится…
Слово “обязана” режет по нерву.
Всю жизнь Аделина считала, что обязана всем: родителям, сотрудникам, детям, миру. “Не обязана” – звучит, как кощунство.
– Конечно, получится, – автоматически говорит она. – Я… освобожусь и приеду.
Девочка смотрит ещё секунду.
– Ты говорила так в прошлый раз, – тихо напоминает она. – И в позапрошлый. – Она не упрекает. Просто констатирует факт – как отчёт.
Маска силы в этот момент буквально вдавливается в лицо. Театр делает шаг вперёд: усиливает внутреннюю боль.
Вот она, цена роли, – шепчет что‑то в ней. – Ты всегда держишь всё, кроме того, что важно тебе самой.
Но признать это – значит допустить мысль, что всю эту конструкцию нужно перестраивать. А перестраивать – значит нарушить основной постулат: “я не имею права оступиться”.
– Лиза, – голос Аделины становится более жёстким, чем она хочет. – Я делаю всё это, чтобы у тебя было будущее. Чтобы у тебя было больше, чем у меня. Ты понимаешь?
Это не вопрос. Это почти приказ: “Скажи, что понимаешь, и мы оба избежим сейчас очень неприятного разговора”.
Девочка опускает глаза.
– Понимаю, – говорит она. – Ты сильная. – И уходит.
Слово “сильная” звучит, как приговор.
Дверь закрывается.
Театр на секунду гасит звук. В этой тишине Аделина впервые за долгое время слышит собственное сердце: не ритмом “успела / не успела”, а ритмом живого органа, который не спрашивает KPI, прежде чем биться.
Есть странная вещь:
Когда мы выбираем роль, мы надеемся, что она защитит нас от боли.
А потом обнаруживаем, что именно эта роль и создаёт большую часть наших ран.
Аделина зажимает переносицу пальцами.
– Это всё не по‑настоящему, – шепчет она. – Это какой‑то эксперимент. Я не могу правда быть такой матерью. Я же… я же всё для неё.
Маска силы улыбается незримой улыбкой.
На столе мигает два уведомления одновременно:
“Инвесторы. Ждём на встречу”.
“Школа. Концерт начинается через час”.
И третье – от Театра, без слов, просто давящее ощущение в груди:
“Выбирай. Здесь и сейчас. Не потом”.
Роли всегда требуют доказательств.
Если ты называешь себя “той, которая всегда всё держит”, мир тут же подкидывает ситуацию, где ты не можешь удержать всё. И тогда у тебя два пути: сломать себя, но удержать роль – или рискнуть ролью.
Аделина встаёт.
Внутри неё всё вопит:
“Поезжай к дочери!”
“Ты что, с ума сошла? Инвесторы! Ты загубишь год работы, поведёшь команду, поставишь под удар десятки людей!”
“Если ты опять не приедешь, в глазах Лизы ты останешься той, кто всегда выбирает работу”.
Маска давит.
– Я… – она берёт телефон. Пальцы сами набирают номер ассистентки. – Переноси встречу на завтра.
Пауза на линии.
– Что значит “невозможно”? Значит, делайте возможно. Я не спрашиваю. – Голос у неё – стальной. – Да, я понимаю риски. Да, я принимаю их на себя. Всё. – Она отключается, не слушая возражений.
Внутри – пустота.
Она впервые за долгие годы сделала выбор не в пользу “правильного” сценария. Театр задерживает дыхание.
Может быть, это – первый шаг?
Может быть, Маска сейчас чуть‑чуть ослабит хватку?
Ничего подобного.
В тот момент, когда она хватает сумку, чтобы мчаться в школу, в кабинет врывается ещё одно “обстоятельство”.
На пороге – мать.
Сгорбленная, с тростью, в старом пальто, которое никак не сочетается с этим офисом. В её глазах – привычный упрёк: “Ты опять занята”. В руках – медицинская карта.
– Ада, – говорит она, не здороваясь. – В поликлинике сказали, мне нужно срочно на обследование. Сейчас. Я одна не поеду. Там эти очереди, эти врачи, вдруг что скажут… Ты же у меня одна. Я на кого ещё могу надеяться?
Театр, как всегда, безжалостен.
Он складывает в одной точке все те нити, которые Аделина годами натягивала себе на шею.
Телефон мигает:
“Школа: ждём вас”.
“Инвесторы: вы уверены?”
“Мама: я без тебя не справлюсь” – теперь уже не на экране, а живьём.
Маска силы ликует.
Вот её стихия: быть нужной всем сразу, кроме себя.
На секунду Аделина хочет заорать.
Сбросить телефон. Убежать. Исчезнуть. Умереть. Что угодно – лишь бы не выбирать между матерью, дочерью и работой. Это тот выбор, который не помещается ни в одну рациональную матрицу приоритетов.
Философия редко помогает в такие моменты.
Но если бы кто‑то сейчас вставил в этот кадр сноску, там было бы:
“В точке, где все дороги ведут к чьей‑то боли, продолжать верить, что ты можешь быть ‘идеальной’, – уже не сила, а гордыня”.
Аделина делает то, что делала всю жизнь.
Она размазывает себя.
– Мам, – она говорит ровно. – Поедем сейчас. В машине я созвонюсь со школой, попробую успеть к середине концерта. С инвесторами… – она стискивает зубы. – С инвесторами будем работать ночами. Я разберусь.
Она опять выбирает всех, кроме себя.
Опять строит план, в котором “протянуть” ещё чуть больше.
Маска не ослабевает. Она становится тяжелее.
Театр делает пометку.
Первый раунд – за ролью.
Шут стоит в дверях, его никто не видит.
Он качает головой, глядя ей вслед.
