Одним из показательных в «Илиаде» становится мотив утраты Ахиллом «бессмертных доспехов», предвосхищающий конкуренцию линий «облачения» жизнью или смертью. Безусловно, эта «неопределенность» становится основной в характеристике образа Ахилла. И вновь определенность его содержанию дают его переодевания, облачения в разные одежды.
Песня XVI открывает полосу событий, которые изображают череду переодеваний нескольких персонажей в разные доспехи. На этом основывается целая сюжетная линия с центральной темой «переодевания» (песнь XVIII), которую эллинистические кодификаторы Гомера назвали «Гоплопея» (букв. «Изготовление оружия»), а немецкие гомероведы переименовали в «Обмен оружием» (Waffentausch)[30 - Клейн Л. С. Расшифрованная «Илиада». СПб.: Торгово-изд. дом «Амфора», 2014. С. 253.], хотя правомерно говорить об «обмене доспехами». В этом сюжете тема доспехов, в качестве обретения магической защиты или «второго тела», оказывается развернутой в том числе и в связи с темой «оголения» тела.
Сцена начинается с того, что преданный товарищ (???????)[31 - Андреев Ю. В. Мужские союзы в дорийских городах-государствах (Спарта и Крит). СПб.: Алетейя, 2004. С. 92 и сл.] Ахилла Патрокл, стремясь пробудить в его воинах храбрость, облачается в «бессмертные доспехи» Ахилла и поднимает его отряд в бой, пытаясь выдать себя за их предводителя. «Однако в бою никого это переоблачение не обмануло, и вообще оно дальше забыто. Патрокл нарушил единственный запрет Ахилла и, вооруженный доспехами, бросился на штурм города»[32 - Там же. С. 254.]. Быть может сакральная сила «доспехов» натолкнулась на сакральность защищающей город «стены», вызвавшую с небес божественного защитника города Аполлона. Либо защитная сила доспехов утрачивала действие в случае наступательного боя. Так или иначе, на поле битвы появляется сияющий Аполлон и ударом в спину поражает Патрокла. Доспехи ниспадают с него, а троянские герои Эвфорб и Гектор наносят ему смертельные удары.
Дальнейшее развитие сюжета с доспехами не менее показательно. Гектор сначала снимает(?) «бессмертные доспехи» с тела мертвого Патрокла и велит слугам отнести их в город, но затем отказывается от своих намерений. Догнав слуг, он отбирает у них доспехи Ахилла и облачается в них сам (XVII, 192). Последующий сценарий с перевооружением (переодеванием) Ахилла, которому предшествует история с посольством к Гефесту и изготовлением им доспехов и оружия для Ахилла, известен. Длительное время остающееся обнаженным, тело Ахилла, наконец, облачается в новые доспехи. Наиболее впечатляющий фрагмент этой истории – описание щита Ахилла, выкованного специально для него Гефестом. Рядом с «картиной войны» здесь представлена «картина мира», а быть может, и невозможная перспектива выбора для героя – оставаться войной (служить смерти) или быть миром (служить жизни)… Так не впервые над героем возникает перспектива выбора и альтернатива, а вместе с ней разрывается пелена фатума и возникает конкуренция между линиями индивидуальной судьбы и действием роковых обстоятельств.
В этом сюжете смена доспехов совершается многократно: сначала Патрокл надевает «бессмертные доспехи» Ахилла, лишив его защиты, потом, сняв их с Патрокла, их надевает Гектор, потом Ахилл получает и надевает новое снаряжение. Но никого из героев облачение в магические доспехи не делают защищенными. Они остаются «голыми» перед лицом судьбы, перед лицом богов и врагов. В итоге, лишенные выбора и обреченные на взаимное кровопролитие, все они погибают. Свое объяснение находит переодевание Гектора, уже знающего о своей участи быть убитым Ахиллом, в его доспехи. Поражая своего противника, Ахилл сокрушил бы и собственную магическую защиту: пробивая свои «бессмертные доспехи», он, тем самым, подготавливал собственную кончину.
