Я оцепенел от страха.
– Рак – это скверная штука, – продолжал отец. – Особенно в воде. Ничего не видно. Нога голая, – хватят за икры и… Только, Павка, одного жалко, – добродушно прибавил он, – здесь не водится раков, ручаюсь тебе. Да, да, нет их, – и это жалко. Чудно бы они нас за икры хватали.
Я несколько успокоился.
– Да чего бояться, – пришло мне в голову, – отец ведь с нами.
Между тем Андрей сел на вёсла, чтобы держать лодку неподвижной, а Белка свободно растянулась подле него… Старику было очень жарко. Чтобы прохладиться, он каждый раз набирал в картуз воду, и так с водой, ловко опрокинув, одевал его на голову. В первый раз, когда он это сделал, я посмотрел на него и пожалел. Он сидел сгорбившись, и по его лицу ползла вода, стекая под рубаху. Человек, в роли отцовской собаки, подобный Белке, которую сам также обливал водой!..
Отец уже разделся и стал на борту, готовясь прыгнуть в воду. Освещённый ярким солнцем, он как бы испускал из себя лучи. Вот он выпрямился, стал ещё выше, как-то вытянулся и, кажется, сейчас он полетит вверх. Он поднимает руки, которые теперь похожи на собранные крылья, внезапно описывает телом дугу в воздухе, и тотчас же, вырыв головой яму в воде, исчезает из наших глаз.
Я посмотрел с тревогой на Колю, потом на Андрея, на Белку… Что же это будет?.. Коля, нагнувшись, хмуро глядит в воду, точно спрашивая у неё, победит ли отец. Секунды кажутся бесконечными. Я уже два раза переменил дыхание, а отца всё нет. Многое пробегает у меня в голове. С тоской, готовый крикнуть от ужаса, я подбегаю к Андрею, трогаю его руками, но тщетно: он продолжает неподвижно сидеть, опустив голову на грудь и как будто чего-то ждёт.
О, редкий миг любви! О, страх и испуганное сердце мальчика!
Вдруг, как под стеклом, является что-то жёлтое, обрисовываются формы, дорогое, светлое тело, и отец, вынырнув, показывается над водой.
– Ну, дети, прыгайте в воду, – раздался его весёлый довольный голос. – Удивительная вода здесь. Коля, торопись. Ты, Павка, чего прячешься? Стыдно! Посмотри на Колю – какой молодец.
Действительно, Коля стоит уже на борту и готовится прыгнуть.
– Я сейчас, папа, – произнёс я.
Коля прыгнул в воду. Отец нырнул и, схватив его, оглушённого, вынес наверх и осторожно и умело стал поддерживать так, чтобы голова его была над водой. Какой отец сильный!.. Лодка отдалилась, а он свободно, не выпуская Коли из рук, приближается к ней. С блестящим от влаги телом, самоуверенный и радостный, он кажется мне морским богом, пред которым должны дрожать волны и ветер. Отец всё идёт прямо, и его не страшит это коварное море, которое может разбушеваться и потопить нас. Он всё идёт, прижав к себе Колю, который обвился вокруг него, и я чувствую себя совершенно во власти его сил… Я прыгнул в воду.
– Молодец, – раздался его голос, и что-то сильное, настойчивое, упорное подхватывает меня.
Счастливый в его объятиях, я прижимаюсь к нему, радуясь, что он мой, мой собственный, и его никто отнять не может. Он погружается с нами, и мы, очутившись неожиданно в темноте, проглатываем от волнения солёную воду. Потом выплываем и поспешно вытираем глаза, с целью убедиться, что мы ещё живы, что есть солнце, наша лодка… Отец продолжает шутить с нами, ложится на спину, притворяется мёртвым, притворяется разбойником, пугает подводными хищниками и его игры кажутся нам занятнее всех, которые нам известны. Купанье длится долго, но кажется мигом, и хочется навсегда остаться в этих чудесных объятиях отца, в объятиях бархатной ласковой воды, которая душит грудь и томит её, и радует своей покорной мягкостью. Наконец, папа решительно произносит: «довольно». Андрей опять одевает картуз с водой – теперь это смешит нас – и помогает нам подняться в лодку. Мы устраиваемся, где посуше, а отец всё спрашивает:
– Довольны ли вы, дети?
