Ему вовсе не хотелось идти в поселок на берегу пролива между Верхним и Нижним Лёвеном, в эту обитель радости и богатства, где сменяют друг друга роскошные усадьбы и аккуратные фабрички. Любой приют казался ему тесным, любая дорога тяжкой, любая перина тверже камня. Его неодолимо тянуло в вечный покой огромного, непроходимого леса.
Он вздрагивал от каждого удара цепов в ригах. Наверное, такой большой урожай, что до сих пор не обмолотят. Из леса сплошным потоком тащились дровни с бревнами и большими плетеными корзинами с древесным углем, тяжелые повозки с рудой словно плыли по колее, наезженной бесчисленными предшественниками. А легкие сани с чистой публикой носились между усадьбами, и ему казалось, что не сани скользят на полозьях, а любовь и красота, и поводьями правит чистая, незамутненная радость. Скорее бы добраться до леса… он мечтал о лесе, как верующий о Храме, где можно отмолить свои грехи. И молитвы эти будут услышаны, на то и Храм.
Там, в лесу, царят тишина и покой, там огромные сосны возносятся к небу, как колонны в церкви, там ветер едва шевелит иголки в кронах, не в силах даже сбросить тяжелый снег с прогнувшихся веток. Он хотел бы забрести как можно глубже в этот таинственный, манящий лес, брести и брести, пока силы не покинут его. И тогда он упадет под одной из этих величественных елей и медленно и неощутимо умрет, убаюканный вечным холодом…
Он нестерпимо тосковал по этой огромной могиле с еле слышными песнями ветра, по могиле, где бренность всего живого кажется естественной и неизбежной, где голод, холод, усталость и самогон наконец-то положат конец его существованию, уничтожат слабое тело, которое, как оказалось, способно вынести почти все.
Где-то надо дождаться вечера. Он зашел в бар постоялого двора и без сил опустился на скамью у дверей. Закрыл глаза и опять увидел лес.
Хозяйка сжалилась над ним и поднесла стопку самогона. А потом и вторую – он так жалобно попросил, что она не смогла отказать. Но когда попрошайка заикнулся насчет третьей, она покачала головой.
Его охватило отчаяние. Ему вовсе не хотелось умирать здесь, на людях. А чтобы не умереть, он должен во что бы то ни стало выпить еще этого прекрасного напитка.
Хотя бы еще раз почувствовать, как согревается душа, как бежит по жилам кровь, хотя бы раз насладиться свободным полетом мысли. О, эта сладкая пшеничная водка! Солнце, пение птиц, ароматы летнего дня, красота и прелесть мира – все слилось в этой прозрачной маслянистой струе. Еще раз, всего только один раз насладиться солнцем и счастьем, а потом сгинуть в холоде и мраке.
И он обменял на водку сначала муку, потом мешок, а потом и санки. Выпил много и заснул прямо на лавке, где сидел.
А когда проснулся, понял, что натворил. Грешная плоть победила душу, и душа потеряла право на бессмертие. Как он мог! Ребенок доверился ему, а он… Какой позор… Оставалось только одно: как можно скорее освободить землю от своего присутствия, может, тогда душа его на пути к Богу обретет чистоту и свободу… но и на это надежды мало.
Он, не вставая с лавки, устроил суд над самим собой. «Йоста Берлинг, разжалованный пастор, похитивший муку у голодного ребенка, приговаривается к смертной казни – похоронам заживо в снегу».
Схватил свою шапку, с трудом поднялся с лавки и побрел к выходу. Он еще не совсем протрезвел, и пьяные слезы сострадания к его пока еще бессмертной, как он надеялся, душе катились по небритым щекам. Он должен освободить душу от погрязшего в пороках тела, немедленно, сейчас же, пока в ней теплится хоть какая-то небесная искра.
Далеко он не ушел – прямо на обочине намело огромный сугроб. Он упал в него и закрыл глаза, втайне надеясь, что смертные муки не продлятся чересчур долго.
Никто не знает, как долго он пролежал, но когда дочка пастора нашла его в этом сугробе, он был еще жив. Ждала-ждала в усадьбе, но он все не появлялся, и она побежала его искать.
И нашла.
Начала трясти изо всех сил, старалась разбудить – надо же узнать, где ее мука и санки. Он с трудом разлепил уже помутневшие глаза и, еле ворочая языком, рассказал ей все. Девчонка истошно закричала. Отец убьет ее, если узнает, что она потеряла санки! Она укусила несчастного за палец, исцарапала лицо, ни на секунду не прекращая визжать.
