А у оленей нет уже сил. Они не чувствуют боли, они, наверное, знают, что все равно упадут и подохнут…
Последний перелом тундры – дальше ровное место. Пурама соскочил с нарты, побежал рядом с упряжкой.
Ха! Да ведь и олени чукчи не бегут, а тащатся! Языки – то красные вывалили – словно собаки, и дышат совсем по – собачьи. И это – на ровном месте… Пурама разбежался, прыгнул на нарту и подтолкнул ее. Стегнув по бокам своих многострадальных оленей, он начал кричать на них и крутить ременными вожжами над головой.
С победным шумом он и хотел промчаться мимо гонщика Мельгайвача, но вдруг дернул вожжу и отвалил в сторону. В руке Кымыыргина ярко блеснул на солнце прижатый к рукаву нож.
Бешеным зверем глянул шаманский гонщик на Пураму – сорвалось у него и в такой момент. И он насел на оленей – начал хлестать их по чем попало.
А толпа орет, прыгает, расступается.
– Олени мои, олени, – дрожащим голосом вслух лепечет Пурама и уже не бьет их, а только из последних сил натягивает ремни. – Немножко, еще немножко… Во – от, во – от. Отстал. Отстал, сирайкан!.. Родные мои… Выдержали… Выдержали! Выдержали!
Он ногой ловко зацепил кольцо из тальника, к которому был привязан красный лоскут – знак первого приза, – и влетел в прогалок ликующей, шумной толпы.
Бросив оленей и закрыв руками лицо, Пурама поплелся, не зная, куда и зачем. Во всем его теле от головы до пят что – то стучало, вырывалось наружу, а перед закрытыми глазами то разгоралось, то гасло желтое лучистое солнце.
Объятие дрожащих рук остановило его. Пурама открыл глаза и тихо засмеялся, глядя прямо в лицо Курилю.
– Ну, не умирай, Пурама, – весь светился, как предвесенний день, Куриль, богач Куриль, теперь слишком большой богач Куриль. – Молодец. Какой же ты большой молодец, Пурама!
– Одарить его надо, хорошо одарить! – бил его рукой по спине Мамахан.
– Можно, Апанаа, умереть. После такого дела можно! – сказал Пурама, которого вместе с богачами толпа тискала, сбивала с ног. – Только не от радости – это брехня. От стука в грудях! Да, Куриль, а Кымыыргин – сирайкан – срезал лямку на правом. Иди – погляди. И второй раз срезать хотел…
Куриль и Мамахан сразу освободили гонщика, раздвинули толпу – зашагали к упряжке.
А люди в это время ласкали оленей – кто целовал их в мокрые носы, кто прижимался щекой к их глазам, кто гладил спину, брюхо, бока.
Растолкав всех, Куриль сразу увидел узел с торчащими острыми концами и, взявшись за этот узел, решительно повернул упряжку, повел ее за собой – к тому месту, где стояли упряжки Мельгайвача и Каки.
Совсем сгорбленным сидел Мельгайвач на нарте. Перед ним, опустив голову, тяжело дыша, стоял Кымыыргин. А Кака шагал туда и сюда по вытоптанному снегу. Сайрэ возле них уже не было.
У Куриля на языке крутились такие слова, от которых и Мельгайвач и Кака, наверно, провалились бы в нижний мир. Но вид совсем недавно страшно богатого чукчи мог разжалобить даже медведя: теперь Мельгайвач был никем – просто чукчей, может быть, пастухом Каки. И язык у Куриля не повернулся.
Правый олень является главным в упряжке.
Зато у Пурамы с новой силой вспыхнула злость, и он, толкнув рукой в бок Кымыыргину – в то место, где висела пустая ножна, со счастливой издевкой спросил:
– Мэй, а где же ты ножик – то потерял?
Кымыыргин схватился за ножну, но тут же опустил руку и с такой ненавистью скосил глаза на Пураму, что Курилю пришлось встать между врагами.
А Мельгайвач, не выпрямляясь, повернул голову, увидел лямку, завязанную узлом, и тихо сказал:
– Плохо… Все плохо. Теперь еще и позор. Зачем Кымыыргин сделал так? Все равно бы тебе не отдали стадо, если б и первым приехал.
– А кто доказал бы? Может, он сам разрезал…
Заметив, что Кака куда – то исчез, Куриль догадался: не Мельгайвач, а Кака натравил гонщика. И он вдруг пожалел чукчу, на которого сразу свалились такие тяжкие беды.
– Может, Мельгайвач, ты обратно возьмешь хоть немного оленей?
– Нет, нет, Апанаа, – замотал тот головой и вытер варежкой слезы. – Я рад, что мои олени попали к тебе. Не хотел я, чтобы их на восток угнали. А ты, может, и вправду употребишь их на хорошее божье дело. И грехи тогда мне отпустятся… Да если бы ты состязания не назначил, я назначил бы сам, и все равно ты выиграл бы.
– Ну, живи с богом, – сказал Куриль и отвернулся. К нему навстречу шел Тинелькут, но он заметил медленно подъезжавшую упряжку – сильно заиндевелых оленей и усталого каюра – ламута. – Гость? – спросил он. – Издалека? Опоздал, мэй. Кончилось все.
– Нет, Апанаа! – крикнули из толпы. – Он ищет Едукина, чтобы помочь ему стадо гнать.