– Она ещё не нащупала дно, – шепчет он кому‑то в кулисы. – Пока человек верит, что способен спасти всех, он не заметит, как тонет сам.
Занавес опускается.
Эта сцена ещё вернётся, в другом ракурсе, с другими участниками.
Театр терпелив. Но стены уже слегка треснули в том месте, где Аделина впервые сказала “нет” не миру, а своей роли.
Глава 2. Томас. Мужчина, который всегда “не успел”.
Когда серая Маска касается его кожи, Томас вжимает голову в плечи, будто боится удара.
Удар не приходит.
Приходит… вата.
Мир становится чуть глуше, как если бы кто‑то набросил на звуки старое одеяло. Слова доносятся, но уже как будто из другой комнаты. Чужие ожидания – тоже.
Маска Жертвы – не про боль.
Она про анестезию.
***
Он сидит на кухне.
Кухня – как тысячи других кухонь, через которые прошли миллионы восточных биографий: вытертый линолеум с узором под плитку, газовая плита со следами старого пригоревшего молока, стол с облупившейся кромкой, на которой давно никто не обращает внимания. Холодильник весь увешан магнитами – из тех мест, куда ездили другие, не он: “Амстердам”, “Прага”, “Турция”. Календарь с котёнком. На календаре – месяц без названия. Дни без чисел. Просто клетки.
На столе – пепельница, чашка с остатками растворимого кофе, пачка таблеток от давления. В углу – засохший кактус в пластиковом горшке. В этой кухне нет ничего по‑настоящему его. Всё – как будто “так сложилось”.
Он смотрит на часы.
Стрелки не двигаются.
Они залипли на отметке “четверть восьмого”. Того самого времени, к которому он вечно не успевал: на автобус, на работу, на встречу, на собственную жизнь.
– Том? – из комнаты доносится женский голос. – Ты же сегодня должен был… – Пауза. – Напомни, что там у тебя?
“Собеседование”, – машинально отвечает внутренняя часть, которая все ещё помнит.
Собеседование в компании, куда он хотел попасть три года. Его туда “порекомендовали”, “дали шанс”, “попросили не подвести”. Он готовился. Читал материалы. Писал резюме. Даже купил новую рубашку, которая сейчас висит на спинке стула – не надетая.
– Да там… – он машет рукой, хотя жена его не видит. – Они сами сказали, мы ещё созвонимся. Там что‑то с отделом кадров.
Слова приходят легко. Он даже не успевает отследить, где заканчивается реальность и начинается привычная фантазия.
В дверном проёме появляется Миранда – его жена. Невысокая, с круглым лицом и усталыми глазами женщины, которая слишком рано научилась быть взрослой. На ней домашний халат, волосы собраны в пучок дешёвой резинкой. В руках – тряпка. Она всегда что‑то вытирает: посуду, крошки, следы чужих решений.
– Том, – она смотрит прямо. В её взгляде – мало упрёка, больше утомлённое знание. – Мне позвонили. Из той компании. Сказали, что ты не пришёл.
Воздух в кухне густеет.
– Ну… – он сглатывает. – Понимаешь… Там дорога… Пробки… Автобус… Да и вообще, если честно, я чувствовал, что это не моё. С их требованиями… Там такие волки, им подавай молодых, активных. Кому я там нужен?
Каждое слово – кирпичик в стену между ним и собой.
Правда была куда прозаичнее:
Он проснулся с тревогой, лег обратно, полистал телефон, потом почему‑то помыл посуду, потом полез в новости, потом “вдруг вспомнил” про маму, которой надо позвонить, потом… В какой‑то момент смотреть на часы стало физически больно. Он отодвинул телефон подальше.
И успокоился только тогда, когда время собеседования уже прошло.
Странная штука: мы ненавидим, когда нас не выбирают, но ещё больше боимся, что нас выберут. Тогда придется доказывать, что выбор был не ошибкой. Томас всю жизнь выбирал ошибку заранее – чтобы иметь право говорить: “Мне просто не дали шанс”.
Мира молчит дольше обычного.
– Ты… – голос у неё тихий. – Ты хотя бы мог мне сказать. Я бы… Я не знаю. Сама бы туда поехала, извинилась.
Его обжигает.
– Ага, конечно, – горько усмехается он. – Ты бы всё за меня сделала, да? Как всегда. Мира, ты же знаешь, как там с этими HR. Ты ничего не понимаешь. Там своя кухня. Я не ребёнок.
Маска чуть вибрирует от удовольствия.
Найти виноватого вовне – её любимый рефлекс.
– Я… не говорю, что ты ребёнок, – Миранда сжимает тряпку. – Я просто… – Она делает вдох. Театр щёлкает переключателем, и её слова становятся чётче, чем в реальности. – Я смотрю на тебя и не понимаю, Том. Ты хороший. Умный. Ты мог бы… – Она запинается на “мог бы”. Это опасное выражение. – Почему каждый раз, когда появляется возможность, что‑то идёт не так?
Она говорит это не с обвинением, а с настоящей растерянностью человека, который десятилетиями живёт в одном и том же сценарии и каждый раз надеется, что финал будет другим.
Вместо того чтобы услышать в этом заботу, Томас слышит только слово “каждый раз”.
Каждый раз.
Как приговор.
– Потому что мне не везёт, ясно? – резко отвечает он. – Не всем же везёт, как тебе.
Она моргает.
– Как… мне?
И тут он сам не понимает, куда его несёт.
– Да! – в голосе появляется та резкость, которой в повседневности он себе не позволял. Театр чуть приоткрывает заслонки. – Тебе досталась нормальная работа по знакомству, стабильность, родители помогали с кредитом. Ты всегда знала, чего хочешь. А я… я всегда один. Никто мне никогда ничего не подкидывал. Я сам во всём этом.