– Рояль прокатный. Боюсь, ничего не выйдет.
Иван вопросительно поставил перед ней Бетховена. Она кивнула головой и стала играть. Гости сидели чинно, со скучающими лицами, лишь некоторые шептались. Елена играла по обыкновению хорошо, но этот Бетховен ее не трогал, будто исполняла она не настоящего, а какого-то другого Бетховена.
– Видите, я предсказывала, – не выходит, – сказала она, повернувшись к гостям, когда сыграла половину сонаты, – попробую Моцарта.
Но и Моцарт был другой… Тот, настоящий, любил появляться по ночам, в тишине, когда душа томилась. Он приходил неслышно из иного мира и приносил все, что было в нем прекрасного, разрешающего… Этот же был скучный, мертвый. Тогда Елена сыграла на память модный мелодический вальс, и гости вдруг ожили, заговорили, и сразу началось то, ради чего все пришли сюда: веселье и забытье.
Елену сменил Богословский и сыграл «чижика» на разные лады. Вышло это очень забавно. Чижик, полька и вальс очень понравились, но особенный успех выпал на «чижика». Богословский стал вдруг всем очень приятен. Когда он кончил и рассказал несколько анекдотов из еврейской и армянской жизни, гости были окончательно покорены.
Савицкий улучил минуту и, под шум и смех, опять шепнул Елене:
– Я сегодня необыкновенно взволнован.
Глинский ухаживал за Людмилой Сергеевной. Ей это было очень приятно, – она чувствовала себя героиней. И так убедительно говорил Глинский о ее красоте, о милых наивных глазах, о ее серебристом смехе, что она сама стала себе нравиться, полюбила себя, а к мужу почувствовала презрение.
Очень мило спела несколько романсов одна из барышень. Когда она брала высокие ноты, у нее сильно дрожали ноздри и язык. Гости делали вид, что не замечают этого, аплодировали и просили петь еще и еще.
Иван изредка посматривал на часы, не пора ли сесть за ужин, переглядывался с Еленой, и когда она подала знак, что уже можно, он неожиданно весело и громко сказал:
– Прошу в столовую, – и подал руку Марье Степановне.
Глинский собрался было предложить руку Елене, но его предупредил Савицкий. Тогда он вернулся к Людмиле Сергвевне, стоявшей в ожидании кавалера с рассеянным видом, и пошел с ней.
Первый тост за Ивана произнес Богословский; все мужчины потянулись к виновнику торжества. Закусили икрой, семгой и опять наполнили рюмки холодной водкой. После Богословского, Петра Петровича, встал Глинский. Опять выпили и несколько раз это проделали, будто каждый был несказанно рад тому, что Ивану исполнилось тридцать шесть лет. От выпитой водки всем стало необыкновенно весело… Столовая вдруг показалась огромной, как бальный зал, электрические лампочки приняли вид ярких звезд… и по лбу поползли мурашки.
Савицкий, сидевший рядом с Еленой, искоса поглядывал на нее, несмело любовался и думал о том, что если бы не она, он сюда не пришел бы… На другом конце стола Иван о чем-то разговаривал с Новиковым. Савицкий нечаянно посмотрел на него, и что-то неприятное, враждебное к себе шевельнулось в его душе.
«Как все это нехорошо, – упрекнул он себя, – а я не могу прекратить, не в силах».
Перед его глазами мелькнула рука, державшая рюмку водки.
«Это Петр Петрович хочет со мной чокнуться, – пронеслось у него, – надо встать и сделать любезное лицо».
Он стукнул своей рюмкой о рюмку Налимова, выпил, сел и снова налил себе водки.
– Вы очень много пьете, – услышал он голос Елены.
– Я сегодня необыкновенно взволнован, – ответил Савицкий, посмотрев ей прямо в глаза.
– Вы уже третий раз повторяете это. У вас были неприятности?
– О, нет! Я в своей жизни не переживал ничего более радостного, – тихо ответил он.
Она взяла крохотный кусочек семги, положила его на хлеб.
«Я не могу ей нравиться, я знаю, – думал Савицкий. – Мне сорок четыре года, я некрасив. Но все равно. Я чувствую, что нужен ей, нужен для ее жизни, вот такой, какой я есть».