– Куда гнать? – удивился Куриль.
– На Индигирку…
Толпа грохнула таким дружным и неожиданным смехом, что приезжий вздрогнул и растерялся; ламут, однако, смекнул, в какой просак он попал, – и под еще более раскатистый смех завернул оленей, щелкнул вожжой и скрылся с глаз.
– Хорошие у тебя, Куриль, олени, – сказал Тинелькут, смущенно улыбаясь. – И гонщик у тебя лихой. Если нынешняя удача поможет тебе в хороших делах, я не буду жалеть, что проиграл, По обычаю все богачи и гонщики – победители собрались у костров, набросали в них мозгов и сала, а потом расселись на снегу, стали закусывать и пить чай.
Едома Артамона, наверное, никогда не была такой оживленной. Вся она кипела оленями и людьми; над этим подвижным, шумящим морем клубились дымы огромных, жарко горящих костров, уже хорошо заметных издалека в наступающих сумерках.
Когда чаепитие кончилось и настала пора всем расходиться, к богачам подошли пастухи и Нявал.
– Вот, значит, Куриль… – начал как будто ничего толкового не обещавшую речь Нявал. – Как ты приказывал, значит. Бог отдал тебе стадо. А мы тут говорили, что, может, через него бог и к нам ближе окажется…
– Хорошо, складно ты говоришь, – перебил его Куриль, поднимаясь. – Теперь что ж – остается проводить стадо…
Эти слова заставили Мельгайвача сильно вздохнуть и совсем согнуться над обглоданными костями. Бывший шаман и бывший богач тихонько толкнул локтем Кымыыргина – иди, мол, ты за меня. И Кымыыргин поднялся. Встали и остальные.
Проходя мимо костров, Куриль, Мамахан, Пурама сразу увидели запропастившегося Сайрэ. Они ничего не сказали друг другу, только переглянулись, но удивлению их не было меры. Шаман Сайрэ, улыбаясь и что – то бурча под нос, нюхал, целовал лежавших возле костра оленей, – тех самых оленей, к которым не подошел утром и на которых Пурама победил всех остальных – даже слышавших звон бубна, бубна Сайрэ. Сейчас шаман желал им долго жить и далеко бегать…
Все прошли молча мимо него, каждый по – своему думая о старике…
И погнали выигранное стадо Куриль, Тинелькут, Кымыыргин и Мамахан. Погнали, чтобы соединить его со второй половиной стада юкагирского головы.
На другой день, когда взошло солнце, все увидели, как сильно разбогател Куриль. Раньше стадо его занимало половину едомы, а теперь не умещалось на всей едоме.
Утром Мамахан отослал своего конюха в Булгунях и велел ему перегнать двадцать коней на хорошее пастбище, а также снова отправить посыльных на Алазею и к городу: пусть желающие готовятся к состязаниям конников.
А Куриль в это время одаривал всех своих близких. Кто получал двух оленей, кто пятерых, а кто и целый десяток.
Кака уехал, не попрощавшись. Когда уехал – никто не знал. Он ничего не сказал об этом Мельгайвачу, бросил его.
Зато пришел попрощаться сам Тинальгин. Он молча пожал Курилю руку да по – стариковски важно, покровительственно улыбнулся.
ГЛАВА 6
Как ни храбрился Хуларха, как ни старался, а пришлось ему признаваться в бессилии. Нет, Хуларха мог каждый день дергать тальник и таскать его на спине, мог носить из озера воду, кипятить чай, чинить и вязать сети, мог даже уплывать далеко на своей ветке, ловить чиров, а потом потрошить их, готовить юколу. Он все мог делать – даже без передышки, но ему не хватало дня и не было хоть маленькой, но постоянной помощи. Жизнь, однако, никак не считалась с тем, что ему не хватало. И стоило Чирэмэде, не вставая, проваляться на шкуре только одну луну, как Хуларха понял, что так он долго тянуть не сумеет. Он уж и тордох – то поставил совсем близко к воде, и спал очень мало, и не отказывался от помощи соседа Нявала и все же чувствовал, что ничего не выходит.
Иногда он бросал все, уходил далеко по берегу озера, садился под обрывом едомы – и долго глядел пустыми глазами на мутные волны, на стонущих чаек, на весь угрюмый, неласковый мир, который уж если невзлюбит кого из людей, так невзлюбит до самой смерти. Хулархе в такое время казалось, что стоит ему заплакать, заплакать навзрыд, громко, отчаянно, так, чтобы от слез напухли глаза, – как после этого наступит какая – то перемена. Вот он встанет, вытрет глаза, на что – то решится, придет в тордох, а там, у пуора, стоит жена, с хрустом режет юколу, ругает плаксивую Халерху и говорит ему твердым голосом: «Сходи, Хуларха, к озеру, умой эту грязнулю, а потом помоги мне принести шкуры в тордох…» Вот тут – то к нему и вернулась бы сила, и он – то уж знал бы, что дальше делать, как жить… Но слезы не появлялись. И медленно плелся старик домой с опущенными руками. Он останавливался перед дверью тордоха и долго думал о том, напоить ли горячим чаем больную жену и голодную дочь, сходив сначала за тальником, или заставить их потерпеть и попытаться поймать рыбы, которой слишком уж мало на вешале…