Итак, эпический сказитель (певец-аэд)[33 - Перенос акцента с «певца» (аэда – от др.-греч. ??????, aoidos – певец) на «сказителя», конечно, условен. Но здесь обращается внимание на «пойетическую» составляющую наррации, т.е. на пойесис, как творческую деятельность повествователя текста, и его «творение» (см.: Рикер П. Время и рассказ. М.: Культурная инициатива; СПб.: Университетская книга, 2000). Феноменология текста обращается к той области языковой деятельности повествующего, который «черпает свое существо, т.е. все существенное своего языкового существа, из сказа…». (См.: Хайдеггер М. Язык // Время и Бытие. М.: Республика, 1993. С. 271.). Именно сказ приближает лирическое.] по какой-то причине задерживается на незащищенности Ахилла. И не вполне понятно, толи утрата доспехов (и страх смерти), толи горе, охватившее его после известия о смерти друга, делают его слабым и беззащитным. Его уязвимость вдруг становится наглядной и резко контрастирующей с его героическим богатырским статусом. Именно с этого момента образ Ахилла представляется наиболее противоречивым среди прочих персонажей и потому проблематичным, и, вместе с тем, привлекательным.
Слабость взывает к сочувствию. Хотя эпический текст знает и другую слабость. Такую слабость Ахилл демонстрирует в самый решительный момент боя с богом реки Ксанфом, когда встретив сопротивление силы, превышающей собственные, принимается плакать и умолять богов о поддержке. Аналогичные слабости проявляют все греческие воины без исключения, но не эта древняя слабость, выражающая себя в демонстрации собственной беспомощности, проблематизируется поэтом. Фокусирование на образе Ахилла показательно в связи с темой «оголения» – этого последнего (или первого и центрального) аргумента в пользу человека. В отличие от традиционного мифа, рождающего человеческое из животного, в античном мифопойесисе, животное (как форма) облачает человеческое ядро, в переживании собственного существования. Но для этого человеку необходим другой человек, смерть которого или трагедия которого взывает к твоей человечности: будь то жалость, сочувствие или сострадание.
На этом фоне эпический сказитель в разных ситуациях как будто старается разглядеть за мощью мифического персонажа простого – иногда слабого, иногда жалкого, испытывающего переживания – человека. Способность к переживаниям и выдает в нем то, что отличает его от прочих монструозных героев, совершающих подвиги путем бездушного (механического, даже техничного) умерщвления друг друга. Вводя лирические нотки, греческий поэт словно пытается соотнести фантастический мир поэмы с темой судьбы смертного существа и скорбным положением человека на земле. Связь этой проблематики с эпохой рождения лирической поэзии не вызывает сомнения.
В контрастных очертаниях центрального образа Ахилла, вероятно, впервые обнаруживает себя человеческое стремление раскрыть во внешнем богатырском обличии героя его внутреннее «оголенное» состояние, за внешним облачением «бессмертных доспехов» (маской или «формой» божественного бессмертия) рассмотреть нечто, что скрывает в себе загадку смертного человека [существования], переживающего себя в разных ситуациях утрат и поражений, наконец, сознающего собственное несовершенство и зависимость от внешних обстоятельств. Фантастичность и гротескность образа, его жесткая функциональность никак не устраняет, а вероятно и востребует тему человечности, однажды пробужденной в герое и уже неискоренимой в нем.
Может быть, это внутреннее самообнажение должно послужить раскрытию мотива проявляемой позднее Ахиллом жалости к отцу Гектора, старику Приаму, потерявшему сына. Но, вполне вероятно, перед нами феноменологический факт открывающейся человечности в душе самого сказителя, поддавшегося «метакенозу», т.е. зависимости от меняющихся настроений слушателей эпоса. Вероятно, на каком-то этапе своей истории греки почему-то перестали получать удовольствие от сцен бесконечных убийств, которыми наполнены эпические события, и научились испытывать сочувствие не только к победителям, но и к побежденным.
За несколько веков бытования эпоса состояние общества достаточно изменилось. Исчезли некогда сопровождавшие звучание поэтических строк возгласы восторга при описании картин смертей и жестоких побоищ. Общественная нравственность, возможно, тяготилась кровавыми развязками знакомых сюжетов, а люди хотели слышать не только о жестокости и коварстве своих предков, но и о проявлениях ими жалости и милосердия, чувства сострадания и способности снисхождения к поверженному врагу.