Около них остановились сани.
– Кто это тут верещит? – послышался суровый голос.
– Я! – плаксиво выкрикнула девочка и замолотила кулачками в грудь полузамерзшего попрошайки. – Я тут верещу! Он пропил мою муку и санки, и я должна вернуть их, иначе мне конец!
– Он же совершенно заледенел, а ты царапаешься, как дикая кошка! А ну, вставай!
С саней слезла крупная, крепко сложенная женщина. Она взяла девчонку за шиворот и отшвырнула в сторону, будто это и вправду была кошка. Нагнулась, завела руки под спину попрошайки, подняла его без видимого усилия и положила в сани.
– Иди на постоялый двор, паршивка, посмотрим, что можно сделать, – крикнула она девчонке и тронула поводья.
* * *
Час или полтора спустя нищий сидел на стуле у дверей лучшего номера постоялого двора, а перед ним, уперев руки в бока, стояла та самая внушительная дама, что вытащила его из сугроба и спасла ему жизнь.
Похоже, она возвращалась из леса от углежогов: руки все в саже. Грязно-белая глиняная трубка в зубах, овчинный нагольный тулуп, домотканая шерстяная юбка в полоску, добротные, мастерски прошитые просмоленной дратвой берестяные башмаки. Тесак в ножнах на поясе. Седые, зачесанные назад волосы, немолодое, но очень красивое и значительное лицо. Конечно, это она. Он слышал про нее тысячу раз.
Перед ним стояла знаменитая майорша из Экебю.
Владелица семи сталелитейных заводов[4 - Заводы – небольшие (самое большее – 10–20 рабочих) предприятия по обогащению чугуна путем снижения содержания углерода; готовый продукт, как правило, стальные прутья, полученные путем ковки или вальцовки. Владельцы заводов назывались патронами.], самая богатая и, наверное, самая могущественная женщина во всем Вермланде, привыкшая повелевать и не сомневаться, что приказы ее будут исполнены. А кто он? Осужденный на нищету и страдания бродяга, сам себя приговоривший к смертной казни. Любая дорога тяжка, любой приют тесен, повторял он мысленно и каждый раз вздрагивал, когда она останавливала на нем взгляд.
Она смотрела на него пристально, будто хотела понять, как мог человек докатиться до такого. Как мог так опуститься этот молодой еще парень в отрепьях, с красными, распухшими руками и невероятно красивым, несмотря ни на что, лицом?
– Значит, ты и есть Йоста Берлинг, тот самый помешанный расстрига?
Он не шевельнулся.
– А я майорша из Экебю.
По телу попрошайки прошла судорога. Он сцепил руки и посмотрел на нее полным беспредельной тоски взглядом. Что она хочет с ним делать? Заставить жить? Он чувствовал в ней пугающую силу. И надо же ей было появиться в последний момент… а ведь он уже был так близко к желанному покою далеких финских лесов.
Но она, видимо, твердо решила не дать ему умереть. Для начала сообщила, что его преступление искуплено – дочка пастора получила назад свои санки и мешок с мукой. И что она, майорша, готова разрешить ему жить во флигеле в своем поместье в Экебю.
– Там ты будешь не один. Там уже живут такие же бездомные бродяги, как и ты. Я их называю кавалерами. – Она усмехнулась.
Она предлагала ему жизнь в достатке и безделье, но он упрямо покачал головой:
– Я хочу умереть. Единственное, что я хочу, – умереть.
Тогда она грохнула кулаком по столу – ну ладно же, тогда слушай, что я о тебе думаю.
– Вот оно что! Умереть он хочет! Большое дело… было бы чему умирать. Посмотри на себя! В чем душа держится… изможденный, тощий, как богомол, одни глаза торчат. Плюнешь – промахнешься. Не так уж много ты оставил для смерти. Ты уже умер! Какая разница, можешь, конечно, лечь в гроб, даже крышку пусть заколотят, мертвее не будешь. Думаешь, я не вижу, что ты давно умер, Йоста Берлинг? Я вижу череп, а не голову. Вижу, как черви копошатся в глазницах, а рот твой набит прахом. А ты сам разве не слышишь, как мертво щелкают позвонки, стоит тебе шевельнуться? Йоста Берлинг утонул. Утопил себя в самогоне и умер. Кости-то еще движутся кое-как, но это кости мертвеца. Скелет. Ты и их хочешь лишить жизни, если тебе угодно называть это жизнью. Да это то же самое, что лишить мертвецов единственной радости – поплясать на кладбище в лунном свете. Стыдишься, что тебя разжаловали, выгнали, лишили сана? До того стыдно, что умереть собрался? Позволь сказать, что больше пользы было бы, если бы ты воспользовался данным тебе божьим даром и принес хоть какую-то пользу на созданной Им зеленой и прекрасной земле! Надо же! Почему не явился ко мне сразу? Я бы все поставила на место. А теперь он, видите ли, жаждет, чтобы его завернули в саван и положили на опилки. Да еще кто-нибудь скажет – поглядите, какой пригожий мертвец!