Он принимается медленно одеваться и говорит:
– Я помню своё детство. Не так, дети, было в моё время. «Волнореза» этого не было ещё, и мы купались, где вода мутна и грязна. Но и тогда были довольны, даже пожалуй, больше, чем теперь; что-то в том было другое. Теперь нас ожидает закуска, уха, самовар, а тогда кусок чёрного хлеба, уверяю вас, дети, казался вкуснее…
Он замолчал и задумчиво продолжал одеваться. Мы сидели уже одетые, и оттого, что он нам говорил, чувствовали себя как-то ближе к нему. Чем решительнее он сбрасывал с себя годы мужества, возмужалости, юношества, чем больше он становился мальчиком, тем более мы понимали и любили его. Какое чудесное у него было детство, такое привольное, полное приключений.
– Измельчала жизнь, – с грустью продолжал он (и мы верим ему, что действительно измельчала), нет ни мужества, ни подъёма, ни смелости теперь у детей. Всё идёт уже иначе, по вылощенной, чистенькой дорожке. Характер, порыв у детей уничтожается так же, как выкуривается дурной запах.
Хотелось мне спросить у него, почему он сам нас так воспитывает, но не хватило смелости.
– Он бы спросил, – промелькнуло у меня, – а я боюсь.
У Коли разговор отца вызвал что-то другое – и он произнёс:
– Я, папа, вот что хотел спросить у вас: существуем ли мы, или нам это кажется? Мы, папа, с таким странным мальчиком познакомились, что вы бы удивились.
И пока отец одевался, Коля стал рассказывать всё, о чём нам говорил Алёша.
Папа задумался. Мы ждали.
– Нет, не знаю, – ответил он, наконец, и черты его выражали печаль теперь. – Не знаю ответа. Эти вопросы трудные, и никто из людей не мог их решить. Об этом лучше не думать. Вот видите, – с жаром продолжал он, – в наше время было лучше. Таких вопросов не было у нас и быть не могло. Здоровы мы были, как львы, и как львы жили. А какое дело льву до того, живёт ли он или ему только кажется, что он живёт?
Мы слушали, став вдруг грустными, пришибленными. И отец не знает, существуем ли мы, – не знает, отец ли он нам?
– Мальчик, действительно, интересный, – произнёс отец. – Так ты, Коля, говоришь, что он живёт в нашем доме? Бедный он? Я подумаю о нём.
Андрей поднял якорь и мы поплыли к Волнорезу. Я сидел и думал о том, как хорошо будет, когда я увижу Алёшу и расскажу ему, что отец заинтересовался им. Казалось мне, что когда я увижу, как Алёша живёт, – наступит какая-то разгадка, без которой душа моя никогда не успокоится. Хотел ли я его любить или вырастало и крепло чувство, какое я испытал к нему на горе, когда впервые услыхал его голос? Тихий восторг овладевал мной. Рисовалось мне, что я с ним один в целом мире, и сознание нашего одиночества претворялось у меня в странную радость, в блаженное содрогание души. Пред моими глазами вырастал мёртвый лес и светло-зелёная трава росла повсюду… И всё молчит кругом, и всё тихо. Где начало леса? Невыносимое сияние внутренне окружает меня, и кажется что ещё миг – и я не выдержу блаженства и упаду. Где Алёша? Он сидит на траве, окружённый опавшими листьями, и теперь не Алёша, а эти бедные опавшие листья, как то чудно разрешают мою душу.