Жизнь человеческая, вероятно, уже осознавалась как ценность сама по себе, а ее поддержание мыслилось как одна из добродетелей среди прочих, в том числе и воинских. Вероятно, через обстоятельства собственного существования люди нового поколения учились ценить иные формы возвышенного, нежели те, которые проявляли архаические персонажи древнего эпоса. Иными словами, «состояние» эпоса менялось вместе с состоянием общества. Демонстрация человечности поступков и их развернутые мотивации с какого-то момента превращались в свидетельство подлинности самого существования героев, а также становились аргументом в пользу достоверности великого эпоса, следующего вместе с обществом по пути возвышения древних героев в подлинную человечность. Именно эпос, освещающий «темные века» древней истории, и хранящий память и само дыхание этой истории, позволял грекам воспринимать свое героическое прошлое как возвышающее человека, а собственный мир как восходящий к свету. В конце концов, и служение жизни в те времена, очевидно, должно было оцениваться не ниже чем служение смерти.
Интуиция фюсис в античной культуре
В одной из записей на тему античности, относящихся к 1885—1886 гг., Ф. Ницше размышлял о живом в терминах Бытия: «“Бытие” – у нас нет никакого иного представления о нем, кроме как “жить”. Как может “быть” что-нибудь мертвое?»[34 - Цит. по кн.: Хайдеггер М. Гераклит. СПб.: Владимир Даль, 2011. С. 116.]. Причем живое он пытался мыслить в формах движения, как бы его мог представлять человек далекого прошлого. Эту интуицию Ницше М. Хайдеггер перенес в сюжет об открытии греками «природы» и ее специфическом понимании в античной философии. В книге о Гераклите именно древнегреческое слово ‘?????’ послужило отправной точкой в развертывании его мысли о творчестве Гераклита. «?????, – писал Хайдеггер, – основное слово в речи изначальных мыслителей», которое «если следовать точному значению, означает восхождение в смысле исхождения из замкнутого, прикровенного и как бы свернутого»[35 - Хайдеггер М. Гераклит. СПб.: Владимир Даль, 2011. С. 116-117.].
Определив человека в «Бытии и Времени» как «открытое», Хайдеггер спустя полтора десятилетия уточнил или дополнил его метафорой «восходящего». «Непосредственную картину этого «восхождения» («всхождения») можно наблюдать во всходе посаженного в землю зерна, в прорастании побегов, в распускании цветка. Существо восхождения можно увидеть и в восходе солнца. Еще восхождение совершается в том, как человек сосредоточенный во взоре, выступает из себя, как в речи раскрывается восходящий перед человеком мир и как вместе с ним раскрывается он сам (здесь и далее курсив наш – С.Д.), как в жесте развертывается нрав, как в игре его существо проглядывает в неутаенное, как этот нрав проступает в простой осанке»[36 - Там же. С. 117.].
Человек и мир, по Хайдеггеру, мыслятся древним греком нераздельно. И обращением (круговоротом) тел и вещей через усваиваемые повседневными практиками отношения всеобщего подобия (осмысление через метафору) строится образ мира и человека, осмысливается его жизнь, определяется характер его поведения и формируется образ культуры как таковой. Само сущее проявляет себя в отношениях всеобщего подобия как никогда «не завершающееся восхождение». В этом восходящем «выступании» выражается и истинная природа (фюсис) человека, олицетворяющего природу (живое как одушевленное бытие-фюсис), проявляющего в себе начало всеобщего Подобия, каковым и осуществляет себя фюсис одушевленного. И в каждом таковом «восхождении» или «выступании», открывающем в человеческом существе себя-другого среди прочих «сущих», человеческое существование вновь и вновь открывает обнимающее его Целое Мира, в котором усматривается «взаимо-при-сутствование всех “сущих”». Т.е. сама природа-фюсис мыслится как о-душевленное, «объемлемое и объемлющее жизнью» бытие сущего.