Он осторожно придвинул к ней ногу… Она не отняла своей, только опустила голову и старалась думать, что Ивана нет в столовой.
– Я хочу с вами выпить, – сказал он тихо. – Вы не пейте, я один… потому что я вас безумно люблю.
– Говорите тише, – не своим голосом произнесла она и подняла рюмку.
– Я сегодня самому себе признался в этом, – шепотом ответил он. – Я безумно…
Она испуганно повернулась лицом к Ивану, поглядела на Богословского.
– У меня на уме четыре слова, – продолжал Савицкий, – и мне бы хотелось говорить только об этих четырех словах… Вот я ударяю тихонько четыре раза по столу. Это означает, что я вас…
– Вы меня не щадите.
– Нет, нет, – засуетился он и невольно обернулся.
Лакей в белых перчатках, почтительно изогнувшись, держал у его плеча блюдо с рыбой.
«Надо взять», подумал Савицкий и, отделив кусок, положил сначала Елене в тарелку, потом себе и тотчас обнял коленями ее ногу и сжал ее четыре раза.
Она сидела неподвижно, словно оцепенела и к чему-то как бы прислушивалась.
– Представьте, – обратился вдруг Савицкий к Богословскому, – сегодня я встретил не больше, не меньше как четырех знакомых…
– Ну, и что же из этого? – удивился Богословский, уставившись мутными глазами на Савицкого.
– Вас не удивляет число? Смотрите, я отсчитываю четыре… – И он постучал вилкой четыре раза по тарелке.
«Лишнее выпил милый доктор», – подумал Богословский, и молча отвернулся от него. Савицкий радостно улыбнулся…
– Как это просто, – сказал он Елене. – Мне только что пришло в голову… Здесь и муж ваш, и знакомые, а мне нужно, до смерти нужно сказать вам, отчего я сегодня необыкновенно взволнован. Мне нужно, чтобы вы знали, что со мной… Четыре звезды, – повторил он, – четыре сестры, четыре, четыре… Никогда я не думал, что это число скрывает в себе столько прелести, столько таинственной радости. Посмотрите, я пишу вилкой на столе – четыре. Как хорош, как нежен и упоителен этот знак… Тысячу лет назад вы были такая же странная, необыкновенная, молчаливая, и я говорил вам: четыре, четыре…
Кажется, уже пьют шампанское. Богословский выбежал из-за стола. Надо пойти чокнуться с Иваном…
И вот Савицкий среди гостей, окруживших Ивана.
«Никогда я не переживал так ярко своего счастья, – думает Савицкий. – За что это мне? Я – дурной, испорченный человек, делаю гадости, сейчас я лицемерно буду чокаться с ее мужем, а вместо презрения к себе я испытываю особенный подъем духа. Я нужен ей. Какая милая, необыкновенная, странная женщина, – точно девушка».
– Четыре, – произнес он так, чтобы Елена услышала, и пошел к Ивану, чокнулся с ним и искренно поцеловал его мягкую бороду.
…Неизвестно как очутились в гостиной.
Богословский сидел за роялем и играл вальс. Офицеры танцевали с барышнями. Глинский, подхватив Елену с милой развязностью, на которую теперь нельзя было сердиться, закружился с ней и крепко прижал ее к себе.
– Почему вы сегодня такая жестокая ко мне, – шепнул он ей на ухо; от него сильно пахло шампанским, – и все время вы такая, – жаловался он. – Я начинаю вас бояться… Дорогая, почему в вальсе я могу вас прижимать к себе, любить и думать: когда-то я целовал ваши руки… но вот вы скажете: «я устала», я поклонюсь вам, и вы опять станете строгой, холодной, как статуя… А я ведь ничего не забыл. Я обожаю, обожаю вас.
Рядом кружились молоденький поручик с Людмилой Сергеевной. Казалось, что он бегал вокруг нее, гнал куда-то, так странно худ он был, а она толста… Неожиданно вскочил Богословский, сделал знак жене заменить его у рояля, подбежал к Елене и низко поклонился ей…
Елена положила руку на плечо Богословского и нечаянно взглянула на Савицкого. Он сидел в углу и что-то писал пальцем на коленях.
«Четыре!» – сказала она себе с тихой радостью…