Я уже стоял готовый ко всему и дрожал. Я знал, что она сейчас скажет. Хотелось мне отдалить минуту, и я про себя молился:
– Не говори, Маша, о, не говори. Хоть ты пощади!
– У соседки этой ночью умер мальчик. Такой худенький, славный.
– Алёша умер! – крикнул я не своим голосом. – О папа, папа!..
– Павочка, Павочка! – крикнула мама, подхватывая меня…
Стояло суровое февральское утро. Лишь вчера я пришёл в себя и теперь с радостью гляжу на родные лица, окружающие меня.
– Как все постарели, – со вздохом подумал я.
– Ты спасён, – произнесла мать, и в голосе её я почувствовал что-то унылое, надломленное.
– Долго ли я был болен? Какой у меня слабый голос и ужели это я… – мелькнуло у меня.
– Четыре месяца, – ответил папа. – Зима уже кончается…
Я попросил посадить меня подле окна. Какая дивная, меланхолическая картина. Снег, повсюду снег! И кругом такая мягкая белизна, что можно заплакать. Гора приветливо и задумчиво как бы кивала мне всеми своими буграми, белыми, чистыми, и жизнь вдруг показалась мне удивительно томительной, долгой, печальной…
– Ты плачешь? – произнесла мать, обняв меня. – Почему?
Я сидел у окна, не отрывался, не отвечал.
– Вот и гора белая, – думал я! – Была осень, теперь зима. Алёша умер! И ничего нового. Страдания – и ничего нового!
Вошла горничная, не Маша, а новая, и почтительно сказала:
– Бульон готов для панича. Можно подавать?
– Конечно, конечно, – засуетилась мать.
– Есть!.. пить… – подумал я. – Они ничего не понимают…
Я не сказал ни слова и тихо заплакал. Меня ласкали, меня спрашивали, а я всё сидел у окна, глядел на пустынную белую гору, которая молчаливо кивала мне буграми. Я сидел и думал и, как в сумерках, было смутно, тоскливо на душе. О жизнь, жизнь. Желанная, печальная загадка! О жизнь!..