Для мыслящего фюсис, человек – не высшее среди высших, но средоточие, заключающее в себе весь опыт живого, его воплощение, неисповедимый путь природы из неживого в растительное и животное, в разумное и духовное существо, открытое Небесам и восходящее к Небу как своему мыслимому пределу. «Всюду, не говоря о приветствиях богов, совершается переменчивое бытийное взаимо-при-сутствование всех «сущих», и во всем этом вершится динамическое проступание в смысле вос-ходящего и из-ходящего самообнаружения. Это и есть ?????. Поэтому в корне неверно считать, будто то, что в сказывании изначальных мыслителей называется этим основным словом, сначала было «подсмотрено» в прорастающем зерне, в устремляющемся вверх растении, в восходящем солнце, затем распространено на все так называемые природные процессы и, наконец, перенесено на человека и богов, так что «боги и люди», рассмотренные в контексте ?????, еще, дескать, в каком-то смысле «природны». На самом деле то, что называется «природой», наоборот, получает свое определение только через утрату понимания “фюсис”»[37 - Там же.].
В фюсис человек открывает в себе и проявляет собой то общее, что присуще всему живому, источник которого он обнаруживает бьющим в себе и выплескиваемым наружу вместе с биением сердца и ритмами дыхания. В себе человек открывает и подвижность восходящего одушевленного состояния, и творческое вдохновение, которое он распространяет на чувство природы и на интуицию осуществляемого в ее недрах эволюционного процесса, которое древний грек понимал как становление (генесис). «????? как чистое восхождение не возникает в результате абстрагирования от более узкой сферы так называемой природы и не переносится потом на людей и богов: ????? именует то, в чем изначально всходят земля и небо, море и горы, дерево и животное, человек и бог, которые, будучи таким всходящим, так себя проявляют, что в данном смысловом ракурсе их можно называть «сущим». Только в свете «фюсис» для греков становится зримым «всхождение» того, что мы называем «природными процессами»[38 - Там же.]. Бытие у Хайдеггера и есть «бытие сущим». Человек это фюсис в своем восхождении, всходящий с восходом солнца и прорастанием зерна, и сам восходящий и прорастающий в солнце и зерне, прозревающий в собственной свернутости или замкнутости на себя самость «вещей в себе». В Я-самости он открывает собственную открытость, возрастающую и восходящую одушевленную сущность, трансцендирующую собственное содержимое в объятия превосходящего ее фюсис-мира – действительности – о-душевляющего, т.е. являющего меня себе уже во всех лицах и числах со-при-сутствующего мне одушевленного во мне и вовне меня подлинного мира.
Феноменология пластического
Характер такого мировосприятия феноменологическая традиция раскрывает через аналитику опыта «телесности». Способность восприятия формируется опытом восприятия, фокусированным на изменчивости состояний собственного тела, т.е. через осмысление его в подвижности и изменчивости переживаемых состояний. Аналогично в визуальном восприятии Другого его тело для внешнего наблюдателя является носителем позиций активности, которые считываются в цепочках последовательных действий, мотивация и содержание которых не ясны «из себя», но которые проявляются будучи объективированными в облекающей тело внешней среде.
Значение действия оказывается всецело погружено в интуиции телесных экспликаций разных форм активности, которые запечатлеваются в ландшафте, и которые сознание интерпретирует по аналогии с формами активности и мотивирующими стимулами собственного тела (ср.: «Пятое картезианское размышление» Э.Гуссерля[39 - Гуссерль Э. Картезианские медитации. Пер. с нем. В.И.Молчанова. М.: Академ. проект, 2010. С. 116-200.]). В аналогизирующей апперцепции всякое действие и движение является тем или иным способом расположения на месте, т.е. относительно других тел (включая животных и растения, объекты ландшафта и т.п.) и вещей и обращается в со-общении с ними. Взаимное общение в архаических обществах имеет своим истоком совокупность навыков миметического воспроизведения действий другого (существа) для поддержания контакта и снискания ответного расположения. Объекты внешнего мира воспринимаются не в качестве просто тел, но физических сил, распространяющих свое влияние на другие тела-силы.