А нищий слушал ее и чувствовал, как к нему постепенно возвращается желанный покой. На губах заиграла бледная улыбка. Пусть говорит, сколько влезет… величественный лесной храм ждет его. Никто не в силах повернуть его судьбу.
Майорша замолчала и несколько раз прошлась по комнате – туда и обратно. Села у камина и поставила локти на колени. На лице заплясали грозные отблески пламени.
– Тысяча чертей! – хохотнула она. – В моих словах больше истины, чем я сама могла подумать. Не думаешь ли ты, Йоста Берлинг, что в этом мире много живых людей? Почти все либо совсем умерли, либо умерли наполовину. Ты думаешь, я живу? Как бы не так! Посмотри на меня внимательно! Майорша из Экебю, самая могущественная женщина во всем Вермланде… Мне достаточно пальцами щелкнуть, и наместник тут как тут, щелкну два раза – епископ, а уж если три – глядишь, весь капитул и советники, да и заводчики заодно пляшут польку на площади в Карлстаде. И все же… тысяча чертей, паренек! Две тысячи! Три! Посмотри на меня. Приодетый труп. Жизни во мне осталось – с комариный сик.
Нищий подался вперед – такого он не ожидал. А майорша покачивалась на стуле, смотрела на игру пламени в камине и говорила, говорила… Ни разу даже не повернулась.
– Будь я живой… неужели не зашлось бы сердце мое в печали, глядя на тебя, изможденного, жалкого, ничего не желающего, кроме смерти? Неужели не нашла бы я слов утешения, не пролила бы слез над твоей горькой судьбой? Неужели слезами и молитвой не спасла бы твою душу? Будь я живой… но я мертва.
Ты, наверное, и не слышал – была когда-то красавица, и звали ее Маргарета Сельсинг. Не вчера это было, но и сейчас старые глаза мои жгут слезы, когда думаю я о ее… о своей судьбе. Почему Маргарета Сельсинг должна умереть, а Маргарета Самселиус остаться в живых, с какой стати майорша из Экебю оказалась приговоренной к жизни? А знаешь, какова была Маргарета Сельсинг? С осиной талией, стройна, скромна и невинна… вот какой она была, Йоста Берлинг. Из тех, на чьих могилах плачут ангелы.
Она была добра ко всем, и все были добры к ней. Никому даже в голову не приходило причинить ей зло. А уж красива была… таких поискать, и то не найдешь.
И в один прекрасный день появился парень – молодой, сильный, красивый. Звали его Альтрингер. Никто не знает, как его занесло в эти края, в пойму Эльвдалена, где у родителей Маргареты был небольшой рудничок. Еще раз говорю: парень был – заглядение. И он влюбился в Маргарету. И она его полюбила.
Одна незадача – беден он был, как церковная крыса. И договорились они ждать друг друга. Пять лет, точно, как в песне… «Пять зим, пять вёсен»…
Не прошло и трех лет, явился другой жених. Урод, каких мало, но родители решили, что лучшего жениха не найти, и заставили Маргарету выйти за него замуж. Не уговорами, так угрозами, а иной раз и кулаки в ход пускали… И знаешь – умерла Маргарета Сельсинг. В день свадьбы умерла. С тех пор нет на земле Маргареты Сельсинг, осталась только майорша Самселиус. Ничего хорошего в ней не было, она была уверена, что всем на земле властвует зло, и не замечала добра. Куда исчезла ее застенчивость!
Да ты наверняка знаешь, что было дальше. Мы, майор и я, жили в Шё, здесь недалеко, на берегу Лёвена. Он оказался вовсе не так богат, как надеялись родители, нередко туговато приходилось, а потом и вовсе обнищал.
И тут вернулся Алтьрингер. Он сказочно разбогател, купил поместье Экебю по соседству и шесть сталелитейных заводов. Энергичный, дельный хозяин и замечательный человек. И он все еще был влюблен в Маргарету Сельсинг.