– Я должен один пойти к Алёше, – решил я, – непременно один…
Мы уже подъезжали к Волнорезу. Мать стояла возле лестнички и поджидала нас. Папа махнул ей рукой. Уха уже была готова, и все мы, жадные, голодные, набросились на закуску. Даже разговаривать не хотелось. Отец ел, запивая каждый глоток вином, и обед на острове прошёл в полном и торжественном молчании.
Движение на Волнорезе уже ослабевало. Подъезжали только рыбаки и, проходя мимо нас, с любопытством оглядывали нашу группу. С некоторыми папа был знаком, останавливал их, угощал вином, табаком, и скоро нас окружила кучка людей с коричневыми лицами, которые пили, ели, слушали. Жара спадала. Потянуло предвечерним ветром.
– Славно здесь, – произнёс отец, мирным взором оглядывая море, и как бы призывая его в свидетели, положительно чувствуя себя юношей.
Мама слабо улыбнулась, но подала голос за отъезд домой. Мы слабо запротестовали и умоляюще посмотрели на отца.
– Погуляем ещё, Лиза, – говорил он, – детям не хочется уезжать…
Ещё полчаса были спасены, но солнце неумолимо спускалось за невидимой горой и славному дню приходил конец.
– Однако, всё-таки пора, – особенно произнёс отец, глядя на горизонт, – и сразу этим холодным, деловитым голосом он отдалился от нас и стал тем, чем был ежедневно: взрослым, серьёзным человеком, которого нужно бояться, слушаться.
– Пора! – произнесла мать, и все мы засуетились.
Отец первый сел в лодку и всё кончилось. Как сжалось сердце. Прощай Сегодня! Прощай радостный День! Куда ты уходишь, Сегодня? Андрей налёг на вёсла и поплыл в гавань. Теперь мы видели город с его деревьями, домами, башнями, садами, линией горы, и это было как на картине. Встречный ветер бил в лицо и приносил душную струю городского воздуха. Вокруг нас чуть роптало море своими волнами, которым было привольно разливаться на широком водяном поле, покрытом пеной, как инеем. Возвращались с нами и морские птицы и кричали голосами, похожими на человеческие. Слегка качало. Лодка со своими раскинутыми вёслами, похожая на большую рыбу, распустившую плавники, как бы шутя взбиралась на волны и осторожно спускалась, точно знала, что мама боится, и щадила её. Замелькали кое-где огоньки на берегу. Отец сидел подле матери, держа её под руку, и оба они казались нам вылитыми из одного куска.
– Споём, Лиза, – вдруг раздался его голос. – Начни «Среди долины ровныя», а я поддержу.
Мама улыбнулась, помедлила и совсем не в ту минуту, когда мы ждали, раздался её высокий голос, гладкий, без малейшей дрожи. Она пела и голос ласкал сердце, уже тронутое сумерками. Отец не выдержал и поддержал её своим хрипловатым, не совсем приятным басом, который сразу отточился, усладился, всосав в себя частицу высоких звуков. И было стройно и гармонично их пение. Отец сделал Коле знак, и сейчас же его нежный голос защебетал, обвился вокруг больших голосов и пропал в них. Лодка плыла. Андрей, заслушавшись, закрыл глаза и молча работал вёслами. И когда он на миг раскрывал их, в них лежала такая печаль, что хотелось заплакать над ним. Катился пот с его лица. Белка лежала у его ног и не сводила с него взгляда. Всё больше темнело. Я слушал пение, вперив глаза в город и, как звёзды, казались мне огни его. Так ли на небе, и звёзды, что мы видим, не есть ли огни в его домах?
Вырастали мачты пароходов, а далеко слева показался маяк, уже освещённый. Совсем выплыла гигантская гавань, откуда уходили пароходы по всему миру. Песнь кончалась, и голоса утихали, как бы обеспокоенные наступившей темнотой. На лицах отца и матери была грусть, может быть, сомнение; разве я мог разобрать?
Лодка плыла всё медленнее. Она плыла…