В таком качестве объекты представлены в непрерывном взаимном воздействии друг на друга, словно колеблющиеся – действующие и претерпевающие воздействия, никогда не тождественные себе самим. Ни вещи, ни тела не принадлежат самим себе, они всегда заряжены друговостью, готовы изменить себе, влиться в составы другх тел, подчиниться действиям других сил. Этими подчинениями совершается и действие трансформации и нейтрализации этих сил и полного изменения их траекторий. Подчиняюсь они могут возглавить или подчинить себе эти силы. Действиям извне, как действующим извне силам, можно подчиняться, ими можно заражаться, ими можно питаться и укрепляться, под их действием можно слабеть и изменяться. Таковы и феномены психического действия, давления, заражения. Мы заражаемся чувствами и страстями, подчиняемся чужим эмоциям, подвластны их колебаниям. Но первобытный человек относился ко всем подобным воздействиям как физическим трансформациям, которые он наблюдал непредвзятым и теоретически не оснащенным взглядом обывателя.
Этот феномен «пластичности» (А. Ф. Лосев) при учете миметического характера социальной трансакции исследователи обнаруживают уже в поведении животных. Даже чисто механическое воспроизведение внешних форм (транс-формация) или траекторий движений другого существа в животных сообществах означает готовность к установлению контакта и осуществлению взаимодействия. В иерархически организованном социальном распорядке такое коммуникативное поведение свидетельствует о готовности подчиняться влиянию извне и открытости внешнему воздействию. Психические механизмы адаптации и защитные рефлексы целиком восходят к демонстрации пассивных форм поведения, вплоть до имитации мертвого состояния в мимикрии или полного впадания в анабиоз. «Смерть в аффекте» – любимый троп Ж. Бодрийяра в «Символическом обмене и смерти», передающий суть всякой транс-формации. В символическом обмене жизнь обменивается на смерть, чтобы быть возвращенной в обновленном возвышенном состоянии. Таково существо ритуала, логика которого включает метафизику трансформаций.
Особенности социального поведения, всякой человеческой трансакции в этой связи Б. Ф. Поршнев определил термином «дипластия»[40 - Поршнев Б. Ф. О начале человеческой истории: проблемы палеопсихологии. СПб.: Алетейя, 2007. – 713 с.]. Мир человека в этом смысле является продолжением филогенетической истории животного мира, усложненный историей онтогенеза сознания[41 - Именно в этом смысле феноменолог размышляет об историчности человеческого мира, свершаемого в любом человеческом существе и в любом сообществе, включая архаические формы, качестве «возможности», предвосхищающей будущее развертывания истории.]. И поведение человека начинается со считывания и воспроизводства форм поведения другого, в интуиции наличия в нем свернутого смысла [существования]. Мыслить существование человека означает фиксировать тело в движении, в состоянии активности, в динамике подвижности, во всем диапазоне телесных модуляций. Мыслить тело означает считывать формы движения, в которых осуществляется пульсация жизни. Движение это скорость и интенсивность, продолжительность и сила, это ритм и чередование фаз активности и пассивности, это смена позиций, динамика ускорений и замедлений, это формы энергетических и кинетических взаимодействий, воспринимаемых друг от друга и проникающих друг в друга и т.п.
Образ тела представляет собой некоторого рода обобщение визуального наблюдения форм подвижности с учетом моей собственной воспринимающей способности, т.е., согласно Гуссерлю, благодаря самой «текучести жизни сознания, в котором живет тождественное Я»[42 - Гуссерль Э. Указ соч. С. 47.], и подвижности «собственного тела», сознание способно фиксировать себя только в состояниях статических промежутков между непрерывным движением. Мир регистрируется как целое в таких фазовых промежутков и моделируется как множество статичных миров-состояний. Собственное состояние есть Мир (состояние).
Траектории движения и амплитуды действий такого тела фиксируются бессознательно путем зрительного (шире – перцептивного) сопровождения и миметического воспроизводения их последовательностей [в апперцепции, сливающей действие и движение, а также сопровождающие их восприятие, впечатление, представление и мышление и т.п.] в некоем общем регистре, представляющем обобщенное действие подвижного тела, его растянутую оболочку, колебания которой производят эффекты «продленного тела».
Сами восприятие, впечатление, представление и мышление, т.е. все то, что относится к сфере псюхе, что образует существо душевной жизни, осознается как колеблющаяся оболочка тела. Эти эффекты движения выступают исключительно в качестве составляющих движения, представляются как источаемые им энгергии. Своей подвижностью они очерчивают некоторый контур, который образуется по образу трассирующих сетей, отмечающих действие активности тела, включающее сопряженные с ним объекты взаимодействия. Такие сети создают светящуюся ауру вокруг тела, «опутывают» пространство вокруг подвижного тела, транслируют им свою энергию и, таким образом, запечатлеваются как серии «образов»-впечатлений, фонов неопределенных «мест» (ландшафта), запечатлеваемого как «орган» сопричастности и возбуждения энергии собственной активности. В восприятии и памяти соплеменников и потомков существование и мыслится такими обрывками и следами продуктов деятельности человека, который всегда больше или меньше самого себя, его самость – лишь отпечаток в скале или след, выросший до горной расщелины, или водоем, который образован страданием и слезами человека-мученика… Но самого существования уже нет, оно минуло, кануло в лету, покрыто землей. Сетями бывших существований создается мир как таковой, который еще не раскрыт как мир, но исполнен интуиций существования.
Существующий еще не знает о существовании и узнает о его наличии мучительно долго – поколениями. Он восходит к существованию через боль и страдание, когда боль и страдание становятся для него со-страданием и сучувствием. И это восхождение дается ему в интуициях При-сутствия, в модальных колебаниях его собственных душевных стремлений, которые не являют ему пока целостности души. Само При-сутствие являет ему себя через со-присутствие Другого и через Присутствие мира, хотя бы в формах множественности миров. Эти миры есть и его собственные состояния и состояния мира, в которых он распознает собственные: Благосклонность и Теплоту, Гнев и Сотрясение, Ярость и Умиление, Покой и Безмятежность, Жестокость и Раскаяние.
И тогда гнев и ярость ахейцев превращается в поток крови, которой «земля заструилась»:
Il. IV. 425-430
…Так непрерывно одна за другою фаланги ахейцев двигались в бой на троянцев.
И кровью земля заструилась
Так же, как две наводненных реки, по ущелистым руслам
С горных вершин низвергая шумящие грозно потоки,
В общей долине сливают свои изобильные воды…
И исполненная возмущением земля начинает грозно гудеть:
…земля под ногами
Грозно гудела от топота ног человечьих и конских…
А мир в состоянии покоя рисует образ сада, в котором царит беззаботное веселье:
Il. XVIII. 565-570
…Сад. Чрез средину одна пролегает тропинка, которой
Ходят носильщики в пору, когда виноград собирают.
Девы и юноши там в молодом, беззаботном веселье
Сладостный плод уносили в прекрасно
сплетенных корзинах…
Тогда и реки и горы и Небеса становятся Силами и Волями, Богами и Демонами, повелевающими людьми и действующими через людей, исполняющих их волю и замыслы. Но всеми этими волями и Силами повелевает Общая воля и Общая Сила – Мировой Океан, окутывающий мир, океан в который погружено и существование Богов, распознанных как сущие прежде человеческой сущности. Океан и есть Мировая Душа, какой она будет представляться Платону. Но теперь она являет себя как слепая сила и волящая мощь Фатума, стихия тотального долженстования, в которой только отдельные места-Миры и силы-Стихии подвластны Богам, управляющим человеческим космосом раздачей судеб.
Тогда и весь мир, когда он возникает в сознании как Единое из сливающегося конгломерата миров, в каждом своем фрагменте и состоянии оказывается проникнутым божественной волей и тем роком, которому подвластны и боги и люди, и воплощениями которого являются эпические герои, рождаемые во исполнение божественной воли и соединяющие своим присутствием в культуре время богов и время людей.
Od. III. 1-5
Гелиос с моря прекрасного встал на медном
Своде небес, чтоб сиять для бессметных богов и для смертных